Наталия ЕЛИЗАРОВА. Bзойду по лучу

Кашире

Отшелуши мою кожу, речной песок,
от неродного, лишнего, наносного.
Берег, как в сказке — не низок и не высок:
родина, капище и бытия основа.
С древних времен, от дьяковских городищ
вехи свои считаешь и воды полнишь.
То от татар кочующих оградишь,
то от фашистов, после — беды не помнишь.
Новые вёсны новый влекут разлив,
снова твои поля в васильковой сини.
Солнечным бликом Успенский собор горит,
вишни цветут и яблони — с новой силой.
И ни Иван II-й, ни Абдул-Латиф,
чей венценосный дракон на гербе чернеет,
сонмы пожаров, набеги, чума и тиф
нет, не сломали тебя, не сломили тебя, вернее.

* * *

А она лежит, и нога у неё — бревно.
Говорит всегда: «Без ноги я уже давно,
как пошла в сберкассу, упала и вот — бедро».
А до этого было лето и огород,
сад из яблонь и слив, соления — круглый год.
Земляника, смородина — просто просились в рот.
И семнадцать лет не входила я в этот сад,
там сухие бесплодные яблони тихо спят,
А воротины ржавые — песню свою скрипят.
Там тюльпанов и лилий клубни стали землёй,
королевский крыжовник покрылся коростой-тлёй,
провода над сараем свисают немой петлёй.
А сама говорю: «Не волнуйся, лежи — лежи»
и мучительно вижу, как в ней засыпает жизнь
и как будто уходит на верхние этажи.
А она вспоминает снова: «Был жив твой дед...»,
словно и не промчалось стремительно тридцать лет,
словно он и сегодня ещё придёт на обед.
И она мне рассказывать будет ещё о войне,
о своём отце, попавшем в немецкий плен,
и о младших братьях, но более — о сестре.
Я стараюсь запомнить тонкую кисть руки,
и прозрачную кожу её, седые виски,
и беззубый рот: «Доживаем мы, старики...»
Мне придётся пройти тропинкой, что заросла,
подписать договор о продаже «сего числа»
и продать свою память — место, где я росла.
Где, копаясь в земле, собирала я червяков,
где я плакала из-за капризов и пустяков
и не думала, что не станет вдруг стариков.

* * *

Прощаться на крыльце с последним солнцем в кронах
и осени встречать озябшие плоды,
а птицы средь кустов, ещё совсем зелёных,
стрекочут и трещат — поют на все лады.
И листья от меня уносит по дорожке,
ребёнок и щенок бегут за ними вслед.
Мгновения того нет тише и дороже,
и ничего вообще дороже в мире нет.

Куркино

Размытою тропинкой узенькой,
меж сараюхами двора,
я всё ещё иду на музыку,
что, кажется, была вчера.
Был дом с наличниками синими,
за домом — стойла, огород,
загоны с овцами и свиньями.
Сновали куры у ворот,
и шли, вытягивая головы
и шеи, гусаки гуртом.
И тётя Поля разносолами
семейство зазывала в дом.
Под грушей, у забора синего,
у брошенных с зимы саней
печалилась гармонь Василия,
мы робко подпевали ей.
Кряхтя, дядь-Митя сено стряхивал,
неспешно лошадь распрягал,
от оводов её обмахивал
и в стойло, что за домом, гнал.
Собравшись, девки на завалинке
смеялись, семечки грызя.
Мирок — такой худой и маленький —
забыть и вычеркнуть нельзя.
И про любовь — ромашку белую —
несётся, в воздухе кружа.
В Козловский лес с утра поеду я,
где все они теперь лежат.

* * *

Не доехав в Печоры и до Соловков,
не стяжав чужой и лихой судьбы,
гладишь ветер ладонью — он был таков,
а вокруг — ристалище, общий быт.
И покуда ближний, подняв копьё,
всё окрест глазеет, куда вонзить,
ты тревожный воздух глотками пьёшь
между сменой лютых, постылых зим.
Это — Русь, это — светлое место, где
между тьмою и сумраком — узкий лаз,
где и ветер воет в трубе — к беде,
где так яростен свет для глаз.
Где усталость — не повод «не быть в строю»,
где о счастье: «Слышали, где-то есть»,
равноценно, что плюшевый кот-баюн
вдруг заглянет на кухню, попросит есть.
Где и правым, и левым — одна стезя,
от дебатов выспренных проку нет,
где не любят прямо смотреть в глаза
и прокурена тень тенет.
Отчего же на старом, кривом мосту
каждый раз замедляешь свои дела,
снизу — рельсы, ползущие в пустоту, —
в те края, где сажа бела.

* * *

На площадке кто-то варит щи.
Смысла в этой строчке не ищи,
просто дни бессмысленно длинны...
Это детство доброе моё —
свежая капуста и бульон
на говядине, потом её — в блины.
В фарш добавит бабушка яйцо,
а одно — из рук и об пол — цок.
Шёпотом: «Безрукая фарья!»
А потом вздохнет и замолчит...
(Сколько можно неучей учить,
где текут Амударья и Сырдарья).
Атласы и карты — целый мир,
и пусть дважды я летала в Рим,
а она ни разу не была,
значит — за себя и за неё —
ту, что гладила моё бельё,
фартуки стирала добела.
То, что обещала мне тогда, —
страны, океаны, города —
я теперь воочию смотрю.
Я стою на улице другой,
в городе другом и дорогой
бабушке «спасибо!» говорю.

* * *

Она позвонила с утра.
Говорит, я так рано встаю,
каждый день очень рано.
Сейчас вот чаю попью,
достану печенье.
Старость — одно мученье.
Перелью бульон в ковшик,
остаток — в чашку,
выпью потом
(старушечьим дряблым ртом).
Называла меня Наташей,
путая с дочерью старшей.
Я, говорит, здесь всё время —
то в кухне, то в комнате.
Помните близких, пожалуйста, помните,
как помню я серое платье её, брошь
и голос скрипучий-певчий,
румынскую пасху, торт из безе, картины,
крутящийся круглый стул около пианино,
это всё было, было...
Я, говорит, плохо слышу тебя, но ты мне ещё звони,
долго тянутся дни
мои — на работе, её — в квартире,
жизнь проходит пунктиром
по нам...

* * *

Жизнь замирает за вами и глохнет,
пульс замедляется, рвётся струна.
Славные, милые, добрые окна...
— Дай мне ещё посидеть у окна.
Вдруг мне достанется солнечный зайчик
или вечерний мерцающий свет.
Только закат неизбежен, и, значит,
времени нет.
Небо слезится, дорожками капли
лягут на стекла и скатятся вниз.
— Окна до Пасхи помыть бы, не так ли?
— Только сама не тянись!
— Нет, не смогу, я тянусь уже выше,
скоро взойду по лучу.
Прямо в окно.
Слышишь: музыка? Слышишь?
— Слышу, — едва прошепчу.

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2026

Выпуск: 

3