Николай КЕЛИН. Дорогой дядюшка

ОКОНЧАНИЕ. НАЧАЛО ЗДЕСЬ

Дядю Васю летом я нередко видел на островке, что тогда был в конце истока Оки.         

Забросит две-три удочки, сидит смирно на телогрее и смотрит на поплавки из гусиного пера. И ещё – садился он так, что перед ним был весь исток Оки, протяжённостью не менее полукилометра. Там по весне “били” карпы, попадались плотва, краснопёрка и, конечно, ёрш, - рыбка, редко бывшая длиной с мужскую ладонь, но без которой уха в нашей местности ухой не считалась. Рыбалка была не только средством разнообразия стола, на котором обилие выпивки сильно отражалось на количестве и качестве еды; кажется мне, что он вспоминал при этом устья рек, в которые входил военный корабль его молодости, или водная гладь напоминала море. Дядя Вася ходил по морям и во время службы на флоте и потом, во время войны. Но в 1943 году его неожиданно из флота перевели служить в пехоту, что произошло по причине болезни желудка. Когда он сильно занедужил, ему дали отпуск.

Он приехал в дом матери – красавец в форме моряка. Дочь, Зоя Васильевна Макарова, вспоминала: отец держит её, трёхлетнюю, на коленях и кормит черешней. Мария Гавриловна лечила мужа козьим молоком – помогало. А как отлегло, дядька нашёл в нашем большом посёлке какой-то воровской притон, где можно было отчаянному человеку погулять вволю. Там дядька напился и ввязался в поножовщину. Раненого и пьяного мужа Мария на своих плечах отволокла домой. Он в 1944 году был дома – на побывке, на лечении ли, не знаю, только присутствовал на похоронах сестры своей Антонины, умершей от рака, на что указывает сохранившийся фотоснимок родни у гроба покойницы. А запечатлён дядя Вася во флотской форме, которая была ему – понимаю это так – куда милее формы пехотинца.

В году 1965-ом я пришёл однажды в конце лета навестить моего двоюродного брата Сашку Мострюкова, сына дяди Васи. Неожиданно для меня Сашка, едва я прошёл во двор через щербатую калитку, поманил меня с отцова крыльца. Мы вошли, я там впервые разглядел две печи, соединённые зачем-то железной трубой. Посреди неопрятного вида комнаты с одним окном на исток Оки стоял стол. На одном из трёх старых табуретов восседал дядя Вася с самым серьёзным и умиротворённым выражением лица; он налил себе и Сашке немного водочки. «А Коле красного!», - и уже вижу - плеснули портвейна.

Я бы не сказал, что на дне тех гранёных стаканов уже таилась опасность; Сашка не страдал особой тягой к спиртному, хотя, оговорюсь, он прожил очень мало, а о гибели сказано будет особо; меня, двенадцатилетнего, никакое вино не привлекало. Закусывали картошкой, чёрным хлебом, какой-то консервированной рыбкой, скорее всего, кильками в томатном соусе, самой популярной закускою. Для Сашки – я это понимаю вполне теперь – важно было общение с отцом. А то, что он потом выкупался на истоке, дабы освежиться и не дать матери шанса что-то заподозрить, а также то, что немного блеванул, - это, в конце концов, пустяки. Сашка понимал отца, слушал советы и рассказы, уважал в нём мужчину и очень горевал, когда пришлось через восемь лет идти за его гробом.

 * * *

В начале июля 1973 года я поехал в археологическую экспедицию на Тамань, а когда вернулся через месяц, узнал, что дядя Вася умер. В гробу, говорила моя мать, он лежал в костюме, а костюмов он в жизни не носил. Не торопились хоронить, ждали из армии в отпуск Сашку, который появился почти без опоздания. А ещё год спустя, так уж получилось, за отцом отправился и Сашка. Вот служит Сашка в армии. Очень толково, между прочим, служит; был даже удостоен чести быть сфотографированным у знамени полка. Письма ему идут – от старшего брата Бориса, от сестёр, от меня иногда, и нежданно он получает письмо от отца… Дядя Вася не шибко какой был грамотей, но уж очень, видно, занадобилось. Я как бы вижу его, как застилает грязный стол газетою, дрожащими пальцами расправляет на ней тетрадный листок, проверяет шариковую ручку, взятую напрокат у сестры – пишет ли. Буквы ставятся коряво вначале, их уродует дрожь пальцев, но он упорно продолжает выводить каракули.

Зачем же отец, никогда не имевший тяги к письму, вдруг садится за письмо? Да мало ли какие причины? Я одно время был уверен, что знаю, а сейчас сомневаюсь. Пишут – когда, скажем, дом сгорел, когда травмировался или умер близкий человек, когда сноха изменяет сыну, находящемуся вдали от дома, когда вышло противоречие с законом. Когда тяжело на душе, тогда и пишут. А дядя Василий, по моему разумению, уже чувствовал, что жить ему недолго, и спешил нечто важное передать сыну. Что передать? Не знаю.

Заканчивалось лето 1974 года. Сашка подумывал, чтобы продолжить учение в вечерней школе рабочей молодёжи. С женой и сыном, которые жили у тестя, старался не встречаться. Однажды вместе с дружком-подельником Женей Фирсовым по прозвищу Мурат и некоторыми ещё пареньками он подхалтуривал где-то в пределах нашего района. Вечером возвращались, да спускались своим ходом с Бастановой горы, наверно, желая или на попутке подъехать до Белоомута, или подождать автобус рейсовый под горой. А были выпивши. Говорили, что Саша сам бросился под легковую автомашину, за рулём которой был пожилой человек. Водитель не смог быстро среагировать, а удар пришёлся Саше в висок. Он умер через несколько минут.

Здесь вспоминаю и утвердительно киваю сам себе сураз он по жизни, Сашка-то. Было за год до армии – его мой дядя и мать сняли с берёзы, на которой уж повис. Дядя Иван Николаевич плакал, моя мать тоже. Ему бы, суразу, тогда уж выказать смирение, не гневить Бога. Потому как должно было у него, умного парня, быть понимание: кто тебе навредил, того Господь накажет. А ты лишь одно в душе держал: мёртвые позора не имут? Эх, молодость, молодость! И где, друг мой и брат, теперь душа твоя!

Мне хочется верить, что в другом мире они вместе – дядя Вася со своим младшим сыном Сашей, другом моего детства. Однажды мне, сорокалетнему, приснилось, что пришёл к Сашке в гости. Во сне я понимал, что мы очень давно не виделись. В доме всё было как в старые годы, а дом сейчас Мострюковым и не принадлежит. Сашка был очень серьёзен. Он больше слушал, как я рассказывал ему последние события из жизни родственников, просил какого-то совета, а говорил мало. На мой вопрос - к а к т у т? – я внятного ответа не получил, а уяснил лишь, что мне и не дано понять, потому что в сущности я ещё ведь жив.

Я в детстве или отрочестве своём видел ещё такой сон. Будто бы мы гуляем в лесу: я, Сашка и наш приятель, Сашкин одногодок, Вова Долгов. Неожиданно набрели на избу. Мне запомнилось, что сооружение было добротное, с высоким крыльцом, а на окнах были ставни, для нашей местности не типичные. Поиграли на поляне, потом Сашка поднялся на крыльцо и скрылся из глаз. За ним скоро ушёл Вова Долгов. Я долго-долго ждал их, затем решился зайти в дом, направился к крыльцу и на этом сон тот закончился. А наяву было так: в 1974 году трагически погибает Сашка, в январе 1996 года после тяжёлой болезни умирает Владимир Долгов. Когда я пишу эти строки, на дворе весна 2013 года… .

 * * *

«Убить мало, тебя, растыка ты, дурной и шалавый!», - испуганный мальчонка кубарем катится с крыльца, а в дверях появляется небольшого роста лохматый человек со смешной бородкой и перекошенным от злости ртом. Гонитель – глава большой семьи, в которой детей много. Это Егор Прохорович Келин; днями, а то и сутками этот человек “на катке”. Он сидит и шьёт – поддёвки, брюки, пиджачные пары на заказ. Ему платят гроши, а он должен кормить по крайней мере ещё троих детей, пока несовершеннолетних, не способных к самостоятельному заработку. Все учатся у отца шить, а вот Гаврил почему-то не хочет. Чем только не учили – и лозанами и чем потяжелее, не желает, строптивая скотина, учиться ремеслу. Правда, горазд вести домашнее хозяйство. За лошадью этот десятилетний подросток смотрит как взрослый – покормить, взнуздать, запрячь в телегу или сани – это у него ловко получается. Подоить и покормить корову – тоже. Может возиться на огороде сколько надо. Но от уроков портновского ремесла, которое даёт настоящий прибыток, на глаза у него наворачиваются слёзы.

В очередной раз разозливший отца нерадивым отношением к уроку, Гаврил убегает в лес. Он любит лес – за его дары, запахи, шум дерев, за красоту лесных водоёмов. А бежит он по едва приметной тропке краткой дорожкой к двум большим озёрам, называемым Чёрные или У Кулиныча. На берегу с удочкой видит старого, но статного, ещё в силе, человека. У него, деда Ледвицына - деда Куста, как его ещё называют за глаза, свои дети давно уж взрослые, вышло так, что он привязался к Гаврюшке, который часто набегает, чтобы с удовольствием подкормиться дедовой ухой из карасей, выловленных здесь же, или внимательно, с интересом выслушать, сидя в старой избе на берегу озера, на лавке, один из дедовых рассказов: о жизни и удивительных приключениях деда в старые годы, когда ещё было крепостное право, о том, как тот служил царскую службу воинскую, тянул лямку аж четверть века, как и почему одиноко стал жить в лесу, который был не только его кормильцем, но и позволял дарами леса приторговывать, приобретая необходимое для жизни в торговых заведениях сёл Белоомутов.

«А, Гаврюшка-пострел! – здоровается дед. – Наверное, опять рассердил отца. Ну, да ничего. Сейчас знатной ухой тебя угощу. Собери-ка сучьев сухих, да запали костёр». Гаврил прилежно стаскивает к старому кострищу на берегу суковатый сосновый сушняк. Скоро от огня становится теплее и веселее. Дед ловко орудует большой деревянной ложкой, снимает пену, помешивает варево, из-за пазухи достаёт соль в тряпице, солит щепотью.

Они сидят рядышком на дубовой колоде и смотрят туда, где густая синева неба упирается в алую полоску заката. «Вот, был случай, - вдруг заводит дед, а Гаврил отвлекается от своих думок и обращается в слух. - определили меня, стало быть сироту, лямку тянуть, а тады служили по четверть века – во как! Ну, ништо. Обыкся. А всё ж таки тяжко. Год служу, второй, пятый. Как все, так и я. И случилось нежданное, может, Господь помог. И Божьей волей то было устроено, чтоб я получил приработок и домой какие-никакие, а посылал деньги для поддержания сына больного и жены… Полковник в казарму приходит раз. Сам, да. Он был игрок и выпивоха. А одевался как и положено офицеру да командиру полка. Построили нас, солдатушек, и тут полковник спрашивается: нет ли среди нас такого по портновскому ремеслу мастера, коим могла бы быть пошита шинель для него, то есть для полковника нашего.

Смекай, Володька, думаю себе. По совести сказать, ремесло отцовское я постигал мальцом плохо, отвращался от него, ленился; дяденька Герасим меня за то, что козлился, бивали. А выпало мне идти служить, и тут уж дяденька отстали, а тётенька даже всплакнули. Но часто я видел, как дяденька шили пальто, шубы. И будто что меня подтолкнуло портным объявиться. А как объявился, так и испужался, но ретироваться здесь нельзя, иначе – совсем бы худо себе сделал. И что? Тотчас меня от службы свободили, оставили в просторном помещении одного, с моей скаски нанесли струменту, стол агромадный затащили и поставили. Аршина три, наверно, сукнеца принесли, по-первости, самого заперли там. Я, как надо, к полковнику с меркой: давай его обмерять, и в плечах, и в талии, и по росту; я меркой орудую, денщик с моих слов записывает – чудно и весело!

Дальше что? Выкроил, обметал ниткой, ну и далее приступил уж к пошиву. За неделю одолел, хоть пять раз примерку делали и господин полковник за то весьма серчали. А как стал готову шинель примерять, вижу в зеркале евоное лицо довольное; слава тебе, Господи, думаю. Впрок оказалась дяденьки Герасима мово наука. Во-она, Гаврюшка, как повернулось. И с та поры я лямку тянул и в половину менее тягостную, чем прежде. А был уж не солдат, а скорее полковой портной. Одначе лучше уж шить для господ военных, чем лямку-то тянуть! А им, господам, смышлёный портной, кой задарма им шьёт, понятно, выгоднее ведь, чем тот мастер, от них не зависимый, кому пришлось бы заказывать и денежки выкладывать. Вот так, мальчонка, смекай, соображай!

- Дедушка, - Гаврюшка вдруг заводит о том, что его заботит теперь, - лесники шли намедни, а я за ёлками спрятался и слышал разговоры; они изготовились убить тебя…

- Эка невидаль – убить меня! – дед, против ожидания Гаврила, смеётся, и смешно топорщатся усы пшеничного цвета. – Бельмо я у них в глазу, право. В носе у них, Гаврюшка, однако не кругло, чтобы деда Ледвицына-то убить, старого воина. Они, Гаврюшка, берут от леса всё, что только могут взять, а дед Ледвицын берёт необходимое ему для прокормления; такой чудаковатости лихие люди не прощают. А что они знают о прошлой жизни, о том, как лес всегда кормил и спасал прежде людей-то? Да ничего не знают, потому что знать не желают. Небось, деда Ледвицына никто из них не убьёт. А ты впредь сигнал давай о том, что будешь, - клади платок за день под колоду у дороги, где вторая Нырева речка и буду знать, что придёшь ты, а не прочие, незваные гостеньки.

 * * *

Год 1929-й. Сенокос. Всё нижнее-белоомутское крестьянство на сенокосе. И Гаврил Келин здесь. Скачет – мужчины видят – вдруг кто-то. Спешит, охлюпкой, вот уж среди них, сполз с коня:

- С Ловец нелюди, от уездного, то есть начальства, с милиционерами, все у нас. Тута, около главного храма, взялись выносить иконы и иное, что в золоте и серебре, не дадим, люди, наши святыни на обиду и поругание!

Гаврюшка видит, что мужчины принимают по-разному: кто хлебнул вдосталь в гражданскую и хорошо знал – чего от э т о й власти можно ожидать, тот продолжал себе косить сено, трепеща, видать, одной мысли, что против власти кто-то зовёт выступить, а другие, и их немало, бросают косы, отвязывают лошадей своих и спешат в свою волость нижне-белоомутскую на защиту дедовских святынь. Гаврюшка прискакал одним из первых. На главной площади, вблизи старых торговых лавок толпа, много женщин. У храма на ступенях крепкие бородачи, из числа Суриных, Шлыгиных, Девисиловых, Радиных, Келиных:

- Ухх-о-ди отцеда как пришла, власть, мы налоги платим, против властей никогда не шли! - кричали мужики, а руки ваши грязные от наших икон да подношений к святыням уберите, не то – оторвём напрочь, да и не токо руки.

Тихо, мужички, - ловецкий уполномоченный щерится нервно, а милиционеры поднимают винтовки. Затем они входят в притвор храма, но белоомутские защитники своих святынь вбегают вслед и выбрасывают их вон. А между тем над Белоомутом стоном гудит колокольный звон.

- Это что ещё за сволочь ударила в набат?! – ловецкий уполномоченный смотрит, как ему кажется, свирепо, а людям видится – смотрит жалко.

- А эт, - подсказывает какой-то сильно выпивший белоомутец, - вьюнош, годов двадцати или поменее, Федьки Коршунова сынок, Мишка. Милиционеры лезут по кривой узкой лесенке на колокольню, и покамест его не стащили вниз, он бьёт и бьёт в набат. У юноши Коршунова из 1929 года будет долгая жизнь. Он пройдет лагерь, будет честно трудиться потом многие годы в родном посёлке и умрёт ста с лишним лет от роду в доме дочери Антонины. Господи, спаси!

Мужики толпятся. Бабы визжат и плачут. Иконы из храма выносят. А тех, кто этому препятствует, бьют прикладами винтовок. Гаврюшка всё видит, но он, в сущности, малец, у него дрожат руки, он боится спешиться. Один из местных, зажиточных, в недавнем прошлом называемых нэпманами, рыжебородый, средних лет, Радин, утирая кровь с лица рукавом полотняной рубахи, в которой явился сюда тож с сенокоса, подвигается ближе к своим: «Ништо, робя, - шепчет он и шёпот тот слышен далеко, - айда ко мне на двор, ружей пять найду и патроны с картечью и пулями, до Ловец они не доедут».

Ценности повезли в соседнее село Ловцы. Гаврюшка вернулся на сенокос. А на следующий день мужики попросили его прикупить крупы и сала, квасу привезти, и он отправился опять к торговым рядам. Он спешился у знакомой лавки, сел в тени и прислушался к разговору двух баб: «И-ии, милая, всё вернут наши-то мужчины; а как поехал тот полномоченный-то в Ловцы, так в лесу под Каданком ево и подстерегли, всех тамо-тко положили, а самого-то – мало застрелили, так, прямо скажу, растерзали, а святые иконы, все с окладами, все кресты знатны, всё взяли и спрятали – ищи-свищи теперь, антихрист!». Тогда Гаврил впервые в жизни сделал для себя заметку на памяти: не всякая власть праведна, даже если кричит, что она народная.

Осенью 1930 года Егор Прохорович позвал сына Гаврила и сказал: пора тебе, малый, жениться. Невеста была симпатичная, в теле, и – очень смешливая, озорная. Когда уж прошло сватовство и представители старшего поколения обеих семейств – голь перекатная – взялись за водочку, Гаврил вышел во двор будущего тестя, к невесте. Катя лузгала семечки, а, увидав женишка, улыбнулась вдруг широко и непонятно, спокойно сказала: «Поближе подойди, Гаврюшенька, какой ты робкий, а говорят – мужик будто бы справный!» Гаврил подошёл к скамейке, сел рядом, с трудом проглотил ком в горле: «Ты меня, Катя, лучше не яри, я бедовый!». Никакой не бедовый. А так – фордыбачил.

К портновскому ремеслу Гаврил душой не прикипел, хотя в иные моменты он и очень старался, уважая пожелания деда Ледвицына. В молодой семье не всё было ладно: Катька-жена иногда под разными предлогами пропадала вечерами, будто бы собирая какие-то волшебные в лесу травы. А судьба вела. Его взяли служить в армию. Он попал на обучение в техническую часть, и это очень серьёзно обогатило его жизненный опыт. То его часть передислоцировали в Свердловск, то куда-то южнее, на другую большую стройку. Учили - быстро, споро рельсы класть и шпалы, сваи вбивать, мосты мостить и – много чему ещё, через десятилетие эти умения очень-очень пригодились.

«Опять сука всю ночь где-то таскалась, а утром у неё улыбка как нарисованная», - думал Гаврил и – страдал. Он при этом выпивал водочки, что лишь ухудшало положение. Он пробовал было “гонять” жёнушку, а вот это приводило к последствиям, вызывавшим улыбку. Дело в том, что с 1937 года Катюх было всего три: жена Гаврила и жёны двух его братьев – старшего, Сергея, и младшего, Александра. Жена Гаврила, чувствуя агрессивное настроение своего супруга, сломя голову бежала за помощью; три Катюхи скручивали Гаврилу руки и вязали его. Да, знай – Советская власть не любит такого, понимаешь ли, старорежимного домостроя.

 * * *

Подошва почти отлетела. Сапог – дрянь, а новый Ивану не видать как своих ушей. Он останавливается и озябшими пальцами пытается стянуть и закрепить узлами подошву. «Плохо дело! – думал Иван Николаевич, колонна уходит, а отстать нельзя». «Ходымо!» - окрик и чувствительный удар прикладом винтовки в спину. Это Янович. «Послушай, Лёша, - Иван делает попытку уговорить конвоира обождать чуток, пока он закончит со своими бедными кромками-тесёмками, - дай две минутки и я потом колонну догоню быстро; небось в лес-то не убегу…». Однако конвоир снова бьёт, заставляя идти. Иван дрожащей рукой суёт подошву в карман ватника и бредёт.

До бараков идти ещё минут десять, на двадцатиградусном морозе. Слёзы навернулись. Иван оглядывается, смотрит в ненавистную рожу конвоира и высказывает наболевшее: «Алексей, ты третьего дня ведь приходил и просил меня кальсоны да носки подлатать, и я твою просьбу выполнил хорошо – ты это сам признал, - а теперь ты хочешь оставить меня без ноги или убить!». Нога уцелел, потому что сердобольные зэки дали Ивану несколько тряпок и поддержали, чтобы он на ходу смог обернуть ступню, вроде как портянкой.

Что сказать необходимо про Ивана Мострюкова того времени? Талант, опыт в землю не зароешь, не оставишь на лесоповале как добычу воронам. Сначала повадились зэки, чтобы помог чинить одежду. Потом высокое внимание обратил на врага народа сам начлага.

Лагерному начальству с головой выдали Ивана зэки. Одному - починил онучи, другому рукавицы, третьему из двух негодных уже штанов сделал одни, сносные. Вызвал начлага, угостил чаем и спрашивает вдруг непривычно вкрадчиво: сшить пальто сможешь? Дали ему «Зингер», ниток разных, материи подходящей. День шьёт, два и три, по 12 часов шьёт; его кормят на кухне, тем же самым, что готовится для семьи начлага, два раза в сутки по-человечески кормят, и - никакого лесоповала. За неделю он управился. Начлага долго смотрелся в зеркало, по выражению лица стало понятно: Иван свою работу сделал неплохо. А заказчик вздохнул и послал-таки через денёк опять на лесоповал. Но тут налетела блажь на жену начлага. Чтобы платье ей сшили, как на картинке в журнале моды, с оборками. Ивану такое специфическое задание было впервой, однако он не подал виду, потому что лучше даже браться за то, в чём имеешь мало опыта, чем тащиться на лесоповал.

Прошло две недели, причём, неделю он только исправлял, а супруга начальника подолгу каждый день вертелась перед зеркалом. Платье получило добрую оценку. А тут и март закончился, потеплело заметно, работа в лесу уже не казалось такой невыносимо тяжёлой. Летом посыпались “заказы”; Иван шил для начальника, его жены и детей разнообразную одежду, костюмы и поэтому сидел себе в красном уголке за “Зингером”, в то время как зэки кормили гнус и комаров на лесных полянах. Когда поток “заказов” иссяк, Иван сам попросился в лес, иначе кое-кто из зэков просто мог ему круто насолить за его новую лагерную жизнь.

В тёплый, обильный кровососущими насекомыми, летний день 1941 года зэки узнали, что началась война с Германией. Некоторые начали проситься на фронт, правда, разрешалось далеко не всем. Вот года через два большее количество заявлений удовлетворяли. Иван писал каждый военный год по нескольку заявлений, а ответа желанного так и не дождался. В войну зэков стали привлекать к золотодобыче. Кое-кто из товарищей по лагерю поделился с Иваном, как часть добытого золотишка можно припрятать. Иван однажды этот опыт использовал, схоронив небольшой золотой самородок под приметным валуном на берегу Колымы: это сестре Кате на золотые зубы.

Летом 1945 года Иван зачастил к начальнику лагеря. Что же, гражданин начальник, мол, это получается, говорил он, – некоторые зэки, что имели такие же срока как я и позже в лагерь прибывшие, давно домой уехали, а я всё сижу, а ведь у меня дома двое малолетних детей. Начлага не хотел скоро отпускать доброго парня, очень неплохого портного. Но всё-таки задерживать долго не стал. Под осень собралась партия выбывающих-отъезжающих, поскольку опять же в одиночку было небезопасно пускаться в дальний путь, так им подписали документы и отвезли на железнодорожную станцию.

 * * *

- Эй, дядя, - Гаврил окликнул такого же, судя по виду его, тридцатилетнего, а зачем нас привезли в Сибирь? – А затем, дурья твоя башка, что тут будут строить завод и жильё для его рабочих, под это мы и понадобились, Заодно тебя хоть чему-то полезному обучат!

Обучение на поверку оказалось и мучением. Солдатики быстро проходили курсы пильщиков, специалистов по кладке кирпича, учились класть рельсы. Гаврил наловчился управляться с копром, что должно было потом пригодиться на реках, и закопёрщиком он казался отменным. А мучение проявлялось так: вот, обедать давно пора, а ротный даёт всё новые задания, и когда все были уверены, что сейчас пойдут в столовую, раздавалось, например: сейчас будут “Александра Невского” крутить. Ну, серая лошадка, - учись терпению.

Когда война началась, инженерно-техническая часть, в которой служил Гаврил Келин, оказалась под Ленинградом. Бойцы сносили голод, выбиваясь из сил на защитных сооружениях. Зимой они совершали подвиг, прокладывая железнодорожный путь по Ладоге (!). С кормёжкой было плохо. Иные солдатики делали себе что-то похожее на суп из остатков рыбки, картофельной шелухи и других отходов бедной кухни. Приятель Гаврила дал дельный совет – такое не есть, чтобы не наносить вред здоровью, хлёбово, мол, испортит тебе желудок и печень окончательно; голодай, но отбросы не ешь!

В конце апреля 1986 года или 1987-го, точно уж не вспомню, дядя Гаврил приходит как-то с четвертинкой. Моя мать посмотрела осуждающе: у Коли, говорит, дел много на огороде, потому что по осени он ленился разбрасывать навоз, а сейчас его шиш разбросаешь; будет вперёд втрое дольше отваливать прежде куски от кучи. «А пойдём, поглядим ка», - говорит дядя, вдруг выйдет и что путное. Пришли. Я взял лом и показал своё неумение справиться с задачей. Вскоре лом перешёл к дяде: «Ну ка, инженерно-техническа часть! - и он некоторое время не спеша долбил всё ещё изрядно промёрзшую кучу коровьего навоза, используемого в тот сезон в качестве удобрения на картофельном участке. – Мишка, хулиган, худо мне сделал, недавно так башкой мотнул, что цепь мне, Колюньк, и по руке и по голове». Мишка – бычок у дяди на откорме. Медленно, но верно дядя работает, смотрю – у него получается. «Ты, советовал дядя, когда глубко лом утопил, сразу поддевай, да порезче. Ага, и у тебя, Колюньк, вижу, получается. Давай по 125 граммов, а потом, если надо, будешь ещё работать.

9 мая 1985 года Гаврил Егорович пришёл к вдове брата Александра и моей матери Екатерине Николаевне, не то что не в настроении, а со слезой в глазах, с едва сдерживаемым рыданием. Я его провёл в сад. Мы присели у колодца. Он рассказал, что в поссовете для него не нашлось никакого подарка: «А мы, инженерно-техническа часть, разве не воевали?» Вскоре наведался ещё один мой дальний родственник, фронтовик Александр Семёнович Сурин, тот самый, который на фронт попал когда-то по комсомольской путёвке, за что однажды какой-то высокий чин высказался довольно грубо в адрес тех, кто мальчишку зачислил в действующее на фронте подразделение. «Да ты не грусти, мы там были не за подарки, Гаврил Егорович, а?! – говорит Сурин. «Да, но и мы кровь проливали, да дорогу облегчали, чтобы крови-то было бы поменьше! А теперь о том знать не хотят?» – отвечал Гаврил Егорович.

Наконец, когда они достаточно уже выпили в честь великого праздника Победы, в процессе чего винцо вышибло изрядно слезинок из их глаз, оба вместе припомнили случай, весной 1945 года особенно знаменитый на том фронте, где оба воевали: помнишь, мол, тот самолёт немецкий, который при падении воткнулся топориком в оконный проём какого-то старинного немецкого здания, и свастика на хвосте флагом торчала над изуродованным балконом? Другой сказал “помню” и тут же назвал время события и город, где такое диво видывали многие очевидцы. Через недельку дядя Гаврил пришёл успокоенный: председатель исполкома поселкового Совета фронтовик Сергей Петрович Цыкин, елико возможно, исправил ситуацию, и Гаврил Егорович получил транзисторный приёмник как фронтовик – память. Мы сидели у него за столом, и мне поставили чашку чая; а на ней была изображена пухленькая танцующая девушка; когда я звукнул по ней чайной ложечкой и вопросительно взглянул, дядя улыбнулся и пояснил: тоже, наишь, память, Колюньк, о войне, из Венгрии.

Закопёрщик – главное действующее лицо на подмостках действия, развёртывавшегося на берегу Дуная. Гаврил, прежде всего, в своих глазах становился выше, сильнее и влиятельнее. Это было важно, поскольку ладить переправу надо было быстро ввиду ожидаемого вскоре наступления. Немец немцем, - он, конечно, донимал страшно, но тут ещё кое-что своеобразное донимало. Когда кто-либо из наших падал в реку, и неизменно бывал подхвачен, коли плавал, сильным течением, то вскоре раздавалось знакомое: «Та-та-та-та!». Это что, немцы, дядя? – такой вопрос обычно задавали Гаврилу молодые солдатики, на что, если вообще отвечал, говорил следующее: это, милый, свои; они поставлены о том позаботиться, чтобы нашего Ванюшку перед наступлением случаем к немцам не унесло.

Война отчётливо обнажала и показывала справедливость и несправедливость. Был ротный, которого никто не уважал. Носил под гимнастёркой кожаную суму, в неё бережно складывал всё ценное, что ему, мародёру, удавалось снять с мёртвых солдат, как своих, так и чужих. Он никогда не мылся и тем ещё более отвращал от себя весь личный состав. Приказы приказами, их, конечно, выполняли, но человеческого отношения к такому типу быть не могло. Наконец, наверное, Богу стало тоже невыносимо омерзительно, накануне переправы боевых подразделений мародёра-ротного убило осколком. Его похоронили в отдельной могиле уже на правом берегу Дуная.

Отбрели с заступами от новоустроенной могилы едва ли шагов тридцать, как разнёсся вой артиллерийского снаряда; причём, отступивший немец так шарахнул, что снаряд его в эту могилу угодил, и тело ротного было выброшено вон. «Не принимает его земля, вот что. Так давайте хоть в воронку, без погребения, опять же задерживаться, отставать от наступающего полка, нам не след!» - таков был “приговор” молодого лейтенантика, который принял на себя временно командование ротой. Рота промолчала, но вздохнула с облегчением.

Однажды на фронте – это было ещё в 1942-ом – Гаврилу приснился брат Сергей, стоит на выходе с улицы Пески к лесу и машет ему рукой, будто зовёт. Вместо тревоги Гаврил почувствовал только тоскливую злость. Сергей, старше его на восемь лет, был вобщем неплохой портной, человек неулыбчивый, неразговорчивый. Любил гармонь, хотя играл неважно. Гаврил в начале войны, в июне, ещё был дома. Повестку вначале принесли на имя Сергея. Кинулись родные его искать – туда, сюда – похоже, в посёлке его и нет. Через три дня он как новый пятиалтынный появился, но к нему тут же подъехали какие-то военные: как, де, ты не являешься, какая причина? Он сказал, что был в гостях у родственника жены, где-то в Ново-Кошелёво что ли, - в селе на Рязанском шоссе.

После серьёзного разговора с военными Сергей Егорович собрался и уже на другой день вышел из избы с вещевым узелком. Жена его брата Александра и моя будущая мама – Катя видела из оконца, как он молча прошёл мимо её первенца, двухлетнего Юры, словно не замечая ребёнка, не оглядываясь скрылся в проулке, ведущем в центр посёлка: никто, мол, мне не нужен, а может – не дорог? Когда Гаврил узнал, что Сергей где-то пропадал после получения повестки, в душе зародилось к старшему брату неведомое прежде чувство озлобления. Спустя много лет после войны, где-то в начале 1980-х годов, в Луховицкой районной газете Московской области появились публикации списков воинов-земляков, погибших или пропавших на войне. Так родные узнали: Сергей Егорович Келин пропал без вести в 1942 году. Ну что тут скажешь?!

Наверное, за год до Победы Гаврил попросил отпуск. Отпуск дали, потому что причина уважительная. Судя по письму брата Александра, «сука», т.е. жена Гаврила Катерина, совсем ошалела. Получив письмо, он плакал и скрежетал зубами. Она не просто гуляла, но длительные её отлучки, может, стали и причиной смерти сынишки. Ребёнок часто плакал. Жена Александра Катя, бывало, понянчит, ну и покормит раз-другой, а настоящего догляда за дитём не было; у Сашиной Кати своих малых двое, да ещё Полина Фёдоровна привезла малолетнего Толика, чтобы иметь возможность самой работать и ухаживать за старшим сыном, пока Иван Николаевич трудится на Колыме.

Детям врагов народа мест в яслях-садах не давали. Господи, за что?! Он ехал на побывку на крыше вагона, потягивая трофейное винцо и рассказывая о своей судьбе ночным звёздам. Через пару суток состоялась неприятная встреча ещё с одним пассажиром, объявившимся на той же крыше и оказавшимся, судя по повадке, уркою. Он грозил сбросить Гаврила, но когда тот кротко заметил, что четыре года не был в отпуске, урка, удивительное дело, отстал.

«Дядя, расскажи про Кёнигсберг», - такую просьбу я высказывал несколько раз, и он неизменно откликался, но рассказывал об одном и том же эпизоде по-разному. Поэтому я передам его рассказ очень кратко, опуская многочисленные, друг с другом не стыкующиеся, воспоминания. На постой советские солдаты пришли к какой-то немке, о которой определённо можно было сказать: человек довольно зажиточный, учитывая здесь даже то, что Гаврилу довелось повидать за границей. В глазах её явно читался страх, но ничего плохого никто из невольных постояльцев делать ей не собирался. Причиной был не только собственно страх перед “варварами”.

Сослуживцы не обратили внимания, а Гаврил чуть не с первых шагов по дому полюбопытствовал заглянуть в будуар фрау и увидел там эсесовский мундир, размером, как отметил человек, принадлежащий к семье портных, на довольно рослого и плотного человека. Гаврил доложил об этом своём наблюдении ротному. Вместе с тремя товарищами-солдатами он спустился в подвал. Осмотрелись и поняли, что хозяин ещё совсем недавно в подвале был, но к моменту прибытия бойцов инженерно-технической части исчез, наверное, ушёл сражаться за “великую Германию”.

“Здравствуй, Гаврик!” - “Здравствуй, Павлик!” – Два старых солдата, два родных брата обнялись и расцеловались. Дело было, как припоминается со слов дяди Гаврила, осенью 1945 года. Гаврик приехал оформлять какие-то военные документы и, естественно,, навестил старшего брата. Старший брат был прекрасным портным, которому, между прочим, делали заказы даже товарищи наркомы правительства Страны Советов. Всё было бы ничего, однако дядя Павел Егорович, участник гражданской войны, человек, однажды приговорённый махновцами к расстрелу и спасшийся из плена, можно сказать, чудом, изрядно-таки “закладывал за воротник”, временами, а правильнее сказать, довольно часто, впадая в запой. Где-то в районе Капотни чёрт навёл двух братиков на какой-то кабак.

Они там “150 и кружкой пива”, что было обыкновенной дозой нормального взрослого москвича, не ограничились, а изрядно “нализались”, беседуя как два бойца – участники двух мировых войн, представители двух поколений (вспомните, чему посвящена одна из глав “Василия Тёркина” А.Т. Твардовского?), у которых много общего, а тут ещё и то надо взять во внимание, что подробности не совсем кому-то из двоих знакомой войны всегда интересны. Им и надо-то было подремать, как организм требует, минут десять, но недремлющим жуликам, стерегущим интересную пару родственников, хватило самого короткого отрезка времени, чтобы вытащить из карманов наличность, вместе с военными документами Гаврила Егоровича, которые весьма, кстати сказать, котировались на чёрном рынке. Обескураженные и в одночасье протрезвевшие братья попечаловались и - поостереглись сразу заявлять в милицию. Потом они некоторое, довольно продолжительное, время соображали – как доехать до дома, в котором жил Павел Егорович.

Однако, Господь милосерд! Павел Егорович вспомнил маршрут. И домой они вскоре благополучно вернулись. Документы Гаврилу Егоровичу помогал восстанавливать младший брат Александр, мой отец. Вот награды жалко, медали. Дядя об этом сказал один раз, на что я отреагировал с искренним сочувствием.

* * *

Мама поехала как-то летом в командировку в Москву, и меня, семи- или восьмилетнего взяла с собой. Остановились у дяди Вани. Они жили в 5-метровой по площади комнатке в бараке, а старший сын их Николай, как припоминаю, жил где-то на стороне, хотя недалеко от родителей. Рано утром следующего дня я с восхищением смотрел на невиданные дотоле мною трамваи, слушал как они “дзенькают” на рельсах. Мама куда-то по работе ездила, я с ней. А вечером Полина Фёдоровна кормила гостей, потом пили чай из стаканов тонкого стекла в подстаканниках. Я так усердно помешивал чайной ложечкой, что стёклышко треснуло, и чай пролился; мама сердилась и ругала. Потом вдруг раздались возбуждённые голоса со двора. Нас позвали, мы вышли напуганные. Старший сын Ивана Николаевича – Николай - буквально сидел на отце, вжимая того в пыль, и что-то яростно выговаривал ему. Я был ребёнок, но тоже напугался, сказал под впечатлением: они же, мол, убьют друг друга.

Нейлоновая белая рубашка дяди Вани побурела от пыли, он поднимал голову с редкими поседевшими голосами и строгим, спокойным голосом просил сына прекратить безобразничать. Мне кажется, хотя я не видел, сын тогда ударил своего отца. Соседи повлияли, усовестили, и Николай как-то вдруг быстро отпустил отца, ушёл. Николаю было лет 25. Что на него тогда нашло? В точности не знаю. Повод мог быть пустяковый. А думается так: он ещё со школьных лет, видно, выслушивал попрёки, - что отец его “враг народа”; подрастая, чувствовал унизительное положение семьи и в тяжёлые минуты переживаний, наверное, винил и отца своего. С годами приходит настоящее понимание, спустя десятилетия – житейская мудрость. Иван Николаевич, который в день оскорбления пообещал, что никогда не простит старшего сына, простил его задолго до смерти. Сын часто навещал отца в последние недели и дни его жизни, сделал всё честь по чести, чтобы достойно проводить его в последний путь.

* * *

Отец и дядя Гаврил однажды взяли меня, шести- или семилетнего, с собой в лес. Был апрель. Уже под вечер запалили они костерок, намереваясь посидеть возле небольшого лесного озерца, выпить по сто пятьдесят водочки, побалакать о житейских делах. Дядька раздувал пламя, положив голову на ковёр из жёлтых сосновых иголок. Пламя было какое-то ленивое, больше дыма, чем огня, но им как раз такое и требовалось, так как они коптили принесённое с собой сало. Я жаловался: костёр плохой, а дядя показывал – как надо дуть, чтобы сосновые ветки веселее разгорались. Или воздуха в лёгких было мало, или от неумения, костёр от моих потугов не разгорался, и дядька, уже сняв веточки с кусочками сала, сам заставил костёр гореть как следует.

«Хватит после умываний и использования воды для кухни вытаскивать вёдра», - решил отец и осенью года, этак, 1966-го объявил домочадцам, что пора устроить слив от раковины через подпол до сада, в ту пору близко подходившего к дому. Папа, хотя был трудолюбивый, в хозяйственных вопросах не очень разбирался. Поэтому, например, сливную “кишку” для такого дела ему нашёл я, подобрав случайно на дороге, то ли брошенную, то ли отвалившуюся, но оказавшуюся в итоге пригодной. А ещё нужен колодец метра в два глубиной, и сделать его не просто, поскольку грунтовые воды у нас в 1, 5 метра – 1 метре от поверхности, под слоем почвы – песок-зыбун.

Он позвал дядю Гаврила. Тот посмотрел, прикинул потребность в кирпиче и цементе и сказал отцу: «В субботу, Саша, приду, сделаем. Тока, наишь, ты уж не обижайся, когда начну тебя ругать, а ты только терпи и меня слушай».

К субботе кирпич был уже у предполагаемой ямы. Цемент в бумажном мешке, кучка песка, старое корыто для раствора, мастерок, - всё под руками. Я смотрел из окна и, к сожалению, не всё хорошо увидел, но уж услышал в один момент такой отборный мат из уст дядюшки, какого с роду не слыхивал. А ругал дядя отца за то, что он недостаточно быстро подносил ему кирпич, в иной момент не так подавал, замедляя процесс кладки. А класть следовало очень шустро, при том ровно и на приличную порцию цементного раствора, который должен быть хорошего качества, не слишком жидкий и не слишком густой, при хорошо перемешанных и взятых в правильной пропорции песке, цементе и воде, опять же и вовремя дядьке поданный в ведре на край ямы.

Чуть промедлил – яма заполняется грунтовыми водами, а это потенциально снижало прочность колодца. Потому готовились гораздо дольше, чем клали тот самый колодец. Прослужил он тридцать лет и служил бы дольше, когда бы не инициатива моего соседа Николая Морозова, предложившего в 1990-х годах сделать сливной колодец из старых автопокрышек, что уже многие земляки практиковали. Тогда я опять заметил себе, что дядя имел хорошую выучку и соображал в рукотворных делах очень неплохо, имея военную выучку, опыт. Поэтому отец ценил его мнение и никогда не брался делать то, что было ему дядей отсоветовано.

Крестьянский труд разве бывает лёгким! Дядя Гаврил всю тяжёлую работу делал обычно сам, лишь изредка приглашая подсобить племянника Сашу Карташова или, реже, моего отца. На подворье корова, телёнок, поросёнок, держали и домашнюю птицу. У дядьки в огороде была всегда куча прелого коровьего навоза, и я там набирал преотличных червей для рыбалки с удочкой. Иногда он перенапрягался и тогда заболевал; начиналось это внезапно и внезапно же проходило. Вот иду я в школу. Мне идти минут сорок, если автобус от швейной фабрики не окажется. Прохожу на площадь, а на колонке сидит дядя Гаврил, стонет. «Ты чего? Давай я скорую вызову!» – говорю ему. А он в ответ: «Ни-ни-ни - не надо, Колюнька, пройдёт само, отлетит, обойдётся».

Или вспоминаю 1980-е годы. Мария Степановна рассказывала: «Привезли мясо быка на рынок. Я Гаврила оставила – торгуй, мол, сама пошла заплатить налог. Возвращаюсь, а он от прилавка вдали уже сидит на табурете, стонет, головой качает. Я уж знала – с ним и раньше бывало. Это с военных лет у него. А торговать мясом просить кого-то мы не хотели. Вот с мучением в несколько дней распродали, делая большие перерывы».

«Наишь, Колюнь. Отправил меня за чем-то ротный однажды и сам вышел, - приведу один из рассказов дядьки про войну, - мы из избы на десять шагов шасть, а в избу – снаряд немецкий, и избы как не бывало - приходи кума любоваться! Мы, четверо бойцов, - обратно, глянуть – кто и что уцелело. Там боец молоденький к печи приткнулся, а вместо спины у парня вижу кровавое месиво, поднимаются и опадают розоватые комочки: лёгкие? Такие картины, Конюнь! Потому, наверно, у меня до сих пор сон плохой…» .

Ранней весной 1988 года я навестил моего болящего дядюшку. Он сильно исхудал. Мы посидели за столом. Я хотел попросить чайную чашку с танцующей мадьяркой – на память, да постеснялся. Он взялся было вспоминать какой-то фронтовой эпизод, что было обыкновенно при прежних наших встречах, но с сокрушением, в голосе – и-э-эх! – вдруг остановился и просто сказал о себе: «Это, Колюнь, не жизнь!». «Может, посмотрят врачи, твои знакомые, Колюнь?». Мой приятель В.А. Копылов был главврачом местной, городской больницы. Дядька потом жаловался: крутили, мол, без церемоний, - он имел в виду как с ним обращались, рассматривая под рентгеном, ему это уже было тягостно. «Поздно, метастазы у него…», - сказал свой приговор В.А. Копылов и развёл руками.

В больнице мы однажды навестили его вместе – мой двоюродный брат Александр Карташов и я. Нянька убрала из-под немощного старика, постелила чистое постельное бельё, а потом при нас же его покормила супом. Он не мог, да и не хотел разговаривать, а спокойно лежал, будто к чему-то, нам не доступному, прислушиваясь.

Хоронили дядю Гаврила Егоровича погожим, солнечным майским днём. Конец мая, по-летнему тепло. Когда гроб несли, прядь седоватых волос шевелил ветерок. Пришло и понаехало немало родни, при том, что дядьке в его жизни так и не суждено было стать отцом после смерти первенца. Приемная дочь дядиного брата - Павла Егоровича – Рита с мужем Анатолием – человеком, которого покойный дядя Гаврил весьма уважал, о самой Рите отзываясь не очень лестно. Вспоминали.

Мы особенно вспоминали один апрельский день 1980 года, когда дядя устроил праздник в день своего 70-летия. Вечер тогда был тёплый, пахло весной. Мы вышли на улицу, спели несколько песен из темы Великой Отечественной войны: «Майскими короткими ночами, отгремев, закончились бои!..» и другие.

Наверное, на девять дней к нам пришла вдова, Мария Степановна. Я попросил, чтобы вспомнила последние дядькины дни: о чём говорил, например. «Знаешь, Коля, - ответила тётка, - он ведь перед самой кончиной наказал похоронить в старой могиле, где покоится прах нашего родственника, Ледвицына, которого ещё дедом Кустом прозывали, но мы уже всерьёз это не восприняли… Да и Ледвицыны нам того уж не позволили бы». Родственники Марии Степановны вскоре после её смерти продали дом. Когда я прохожу по улице Пески, неизменно останавливаюсь, поминая добром хорошего человека, русского труженика-солдата Великой Отечественной войны 1941-1945 годов Келина Гаврила Егоровича.

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2016

Выпуск: 

8