Зачем занадобилось написать воспоминания о моих дядях? Ну, это потребность души, прежде всего. Когда сегодня мне столько же примерно лет, сколько было им, когда я юношей наблюдал их поступки, слушал рассказы, разговаривал с ними. Сегодня знаю – очень большое влияние они оказали на мою жизнь. Они были детьми своего времени.
Очень хорошо умели работать. Неплохо воевали, защищая Родину. Несли свой крест в условиях, казалось, порой невыносимых, не предавались отчаянию. Они для меня настоящие, первый ряд в моём сознании занимающие, не сказочные, а совсем родные герои своего времени. Не кричали о них в газетах, не все свои заслуженные награды они получили. Вот и решил я постараться сделать для их памяти доброе дело, запечатлев воспоминанием в жанре рассказа Василия Николаевича и Ивана Николаевича Мострюковых и Гаврила Егоровича Келина.
Мострюков Василий Николаевич (слева), с родными.
Отпуск мне не светил.
- Да ты всего два месяца проработал, - сказал начальник Архивного отдела при Совете Министров Якутской АССР.
И вместо того, чтобы летом понежиться на солнышке, попотеть на родименьком раскопе фанагорийском, пришлось выполнять спецзадание, напрямую с должностью не связанное. А вообще – интересно было. Я искал – какие есть документы по пребыванию в Якутской области ссыльных декабристов. Искал и находил, потом обзор написал, выступил с ним на научной конференции, посвящённой 150-летию возмущения на Сенатской площади в Петербурге и восстанию Черниговского полка на Украине в январе 1826 года.
Подзаработал деньжат на архивной халтуре, на стороне. И в начале ноября 1975 года решил: надо хоть на недельку домой слетать, недельку-то уж дадут. Дали. Билет, помнится¸ стоил 134 рубля. Как раз сумма, заработанная на халтуре, а на обратную дорогу - из зарплаты. ТУ-104 рванул ввысь. Два мужика в салоне, соседи, обсуждали виды из иллюминатора при отрыве самолёта от взлётной полосы: «Гляди, Пётр, какая дремучая местность – тьма…». На подлёте к аэропорту «Кольцово» у Екатеринбурга (Свердловска) тот же мужик тому же соседу: «Гляди, Пётр, цивилизация…». Это он под впечатлением от огней большого города.
О чём я думал? Об отце, который всё болеет, которому повторную операцию назначили, и это очень грустно. И про дядю Ваню, у которого определённо рак, и дни его сочтены. Я переночевал на Стромынке в общаге. А на следующий день поехал к дяде Ване. Вспомнилось как в 1974 году его выписали из больницы после операции по удалению камней с печени. Камни – штук пять – самые большие с полпальца.
Дядька тогда стал поправляться. А тётка Прасковья Фёдоровна, супруга его, которую все родные называли Полиной, и мама моя, как увидали меня в подъезде ещё, так и бухнули, проливая слёзы:
«Чё же теперь делать-то, Коль, врач сказал, что у него и другая болезнь, нехорошая?». Будто бывают хорошие болезни. Я их обнял и просто говорю, что, мол, я вам что, милые – доктор? К доктору надо. Да они проволынили, робкие. И доктора всё попадались такие, что для простого человека даже элементарного обследования не организуют; думайте, дескать, сами.
В 1974-м дядя Ваня, старый портной и отменный браковщик, взялся отремонтировать штук 20 кроличьих шапок зимних. Клочья кроличьей шерсти летали по его однокомнатной квартире, тётка ругалась, как всегда не шёпотом. Дядя молча продолжал своё занятие, изредка отвлекаясь, чтобы достать спрятанную за трюмо бутылку водки, понемногу потребляя втихомолку.
Тётка-то и на больного на него часто находила поводы поворчать. Это всё шло от времён «почти былинных», когда «срока – огромные, когда этапы длинные…». Тётка вкалывала, поднимала двух детей, дядька вкалывал где-то на Колыме-реке, вкалывал даже не за полтинник, не за полушку. А когда он вернулся, ему захотелось нормальной жизни.
И она у него бывала, конечно, вне барака и вне брака (имеется в виду барак в Филях, где в крохотной комнатенке обитала семья). Круг его общения составляли люди профессии и – обязательно – друзья, вместе с ним хлебавшие лагерную баланду. Вот эти последние точно помогали, выручали, не давали в обиду. Для тётки же они были посторонними, хотя она и знала их в лицо и даже время от времени с ними разговаривала. Скромный, дядька иногда осаживал, урезонивал примерно так: «Молчи, служанка! Знай своё место!». Полина Фёдоровна, отстав от него, рассказывала свои ругательные байки мне.
Например, такую. Дядя, выполняя просьбу сестры – моей мамы, - изрядно схалтурил: «Ё-он деньги-то взять взял с Кати, а наместо лисы или хоть белки всучил ей мех совсем грошовый и непонятно чей. Катя обиделась, только смолчала безропотно. А – с него как с гуся вода!».
Не знаю – сколько тут было правды и какой мех был дороже – заказанный или фактически данный. Зато знаю, что дядька за время моего студенчества дважды доставал для меня по дешёвой цене костюмы отличного покроя, причём, однажды он достал сразу два – на меня и на моего двоюродного брата Сашу Мострюкова, который имел привычку всегда хорошо одеваться, и обновой он ему точно угодил. Был такой случай.
Сижу я на лекции. Читал её преподаватель из бывших военных. Помещение аудитории маленькое, как многие другие в старинном, постройки первой четверти XIX века, здании Историко-архивного института. Минут за двадцать до конца лекции дверь тихо приоткрывается и я вижу дядькино озабоченное лицо, он кивком вроде звал. Никогда он, старый хрен ко мне в институт не ездил. Никак что случилось? Тут я, в ту пору молоденький и полохливый, заёрзал, попросил преподавателя, чтобы позволил отлучиться на пять минут.
Но полковник проявил дурацкое, системой армейской вколоченное ему в его башку, упрямство. Мыслимое ли, думал, верно, себе бурбон, чтобы студент был по непонятной причине отпущен с его, офицера, лекции! Со звонком я выбегаю в коридор, что, говорю ему, случилось, дядя Ваня?! А он: «Поедем, Колюнь, в одно место, там примеришь костюмчик. Я, Колюнь, отбраковал и для тебя отложил; если что надо будет подшить, - мать поможет», Вот так! Вспомнилась мне песенка из репертуара одного юмориста 1960-х годов, со словами: хочешь стой, а хочешь падай!...
В конце августа 1975-го собрались у дяди Вани, чтобы проводить меня в Якутск. Ну водочка, закуска. Они с отцом моим, который в Москве был перед помещением в очередную больницу, прилично выпили. Мать хлопотала, вспоминая, всё ли положила мне в чемодан и в баул. «Нет ведь у тебя носового платка? – вдруг спрашивает дядя. «Нет», - отвечаю. Дядька смеётся: «Эй, как же на Севере без носового платка! Ты вот что, Колюнь, возьми мой, но дай-кось я его сперва простирну что ли…». Провожать меня в аэропорт ездили мать, брат с женой; дядьке и отцу состояние здоровья не позволило.
Итак, в ноябре 1975 года прибыл я в Москву, Квартира на первом этаже пятиэтажки неподалёку от улицы Вяземской. Как часто я студентом находил здесь кров и стол. Одолевал, засев на крышу унитаза в совмещённом санузле, азы неподатливого немецкого языка. Слушал дядькины рассказы о пережитом. Тётка непривычно тиха. Как всегда гостеприимна.
Всплакнула и рассказала: «Уже месяца три пи-ил ён, каждый божий день не меньше бутылки. Это болезнь: по первости рак водочку любит… И думал, что я не знаю, где водку прячет. Знал, что у него за болезнь и рукой на всё махнул…».
Тогда зародилось чувство, что я о нём вспомню и поделюсь воспоминаниями. Где с его слов, где от его знавших, используя свои размышления и плоды «разведывательных рейдов» в литературу, чтобы лучше понять то, что происходило за полвека до моей юности, чтобы прояснить, соединить те отрывки из его рассказов, которые я слушал восемнадцатилетним юнцом, - из всего этого родилось воспоминание, часть рассказа.
***
Ваня обмирал в церкви: лучшая волшебная сказка – это храм пресвятой Богородицы. А поп – волшебник. Мамке по нраву, что Ваня прилежно посещает храм, да и мал ещё матери помогать по хозяйству, горбатиться с нею на чужих огородах, шесть годков ему, правда, по виду – все восемь.
Малый Ванька видит, как из большого дома булочников Радиных выходит отец Александр, изрядно подшофе, а в руках у него лукошко с куриными яйцами. «Чадо!» - громогласный возглас, кажется, поднимает пыль у Ванькиных ног. Ванька оглядывается – никого, кроме них с батюшкой.
Волшебник зовёт, и Ванька приближается с благоговейным трепетом. Батюшка ставит на землю лукошко: «Бери сей дар и сейчас же снеси матушке на подворье моё, - Ванька подхватывает лукошко обеими руками и поворотившись, шагает шибко, спеша выполнить поручение Волшебника, а вслед слышит: - Да смотри у меня, чадо лукавое, от дара сего ни единой малости не умыкни, не то – гореть тебе в адском пламени, запомни, дитя неразумное, - пятачок погубил такого вот, как ты!...».
Мама подарила на именины Ванечке Новый Завет в добротном переплёте; по Священному писанию он учился читать. Ветхие листы этой книжицы, уж без переплёта, теперь хранятся у меня, в родительском доме, на одной странице внизу выведено неуверенной рукою, чернилами, “Мострюков”.
Прошло восемь лет. Ну какая жизнь у вдовы с четырьмя детьми?! Только лишь, разве, праведная. Слава Богу, семнадцатилетний Василий, старший из двух сыновей, держит теперь в руках всё хозяйство: на сенокосе – первый среди артельных; лошадь найти на час-другой, забор поправить, окно застеклить – ладно у него всё получается. Вера смотрит на засыпающих теплым осенним вечером сыновей так же, как смотрит на икону, творя молитву.
Мать осуждает Василия, догадываясь, что парень ворует лес, но, Господи, откуда им взять денег на то, чтобы избушку превратить в нормальную избу? Она вдова с 1919 года. У неё нет серьёзных надежд на зажиточную родню – Клоковых, да Шлыгиных, остаётся замаливать Васенькины грехи. А сыновья наотрез отказываются признаться, что лес ворованный, всё делается ими тайком.
Перевалило за полночь. Мать или бормочет или молится во сне. Ванька пробуждается от толчка в бок: «Вставай, зарю проспишь!» - шепчет Василий. Они быстро подхватывают одежонку, в мешке за спиной у Василия фунт черного хлеба, два жареных карася, прочная верёвка. Скорее! Сначала на горку, где лет двадцать назад стоял небольшой кирпичный заводик, там пасутся лошади.
Виден догорающий костерок и слышно, как похрапывает табунщик, утонувший в длиннополой телогрее. Василий подманивает Нырка, вороного коня, которого давно приручил и использовал, правда, краюха хлеба стала меньше, но тут уже ничего не поделаешь. Накинув уздечку, Василий отводит Нырка подальше от табуна, вскоре юноша и его брат-подросток углубляются в лес. Тёплый сентябрь. Перешептывание сосен. Почти тишина, только обманчивая. У полосы смешанного лиственного леса, преобладала в котором осина, у обрыва они трое суток тому назад, ветреной дождливой ночью спилили, очистили от сучьев, припрятали три бревна – материал, с которого они начнут ставить избу на месте нынешней избушки.
Их в ней ютилось пятеро: мама, Василий с Иваном, шестнадцатилетняя сестра Тоня и десятилетняя Катюшка. Здесь же схоронены пила и волокуша. Скользят подошвы кирзовых сапог, - до полуночи, похоже, здесь пролился дождик. Василий считает: надо торопиться. Шелестение. Едва улавливаемое слухом, усиливается, будто в пяти шагах кто-то встал прямо против двух отроков, приготовившихся красть. Кто это может быть?
Лесник – это первый ответ, хуже всего было бы оказаться в поле зрения именно лесника. Второй возможный вариант – дед Куст. Так звали белоомутцы человека, постоянно много лет уже жившего в лесу и считавшегося чем-то вроде местной лесной достопримечательности. Деда Ледвицына потому и прозвали Кустом. Он жил в своей избе, что находилась в полутора километрах от наших испуганных воришек поневоле, на берегу одного из двух лесных озёр, которые у нас всегда называли так – У Кулиныча.
Что за Кулиныч? Откуда? Почему и как давно? На эти вопросы ответов мне слышать не доводилось. Древний дед Куст, которому, судя по изборождённому морщинами лицу и белым с желтизной волосам, было за восемь десятков, жил дарами леса, был из тех, кто приходит на помощь нуждающимся, имел недоброжелателей среди людей, рассматривавших лес исключительно как средство подъёма на новую ступень личного благополучия. Третий ответ: пареньков напугал лось.
Подтверждение последнему вскоре открылось в виде силуэта, напоминающего лошадиную голову, увенчанную рогами-лопатками. Лось мог привлечь внимание браконьеров и повести по своему следу пресловутых лесников; от одного этого словца у обоих юнцов перехватывало дух.
Сегодня им предстояло отвезти к маминой избушке два бревна. Василий подавал команды резко, свистящим шёпотом, а отмечая нерасторопность или промедление, часто хватался на кнутовище. Василий среднего роста. Про таких говорят: ладно скроен. Ванька ещё угловат, разве что только пока ростом вышел. «За комель взял? Тащи вправо на три шага, – командует старший брат. - Дальше, Вань, дальше относи…». Под тяжестью бревна ноги Ивана вязнут в песчаной почве. Вот он едва не сверзнулся вниз, туда, где что-то грустно шепелявят на ветерке осины. Впивается в бедро сук от ветки на бревне. Он забывается и вскрикивает от досады и боли.
Старший брат, подскакивая к младшему, бьёт наотмашь по плечу, по спине; отойдя затем на три шага, Василий наносит хлёсткий, очень болезненный удар кнутом по спине. «Не бей, Васька, ты старше, ты сильней, что ты мне наряд даёшь, по себе судя?» – тоненьким голоском выводит младший. Или успокаивая, или боясь громких слёз, Василий приседает рядом, жёсткая ладонь ложится на костистую братнину ключицу: «Ваня, вставай, если не хотим, чтобы всё отняли, если не хотим, чтобы мама Вера плакала завтра, вставай и хватайся за комель». Ваня смахивает слезу и встаёт – сначала на колени, потом, распрямив ногу в правом колене, он укладывает бревно на плечо и, неожиданно для себя даже, поднимает.
Он перемещает одно бревно, а чуть позже и второе, оказавшееся легче, спешит пособить Василию закрепить брёвна на волокуше. Василий тянет уздечку, чмокая губами. Лошадь дёргает, везёт покражу, благо конец груза скользит по мокрой лесной траве. Они проводят Нырка по-над логом, внизу изредка слышны всплески – играет в озере Сосновое рыба. Здесь и на телегах проезжают не часто. Нырок останавливается редко, конь-трёхлеток, объезженный Василием, повинуется ему. Им понадобилось меньше часа, чтобы выйти к первой Ныревой речке, названной так, по преданию, благодаря, очень возможно, коварству местного грунта и многочисленным буграм, обычным для ландшафта; возы с сеном, которые провозили с лугов лесом, иной раз съезжали с дороги в полноводную после обильных дождей Ныреву речку – большой ручей, седоки «ныряли», сено приходилось водворять на воз и лучше привязывать.
Задолго до рассвета они у своего дома. «До зимы, брат, мы должны вытащить из леса не меньше десятка таких брёвен», - ворчливо, но не без удовлетворения говорит Василий, когда они прячут добычу, забрасывая брёвна кольями от старой изгороди. Нырка отпускают, и он сам находит дорогу в табун, где его встречает ворчание табунщика и хрупанье сотни лошадей.
***
Сегодня мать подала ему на завтрак полкринки молока и фунт чёрного хлеба; он всё сомневался – осталось ли чего сёстрам? Мать, от которой он скрыл, что костюм-то не совсем готов, улыбается тихо и спешит потихоньку перекрестить шестнадцатилетнего сына-кормильца. Ваня получит деньги, значит, будет на что купить муки. Содержательница всего заведения вездесущая и строгая женщина, которую все местные портные звали Евдарихою, устроила приёмный пункт в своём трёхэтажном бревенчатом, доходном доме, фасад коего смотрел окнами на Оку.
Там были и комнаты, используемые для того, чтобы всякую пошитую портным вещь тот мог довести до ума в соответствии с пожеланием заказчика. Ваня пришёл рано и увидел, как его добровольный наставник Трофимыч шустро заканчивает пошив брюк. Трофимыч жалел Ваню, и своеобразная эта жалость грозила неприятностями. Вот, заказ Ваня взял, а сил не рассчитал, и сегодня надо было что-то делать, чтобы к обеду успеть сдать костюм. Да не заказчику, а приёмщику, Ивану Фёдоровичу, который порой бывал весьма неуступчив и крут. Ванечка волнуется, тяжко вздыхает, руки дрожат, но, мало-помалу, он втягивается в доработку и начинает успокаиваться, а значит дело у него пойдёт…
Всё портит Трофимыч со своеобразною его жалостью. Он подмечает, что подкладку Ваня едва ли успеет закрепить как положено. Старый чёрт даёт совет: «Вань, а коли не успеваешь, ты намажь мыльцем, да прижми подкладку тяжёлым утюгом; Иван-то Фёдорович часто и не видит и принимает». Ваня скоро последовал совету змея-Трофимыча, а через час-другой уже трепеща, выкладывал изделие на стол перед Иваном Фёдоровичем.
Большая рука с желтоватыми ногтями на толстых пальцах трясёт пиджачную пару, и – ужас какой – хвать за краешек приклеенной мыльцем материи; он легко отрывает подкладку и без слов возвращает Ване изделие на доработку. Тот забывается, начинает просить принять недошитые вещи. Ему ведомо, иногда Иван Фёдорович принимал и брак у портных. По щекам текут слёзы. Ваня готов умолять, потому что как же придёт он домой – без денег, к голодным матери и сёстрам Ему кажется – можно упросить.
И Трофимыч тоже за него просит, говорит: парень до вечера всё исправит, а плату, мол, выдай ему сейчас. Реакцию Ивана Фёдоровича Иван Николаевич Мострюков запомнит на всю жизнь. Старый приёмщик обращается к Трофимычу, перстом указав в Ваню, почти кричит: «Он ещё молод, - успеет в работе насрать!».
На сенокосе – весело. Мужики прохладным утром в белах косоворотках, звукаются точилами полотна кос, молодицы в цветастых платьях и белах платках развернули на траве скатерти; все к ним спешат со своей снедью – завтрак! Вот десятник артельный, древний старикан, тащит пыхтящий самовар, чтобы водворить посреди скатерти. Ваня выскакивает из своего шалашика, спросонок спеша, беспокоясь, как бы не отстать от взрослых. Ванька – ногой на кочку, головой в бок старикану, а кипяток из самовара – Ваньке на спину!
- Васька, отвези его к фершалу! - крикнула с надрывом мать старшему сыну. Ваня всю дорогу старался не кричать от боли, только зубами скрипел, роняя обильные слёзы. Фельдшер уложил Ваню на койку, присыпал волдыри на спине сптрептоцидом, после чего накрыл спину куском полотняной материи и велел одеваться:
- Ни-иш-то-о, паря! Вот – выпей водочки, - шершавая от карболки рука подала кружку и успокаивающе потрепала шевелюру. Вот тебе и «ништо»! На третий день Ванька вновь почувствовал боль в спине. Мать глянула и всплеснула руками:
- Ваня, полотно к спине, милый, присохло.
Ваня пошёл опять в фельдшерскую. Фельдшер теперь глядел строго:
- Экая ты бестолочь. Что - ума не хватило на другой день снять? Вались на койку и терпи!
Фельдшер с треском отдирал от спины полотно, Ванино страдание, изливаемой воплями,, должно быть слышала вся Большая Огарёвская...Когда через день-другой он пошёл на поправку , думка пришла, несвойственная возрасту: «Наверно, судьба у меня всё-таки несчастливая…».
То ли Гольшаны, то ли Леснитство, - да какая теперь разница, где он служил в армии. Важно, что было это на административной границе между РСФСР и Белоруссией. Осталась фотография, на обороте которой ничего, кроме «Сестре Кате» не сохранилось, за ветхостью. Иван запечатлён в шинели, в буденовке. Лицо гладкое, юношеское. Думается теперь, тут очень большое сходство с внуком – Андреем Анатольевичем Мострюковым. Дядя где-то в самом начале 1930-х годов вложил эту карточку в почтовый конверт, на котором был его рукой выведен белоомутский адрес.
Между прочим, среди местного населения было немало евреев, понятно, со времён империи, когда миграция лиц еврейской нации контролировалась и имела сильные ограничения. Ротный у Ивана был, как можно догадываться, человеком весёлым, такие в карман за острым словцом не лезут.
Без злобы, предубеждения, безо всякой задней мысли, но лишь для лучшего именования наблюдаемого, ротный говаривал: «Бей жидов, спасай Россию!». У него это выходило к месту. И совсем-совсем не означало, что раздался призыв кого-то бить. Все в роте это понимали, как понимать принято у добрых людей шутку, если не очень остроумную, то, по крайней мере, и не злую.
Ваня вернулся со службы в родной посёлок с молодой женой. Мать, Вера Михайловна, приветливо поздоровалась с невесткой, с интересом отметив нос с лёгкой горбинкой, богатую копну пшеничных волос, а крепко сбитую ладную фигуру отметила с особенным удовлетворением. Невестка оказалась аккуратной, вежливой, понимающей толк в стряпне и стирке белья. Через несколько дней Иван объявил за обеденным столом: «Мама, мы жить собрались в Москве. Я уж договорился с одной артелью швейной. Жить придётся в бараке, но так, в тесноте, живут там многие и подолгу живут...
Мать сняла икону со стены, благословила их брак. И намерение сына одобрила, помолившись перед той же иконой – Богородицы, приникшей к отроку-Иисусу.
Десятиметровая комнатка в бараке в Филях вмещала: диван, платяной шкаф, стол. Было тесно, но, молодые, они не очень тяготились теснотой. Полуторагодовалый первенец Коля, и лицом и повадкой в маму Полину, согревал сердца, Полина под сердцем носила второго ребёнка, когда случилась беда.
Уважали Ивана в артели. За знание ремесла, умение потрафить заказчику, за помощь товарищам советом и примером. Да был в артели, среди людей разных национальностей, один человек, носивший русскую фамилию - Володин, который х о т е л быть хорошим портным, а потом браковщиком, но в профессиональном плане он Ивану Мострюкову уступал более чем заметно. «Вот приехал Ваня из деревни какой-то Тьмуторокани, Дальнеомутской или как её там, из захолустья, и ему, москвичу, здесь утирает нос, хотя он проработал дольше и был уважаем. Был! - Надо дождаться своего часа, решил Володин, имея в виду определённое подлое намерение».
Подходящий случай Володину представился скоро, в 1937 году. Однажды, как и прежде бывало, артельные собрались на вечеринку в канун дня Великого Октября, обозначившего начало новой якобы эпохи в жизни страны. Отдыхая от трудов праведных, Иван выпил не много, но достаточно для веселья. Анекдоты, побаски, шутки-прибаутки, - всё это было в наличии, однако люди, как казалось большинству, соблюдали осторожность. Кто-то вскользь, да не очень ругательно, отозвался о знакомом портном, лице, принадлежавшем к еврейской нации. Ване бы здесь замкнуть свои уста, а он прорвался: «Да! Вот и ротный наш говаривал – бей жидов, спасай Россию!». Что ж сделал-то ты, Иван Николаевич, при жене молодой своей и двух детях, один из которых на свет ещё не появился?!
Ночью за ним пришли. Тётка заплакала, не понимая тяжести вины мужа и пытаясь хоть что-то узнать – не о том, что он по сути натворил, а какое его ожидает наказание. Один из энкавэдэшников вежливо и спокойно сказал: «Не волнуйтесь, женщина, его скоро отпустят домой».
Судьи – три человека, его спросили лишь, говорил ли такие-то слова о “жидах”. Иван отвечал им утвердительно, прибавляя, что он не хотел никого обидеть, но пошутил пословицей своего бывшего ротного. Пять лет лагерей. В голове наступило некоторое прояснение, когда в холодные и тёмные сумерки поздней осени его привезли на товарную железнодорожную станцию «Белорусская», где в тесноте великой перетаптывались с ноги на ногу несколько сотен таких же людей, которых очень быстро погрузили в вагоны-теплушки, и поезд потащил вагоны в неизвестность.
Вобщем, но не в деталях, он понял, по какой причине оказался там, где оказался. Днями они собирались в кружки по несколько, рассказывали друг другу с в о и истории, по большей части выражая недоумение: и за что, в самом деле, подвергли их такой суровой каре. Наверное, товарищ Сталин не знает и половины из того, что творят с народом черти из ведомства Н.И. Ежова. Как сообщить родным, где ты?
Нелюди и их слуги не скажут. Но способ есть; он может быть подсказан был без слов, а может они к нему пришли сами, от безысходности, по совету старших товарищей, которым вполне ведомо было – хороших людей в этом мире достаточно, чтобы помочь тебе, оказавшийся в беде человек. Вот машинист даёт гудок, тормозится со скрежетом состав; они бросают в щель письма. Он не верил, по молодости, наверное, а его письмо жена получила: «Слава Богу, живой!»
Долгим осенним вечером они иногда часами сиживали, вспоминая своё прошлое, беседовали за рюмочкой. Повод? Да то повод, что Иван приехал в Белоомут в командировку, как браковщик, на швейную фабрику, а остановился, как обычно, в доме сестры Кати. Василия позвали, потому что время подошло резать откормленного поросёнка, а по этой части дядя Вася был спец. Кто-то думает, что убийство свиньи с последующей обработкой свиной туши – дело нехитрое, что и выкормить свинью – дело простое. По части выкармливания не было лучшего специалиста, чем мой дядя по отцу Гаврил Егорович; у него свиное сало всегда получалось «слоёное», и – упаси Бог – даже намёка не было на такое позорище, как обыкновенно у Ворков, про которых говаривали, что у этих мол сало на сковородке дыбом встаёт.
Келин Гаврил Егорович, 1961 год.
Дядя Вася появлялся в условленный час, с набором своих ужасных инструментов, т.е. ножей в неопрятном многоячейном кожаном чехле. Чушку выпускали на двор, комментируя её метания обычным: «Уже почуяла!». Затем один хватал за задние ноги, а дядя Вася просто садился на свинью и колол её в горло. Но тут, как они говорили между собой, надо было знать – куда и как вогнать нож, иначе могло получиться и так, что чушка вырывалась и долго бегала по двору, заливая его кровью, прежде чем издохнуть. Я был подросток в годах с 1961-го по 1966-й.
Ужас убийства свиньи соединялся с любопытством, вызываемым процедурой. Мать говорила: уходи мол со двора, когда дядя Вася изготавливался колоть. Потрошение и последующее разбрасывание внутренностей по вёдрам - это быстро, а вот хорошенько опалить тушу – это требовало труда и времени немалых. В годы, о которых я вспоминаю, кажется, уже пользовались паяльной лампой. А прежде то, - обмотают тряпкой палку, обольют керосином, да этим палят свиную тушу.
Делалось это таким образом, чтобы импровизированный факел лежал и горел в углублении в земле, а свиную тушу тем временем наши дюжие мужики вертели над пламенем, по мере необходимости прожигания всех участков свиной кожи для освобождения её от щетины. Ну и долго же, доложу я вам, они возились; у меня уже слюнки текли в предвкушении вкусностей в виде свиной печёнки с картошечкой, но – всему ведь своё время! С паяльной лампой управлялись немногим, мне так сейчас кажется, быстрее.
В устье печи ставился чугунок или чугунная сковородка с вожделенной печёнкой, ещё лёгкое закланной свинки, с доступными тогда специями, всё это подавалось на стол, каждому на отдельную его тарелку, около которой уже были поставлены рюмочки стограммовые, для того, чтоб наполнены они вскоре были из «Московской» или, реже, «Столичной» поллитровки. Мало-помалу, за рюмочкой, начинают они вспоминать пережитое; а я смотрю на их лысины, забравшись на стул и отыскивая в шкафу, именуемом тогда буфетом, нечто сладкое.
Они вспоминали какие-то эпизоды из своей жизни, чаще старые, но не фронтовые, И всякий раз жаловались на нанесённые им обиды. Совестливо как-то жаловались, сетовали. Иван Николаевич, как мне помнится из одной такой их встречи, завёл разговор о вине за тяжелейшие годы в его жизни.
Мострюков Иван Николаевич, начало 1930-х годов.
Знал Сталин или не знал о тысячах зэков, таких как он, Ваня Мострюков, попавших на отсидку как кур в ощип, формально за ерунду, за глупую выходку, за анекдот или просто вследствие оговора со стороны завистника, недоброжелателя, соседа-подлеца, намеревающегося отъять соседнюю жилплощадь, что часто и бывало в перенаселённом городе или на работе: я, мол, работаю дольше, я москвич, а приходит Ваня из деревни и болтает чушь, мне Ваня несимпатичен лишь, а в государстве нашем он скорее всего лишний, если не сказать – враг он ему, государству; и что такого особенного, когда сосед или коллега-сволочь говорит не вписывающееся в образ нашего социалистического общества и за то получает возмездие, социализм почти построен, а тут – на-те вам, про жидов зачем-то.
«Знал Сталин или не знал, - не единый даже раз повторял дядя Ваня. – Не знал, думаю, а вина вся на Берии…».
Когда сняли наркома Ежова, надеялись: послабление, а может и освобождение для многих будет, только в масштабах одного конкретного лагеря это послабление мало было заметно. Дядя вспоминал напротив о прибытии новых партий зэков. Когда пригоняли состав, зэков сгоняли пополнение встречать. Не были исключением и зимние дни, отличающиеся суровыми морозами.
С удивлением и ужасом смотрел Иван на то, как отъезжала дверь вагона и смуглые усачи, иногда дородные, лишь раз глотнув морозного воздуха, вдруг валились на снег замертво: южане, возможно, молдаване либо западные украинцы, что, впрочем, уже менее вероятно. Ещё память его сохранила такой случай. Зэки выполняли какую-то работу в лагере, когда подъехала автомашина, и из неё вылезли эккэвэдэшники с солидным хорошо одетым мужчиной, который держался независимо.
Громким и уверенным голосом тот вдруг крикнул: «Москвичи есть?!». Мы, говорил дядя, кто был ближе, отозвались в несколько голосов. Этот человек поздоровался и передал нам номера относительно свежих советских газет, которые зэки мгновенно расхватали и попрятали. Кто был тот мужчина? Иван Николаевич вспоминал, что будто один из известных авиаконструкторов. Больше зэки мужчину того не видели, вероятно, его увезли из лагеря.
Газеты жадно читали. А потом бумагу использовали для самокруток табашники. К куреву Иван пристрастился наверное потому, что курящего не так донимал голод. Когда на лесоповале случались простои из-за неисправностей технических и т.п., Иван выходил из леса, высматривая зимой следы полозьев нарт. Бывало, посчастливится, - и на нартах, в которые впряжены были олени, подъезжали аборигены; кто они – Иван не знал, но понятно, что представители коренных малочисленных народов Севера.
Мужчина-абориген останавливал упряжку: «Ань-дорова-те, таварис!». «Здравствуйте!, - откликался Иван, - закурить есть?».
Получив утвердительный ответ, Иван благодарно принимал табачок на несколько самокруток. Закуривали. Однажды мужчина-каюр, который, конечно, знал, с кем он беседует, просто сказал – о том, что-де, когда сможешь, будь гостем; чаем напою, познакомлю с отцом и братом. Сказал ещё, что у него есть красавица-дочь – нос совсем-совсем маленький! Не требуется быть этнографом, чтобы сообразить: таково уж суждение того северного народа о женской красоте – маленький нос – это красиво.
И ничего странного, когда мы вспомним о том, что, например, традиционная китайская культура признавала красивой чрезвычайно маленькую размером женскую стопу. Иван курил, слушал, дивился и смотрел в спину отъезжающему каюру с благодарностью, доброй завистью.
***
Меня, наверное пяти- или шестилетнего везут в телеге в больницу, проверять – чем я заболел на этот раз. Мы с мамой на охапке сена, а дядя Вася на передке с кнутом. Лощадь у него была нормальная, телега тоже. Ненормальными были дороги, потому что поперёк улиц были положены, изготовленные к подъёму и установке, брёвна будущих опор для электропроводов. Мы пробуем проехать через Олёх (Ольховую рощу, сохранившуюся от прежних владетелей, возможно, Баскаковых, - тех самых, чей предок однажды помог императрице Екатерине II Алексеевне сесть на трон самодержавною императрицею Всероссийскою; затем по набережной, через речку Комарку, и по обоим маршрутам нет выезда. Мать нервничает и долго ругает брата, дядю Васю, который, кстати, работает фактически под её началом в поселковом потребительском обществе – поспо. «И ведь знал, негодяй, что ребёнка повезёт больного, И ездил вчера на Верхний Белоомут, а теперь проехать не сообразит где!». Обитые кованым железом деревянные колёса опять упираются в брёвна, лошадь останавливается, дядя Вася слезает и бьёт лошадь, наносит несколько, не сильно, впрочем, ударов кнутовищем, как будто лошадь виновата. Сейчас уже не могу вспомнить – как мы вернулись из того путешествия.
«Твой дядя Василий? – рассказывал, отвечая мне, в 1990-х годах то было, мой сосед по улице Огородной в родном посёлке, фронтовик Александр Николаевич Клюев. – Да ничего плохого, Николай, о нём сказать не могу, только что разве дрался часто».
***
Мать рассказывала, что первое время дядя Василий с женой Марией Гавриловной жили в доме его матери Веры Михайловны, а когда моя мать вышла замуж за отца в 1937 году, а жить им было негде, то решились пойти к Вере Михайловне. И хотя постоянно Василий и Мария в белоомутском доме не проживали, терпели “подселенцев” не долго. Заведённый жёнушкою, дядя Вася как-то начал дебоширить; моя мать подхватила первенца Юру и бежать, отец выпрыгнул в окно. Скоро они при помощи руководства швейной фабрики, где отец работал, нашли себе временное жильё. Сестра помирилась с Василием, но неприятный осадок оставался.
В селе Гавриловское, что прилегает к дороге на Рязань неподалёку от свёртка на Солчино, Полянки и станцию “Фруктовая”, километрах в пятнадцати от Белоомута, дядя Вася в начале 1930-х годов некоторое время жил с молодой женой и первенцем Борисом. Труд каторжный в нищем колхозе был ему противен, но выбора не было. Когда он там осмотрелся, то увидел, что лавное действующее лицо – управляющий, мужичонка мелкий, но весьма злобного нрава. Горлопан. Василий понял – как ему надо обойтись с таким начальствующим лицом.
После одной праздничной гулянки, когда управляющий уже стал изрядно нетрезв, Василий вызвал его из-за стола на улку, якобы покурить-побалакать. А там, обвинив аспида в приставании к молодой жене, несколько раз с удовольствием ударил по ненавистной, лисьего профиля, морде. С того дня трусоватый управляющий не перегружал Василия работой и не забывал записывать ему трудодни.
Вскоре смышлёного парня взяли служить на флот. И служба понравилась, только дисциплина угнетала.
Я запомнил его со времени, когда он работал в поспо, а мне было четыре-пять лет всего-то. Он приходил обычно в выходной, усаживался на стул спиной к русской печи и балагурил-играл, как взрослый с малышом. Вот дядя, посмеиваясь, кладёт на пол панцирь рапана и спрашивает меня: «Что видишь? Ползёт он?». «Нет», - отвечаю. «Как же так – нет? Ползёт же», - продолжает “заливать” дядя, и так довольно долго, пока нам обоим не надоедало.
Ещё была история с хорем. Мне было в ту пору лет, пожалуй, десять. Мы жили на улице Огородной и Мострюковы тоже, только они в самом крайнем доме, ближе к лесному массиву, да ещё надо отметить, что Мария Гавриловна жила в половине старого дома Веры Михайловны, отдельно от половины, которую занимал муж.
Мой отец как-то возвращается со двора, скорее удивлённый, чем злой или взволнованный: «Этот поганец ещё и бросался на меня!» - говорит он. Мы с мамой удивлены. А отец поясняет: речь о только что обнаруженном в курятнике, что устроен был под чуланом, хорьке. Сначала, раньше, отец с матерью заметили пропажу нескольких кур, тушки которых вскоре нашлись под ещё деревянным в тот год крыльцом. И вот – вор настигнут!
Отец шасть за лопатой, притворяя за собой плотно дверь, не давая хорьку возможности улизнуть. Зверёк, почуяв опасность, кинулся на него, а может отцу так показалось, зверёк же просто норовил убежать. Отец проявил проворство, и хорёк умерщвлён был на месте штыковой лопатой. «Куда его?» - спросил отец. «Да выкинь на улицу, ответила мама, - может, кошки, собаки сожрут или вороны склюют». Хорька выкинули.
А я тем временем вышел погулять. Вижу, со стороны истока Оки идёт улицей дядя Вася. Что-то во мне шевельнулось и подумалось ни с того ни с сего, что вот эта кавалерийская походка дядькина должна была во времена его молодости и зрелости устрашать некоторых его сверстников: «Здравствуй, Коль, откуда хорёк?» – «Здравствуйте, дядя Вася. Вы про хорька? Да его отец убил только что в курятнике».
Дядя Вася изъявил желание немедленно забрать хорька с собой, чтобы, как я понимал, снять с него шкуру, которую можно было бы сдать на приёмном пункте родного поспо и за то выручить небольшую денежку.
Я ответил в том духе, что, мол, и охота Вам возиться с этой падалью, но дядя Вася снова повторил пожелание-просьбу и, выслушав моё безусловное согласие, подхватил зверька, запихнул в одно из отделений сумки неопрятного вида, в которой он носил, как мне было известно, также набор ножей для разделки свиных туш, и отправился восвояси.
Продолжение следует…