Осень нынче выдалась переменчивая. То хмурые дожди, то вот как сегодня — солнечно, и в ласковом тающем желтоватом тепле с трудом верится что лето уже прошло, что впереди остались только холода. Он сидит на ступенях университетского музея, и без того узкие глаза щурятся на солнце, вытягиваясь в невообразимо тонкую ниточку. Если совсем их закрыть то вновь начинаешь видеть разноцветные, чуть подернутые синевой горы, которые мягко перекрывают одна другую, словно наплывая, их границы размыты в утреннем тумане, и медленно и оглушительно тихо из-за их округлых вершин выкатывается солнце.
До чего же удивительно ясно он все еще помнит их, горы своей родины... Нынче летом опять не получилось там побывать. Очень уж это далеко. И хоть на учебу ему выделена стипендия правительства (как же — помощь отдаленным провинциям) а на сопутствующие траты высылает семья, то вот такая роскошь как билет домой и обратно — уже не под силу хоть и многочисленной, но довольно бедной родне. Конечно, оставаться на лето в общежитии студентам тоже запрещено, но в порядке исключения руководитель курса устраивает к себе в мастерскую, при ней же можно и жить все лето.
Иногда в опустевшем кампусе он чувствует себя затерявшейся в болотах иволгой, отбившейся от своих, запутавшейся крыльями в колючем кустарнике. В ушах звенит от пустоты, вымершие улицы кампуса, корпуса, полузатронутые неспешным летним ремонтом, неезженая дорога у ворот. Кажется, ты один находишься в звенящей, сжимающейся точке, и не разорвать границ, отделяющий тебя от всего остального мира, оставляющих где-то в невозможной дали горы и небо, наполненные воздухом, ветром; просторы, ласково обнимающие тебя.
Горбоносый, верхняя губа слегка потолше, и плавными волнами поднимается под носом. Нос не китаский совсем — с горбинкой, как у клеста, с большими, дрожащими ноздрями, как у породистой лошади. Пары передних зубов нет, давно это было, с мальчишками бегали в соседскую деревню, кажется за сливами. Там большой такой сад был, полузаброшеный, и небольшие ветвистые деревья в тот год гнулись к земле от облепивших их со всех сторон чуть продолговатых ягод. Сине-зеленые, кисловатые еще они привлекли не только их, как-то под вечер ватага ребят из его деревни напоролась на местных, подрались конечно. Порез под глазом долго потом заживал, зубы так и не выросли, зато в душе теплом разливалось воспоминание о приключении.
Когда он слушает, рот непроизвольно слегка открывается, непослушная челка падает на глаза и вид становится довольно таки идиотским. В деревне его вообще считали дурачком и когда он поступил в далекий, центральноземельный университет дизайна деревенские долго не могли оправится от удивления. Все приходили посмотреть на него, стояли в дверях задумчиво, молча качали головой.
Родня была довольна, в кои-то веки он все-таки стал объектом внимания и тихого восхищения, ему одному удалось сделать немыслимое — вырватся из предопределенного круга деревенской жизни, теперь его дорога лежит на большую землю, в центральный Китай, а это практически значит, что теперь ему открыты дороги мира, и это притом, что он так и не выучил нормально китайский. Соседи вновь задумчиво и неверяще качали головой.
А когда он уехал — еще несколько месяцев тихие задумчивые люди приходили к порогу его дома — словно ожидая, что вот обман наконец-то раскроется и нашего дурачка Либохана наконец-то вышлют домой. Но он не возвращался. Не возвращался даже на лето, когда другие студенты из более близких институтов приезжали на побывку, и именно это, пожалуй, окончательней всего укрепило всех в сознании бесконечности перспектив открывшегося перед ним пути. В больших городах столько возможностей, что даже на лето некогда приехать..
Когда тоска подкатывает совсем близко, и горло перехватывает так, что не вздохнуть, он закрывает глаза, вот как сейчас, и потом просто рисует, рисует то, что видел в детстве, то, что видел все годы своей жизни, проведенные дома. Черный уголь крошится между пальцев, и под рукой оживают вихры и склоны пологих красноватых гор, острыми краями уходят ввысь холодно-синие вершины, каждый раз рисуя — он словно гладит их, вновь ощущая их плотность и тяжесть под своими ладонями. Чем острее тоска — тем ярче и точнее получаются разноцветные горы родины. Работы выигрывают конкурсы, берут призы для университета, и начальство закрывает глаза на его летнее пребывание в кампусе, на небольшие левые заработки по мастерским преподавателей, на лишний расход холста и изобразительных материалов.
А сейчас он просто сидит, стараясь не думать, не видеть ничего перед крепко закрытыми глазами, просто тихо дышать. В руках шершавая поверхность роликовой доски. Когда то давно в детстве в кино видел мальчика непринужденно и лихо лавирующего на такой доске в потоке машин. У них в селе тогда и машин-то толком не было. Пара колхозных грузовиков, да уазик начальства, ну и бешено ревущий мотоцикл служителей правопорядка. У простых граждан пара велосипедов, считавшихся невозможной роскошью. Впрочем, даже на велосипедах особо было негде ездить, если только в сухую погоду по утоптанной быками земле.
Вот бы увидели его сейчас те ребята. Как он сжимает высокую, точеную словно лодочка поверхность роликовой доски. Пару месяцев назад ему занесли и отдали её старшекурсники. Конечно, они все равно бы её выбросили, собирались уже уезжать, удачно распределились после получения диплома, оставляя все барахло в пустеющем на лето кампусе, крикливые загорелые уборщицы потом собирают все оставленное в узлы и выкидывают на улицу через окна, кампус завален на пол дня подушками, матрасами, кистями, осколками посуды, нерабочими грелками, погнутыми вешалками, разрисованными мольбертами, рваными складными стульями, ветер носит обрывки бумаг и картин, пока подъезжающие грузовики с суровыми обветренными крестьянскими мужчинами не собирают весь этот скарб и не увозят на помойки. Но ведь не выкинули же, занесли ему.
— Нужно тебе? — нарочито громко спросил парень с длинными волосами. Они всегда обычно все говорили с ним громко, он плохо понимал по-китайски, так и не выучил этот язык метрополии нормально, и даже когда говорили с ним громко и медленно для верности ему приходилось смотреть все время на губы говорящего, как бы еще и ощупывая глазами на всякий случай звучащие слова. Может быть, именно из-за этого, потому что он не мог смотреть в глаза говорящему, а сосредоточивался всегда на губах, у него за пару лет так и не появилось друзей, даже близких знакомых, китайские студенты держались от него на расстоянии, разглядывая его как редкое, но потенциально опасное животное.
Тем приятнее было такое проявление внимания и заботы. Вот молодец все-таки парень — заглянул, предложил ему свою доску. Они и сталкивались то с ним всего пару раз: в столовой как-то, он никак не мог понять что привязалась к нему крикливая посудомойка, и тот парень, с длинными волосами, мягко отодвинул его плечом, встав между ним и разъяренной женщиной, быстро-быстро сказал ей что-то, и она присмирела, замолчала, как успокоившаяся после водопада река. А в другой раз они приезжали со своими работами на выставку, лучшие работы студентов, что-то вроде того, (он опять-таки не мог прочитать мудреное название), и тогда, заметив друг друга в толпе, они с тем парнем уже улыбнулись друг другу как свои.
Теперь вот тот длинноволосый студент работает уже где-то, уехал, Либохан так и не решился тогда спросить куда, боялся, вдруг парень решит, что он навязывается, хочет притащиться в гости потом, и потому скажет что-нибудь грубое в ответ, а так приятно было хранить в душе эту теплую тень полувидимой несостоявшейся дружбы. Страшно было разрушить иллюзию. Так и не спросил.
Внезапно запястье пронзает боль — неловко навалившийся борт доски защемляет кожу, пережимая самодельный ставший уже жестким, почти окаменевшим от пота и времени браслет. Боль от защемившейся и затекшей кожи отзывается болью в груди. Собственно, он давно собирался выкинуть этот браслет, но так вот и не смог.
Ян Бо, подаривший его даже и другом то не был, так школьный приятель, скорее даже просто одноклассник. Но накануне отъезда Либохана в большой город, мальчишка пришел к нему, и немного смущаясь протянул в потной ладони маленький самодельный браслет. Это теперь он больше похож на жгут, которым ловят диких лошадей, а тогда еще совсем новый, только только сплетенный — такой живой, яркий и игристый он пах деревом и летом, солнцем и чем-то невыразимо напоминающим свободу, радость. Ну да, особое тибетское плетение, девять узелков.
— Это тебе, носи, — потом ухмыльнулся и добавил: — Не обязательно использовать это как четки, я знаю, ты не веришь ни в каких богов, пусть это будет просто так, на память от меня.
И тогда уже что-то сжалось в горле, какой-то комок беспокойства застрял в груди. Приятель и сам никогда не был особо религиозным. То, что он ушел в монастырь ни о чем не говорило. В некоторых странах вообще парни уходили в монастырь как в армию, там многому можно было научиться, найти друзей, а через пару лет выйти обратно в мир, и начать свою нормальную жизнь. Поэтому ему и в голову не приходило, что даритель четок браслета ударился в религию надолго, это не могло быть всерьез. Просто в их краях кто-то поступал в университет, а оставшиеся могли выбирать между неквалифицированным или земледельческим трудом, или монастырем, в который можно было податься, чтобы научится разным полезным вещам...
Конечно, прошлое семьи мальчишки было религиозным. Но оно тут у многих было таким. Собственно, родной дед Ли Бо Хана прошел лагерь атеистическо-коммунистического перевоспитания, они там оба были, оба их деда, и его, и Ян Бо, только его дед вышел, а мальчишкин нет. Перевоспитавшись, люди становились угрюмыми и малоразговорчивавыми, селились где-нибудь на окраине селения, и даже родственники общались с ними редко и с неохотой.
Либохан как будто до сих пор слышит негромкое ворчание деда, видит его пожелтевшие просмоленные пальцы курильщика, даже вонь простого грубого табака как будто осталась тут же, и в горле першит и царапает не от неё ли? Когда мальчишка приходил один дед молча протягивал миску теплого риса, толстый пустой пельмень без начинки, казалось он смотрит больше на своих драных, тощих, грязных, и, пожалуй, таких же ворчливых как и он сам коз, и если и говорил что-то, то скорее тоже только им.
Хотя, если внук приходил вдвоем с приятелем, старик отрывал взгляд от глинистых кочек за окном и, шаркая ревматичными ногами, уходил в глубь дома, к старому потрескавшемуся от сырости и холода буфету, из которого выуживал соленую капусту к рису или даже мелкие кусочки сушеного мяса в круглой железной тарелке. С негромким стуком он ставил угощения на стол, хлопал другого мальчика по плечу, и тихо говорил: «Великий человек твой дед, великий человек».
Этот великий человек, нераскаявшийся грешник так и умер в лагере, не перевоспитавшись, и имя его было запрещено упоминать в общественных местах, и даже семья или близкие родственники только морщились если все же что-то напоминало им о факте существования этого неправильного человека. Но самое странное в словах деда было то, что он говорил как будто в настоящем времени: не был, не являлся, а просто великий человек, так как будто тот человек все еще жив, вообще жив всегда, как-то в принципе не подвержен смерти и тлению. Хотя дед и сам был странный. А потом дед умер. Это случилось уже когда Ли Бо Хан уехал, в его первый год обучения, тоже осенью.
А почти через год, на исходе следующего лета, когда он встретил земляков — еще пара парней из соседней деревне поступило в строительный университет, гордо учились теперь на инженеров, проездом оказались в его городке, встретились с ним, и вот тогда то он узнал, что Ян Бо больше нет, что имя его запрещено упоминать, и все что от него осталось — горстка пепла, развеянная по ветру.
— Слышь, ты вот что еще — ты не спрашивай больше ни о каком Ян Бо. Его теперь больше нет. Он того, к террористам-сепаратистам подался. Он самоподжигатель был, в апреле еще, на площади, перед сельсоветом сгорел. — Интонация сдержанная, но без сочувствия, голос слегка дрожит от негодования, и осознания собственного благородства — надо же предупредить знакомого.
— Такая вот плохая компания у тебя была. Да. Впрочем, ты никогда не умел выбирать себе друзей.
Руку тогда сразу обожгло — как огнем — он тода сразу хотел содрать и выкинуть к чертям собачьим злополучный браслет, запудрили таки голову парню религиозные фанатики, затянули в омут. Вспомнилась ясно смущенная улыбка, теплая, потная немного ладошка — «это тебе там девять узелков, особое плетение — я о тебе думал, когда делал его — он принесет тебе удачу...»
Девять узелков, девять ступеней для молитвы, «он будет отгонять от тебя злых духов»... Эх, что ж он не отогнал их от тебя? Или для себя самого ты сплести такой не успел?
Свободная рука тут же потянулась к злополучному браслету — содрать, выбросить, разорвать на части и развеять по ветру, сжечь и пепел разбросать — вот ведь поганые монахи, довели мальчишку! Как там говорилось на общих собраниях села — никогда ничего хорошего от религии не было и быть не может. Да и сам Ли Бо Хан всегда не очень-то доверял этим чертовым бритоголовым монахам в развевающихся красно-коричневых, оранжевых одеждах. Браслет нагрелся, и как ядовитая змея, обвился вокруг запястья — вот вот укусит и тебя — лживая, двуличная гадина.
И схвативши уже, почувствовал вдруг под подушечками пальцев живую упругость всех девяти узелков, и мелькнула картинка, — как плели и завязывали эти мудреные узелки тонкие пальцы, слегка вытянутые лунки ногтей как маленькие дикие сливы, как лечебные красноватые ягоды годжи, растущие на низких тонких кустах на северных склонах гор. И может быть вовсе не обжигающий яд хранит этот браслет, а просто тепло, тепло несостоявшегося друга, не случившихся откровений и душевных бесед. Если б они чаще говорили тогда, может ничего этого б и не было? Не было бы живого человеческого костра, запаха жареной плоти, обугленного пепла костей? «...на возьми... просто так…»
Просто так. Постепенно пришло вдруг сознание того, что собственно ведь ничего больше от приятеля у него и не осталось. В монастыре вещей своих у него и не было, а все, что хоть как-то касалось преступника, родственники вынесли сразу после и торжественно сожгли перед всеми односельчанами, вместе с документами, письмами, фотографиями. Памяти не должно было остаться об отступнике. Так неправильно получилось — единственная ниточка, вещь, помнящая того, кого уже нет — вот эти чертовы четки.
Он плел их неведомым Ли Бо Хану способом, и о чем-то думал, может быть тихо улыбался, может шептал непонятные молитвы невидимым и скрытым навечно от всех богам. О чем думал, когда проворные пальцы завязывали хитрые узелки? Делал ли он его специально для Ли Бо Хана? Тогда ведь все уже знали, что он уезжает на большую землю... знал ли он, что так все будет потом? Было ли это прощанием?
Наверное, Ян Бо бы ужасно ругался, если бы по каким-нибудь фантастическим причинам узнал бы, как распорядился Либохан его подарком. Потому что из-за осознания того, что кроме этих чертовых, почти уже закаменевших ниток не осталось ничего, что могло бы соединить его с приятелем, с прошедшим детством, появилась почти маниакальная теперь боязнь потерять паршивые нитки, и Либохан перестал снимать браслет. Совсем.
Приятель, подаривший браслет, долго объяснял тогда, как им надо пользоваться — каждую ночь снимать и откладывать подальше, на ветерок, что бы очистить от накопившейся за день негативной энергии, что бы, освободившись, браслет в новом дне снова смог бы оберегать и охранять своего хозяина.
Ну и черт с ней, с этой энергией, пусть не охраняет уже никого, не смог же уберечь тебя, пусть он только хранит память. Каждый раз при соприкосновении ли, взгляде ли на него все девять узелков позволяют ощутить: это все было, это не сон, выплеснувшаяся на бумагу привидевшаяся картина, это было на самом деле: красноватые, сине-сиреневые, отчаянно белые, зелено бирюзовые горы, смущенная немного, но такая теплая и надежная улыбка того, кто так и не успел стать другом...
Конечно, в памяти была еще и боль. Даже стараясь ни о чем не думать он невольно представлял какого это: когда огонь охватывает тебя, пожирает одновременно кожу, волосы, кости, и в какой то миг ты понимаешь что дороги обратно нет, что вспыхнув пламенем, живой свечкой ты посто исчезнешь, так никому ничего не доказав... В том апреле здесь в центральном Китае никто ведь даже и не знал о погибшем, а если б и узнал — рассмеялся б наверное, покрутил бы пальцем у виска — типо совсем эти религиозные фанатики сбрендили нафиг...
Но его приятель никогда не был фанатиком. Веселые искристые глаза, ловкие босые пятки сверкают по дороге — он был самый быстрый бегун в их деревне. Его никто не мог перегнать. Во время соревнований он ухитрялся не только бежать, но и хохотать, добежав до финиша, как всегда первым, заливисто и легко, заразительно и беззаботно... Конечно, чужая душа потемки, и не знал он его вовсе, не друзья ведь они были, но как же все таки так получилось? Как он пошел по той дороге, что превратила его в живую дышащую свечку? Может быть, друг просто устал? Устал от всего?
Как устал теперь сам Ли Бо Хан? Усталость волнами проходит сквозь тело, болью отзываясь в дальних закоулках. По-китайски он так и не научился понимать, а уж читать-то и подавно было не научиться, и потому отсиживание на большинстве предметов превращалось для него в сущую пытку. Студенты и преподаватели косо смотрели на несуразного странного полудурачка.
Над ним вообще часто смеялись тут на большой земле. Для центрального Китая он всегда был иностранцем. Но если быть заграничным иностранцем могло быть даже в чем-то почетно, то он-то был внутренним иностранцем, чужаком, не заслуживающим ни внимания, ни уважения, получающего только насмешки, презрительное недоумение, в лучшем случае искреннее желание считать его как равного, осознавая при этом всю невозможность такого обращения, понимая, что это у нас такая игра в равноправие и уважение...
Он хорошо помнит, как однажды учительница по физкультуре вызвала его и перед всем классом заставила сделать 100 отжиманий, он испекся уже к двадцатому, и весь класс, состоявший из двух параллелей, покатывался со смеху, глядя на его раскрасневшееся лицо, крупными каплями падающий со лба пот и бесполезные потуги отжаться еще несколько раз...
Впрочем, это было скорее нормальным, чувствовать себя неловко, гораздо более странно было слышать похвалу, когда учитель по специальности выдвигал его работу на середину класса, жестом показывая на него и громко объясняя остальным — вот как надо рисовать, посмотрите!..
Впрочем, дома было так же. Его всегда считали слишком заторможенным, задумчивым. Полуспящим что ли. В начальной школе учителя даже настаивали, чтобы его проверили на умственную отсталость. Так что ничего удивительного, что здесь, в центральном Китае его тоже больше терпели, чем замечали. Тем не менее, минимальные 60 баллов он набирал практически по всем предметом. Как сердито шептали его однокурсники — кто-то из администрации постарался... это и верно был наверняка кто-то из администрации, пресекающий любые попытки его провалить, отчислить — потому что он рисовал, завоевывал для университета места и медали, принося витиеватые парадные грамоты на стены начальственных кабинетов... Большой брат как-никак все же заботился о братьях меньших.
Китайцы послали его учиться, платили небольшую стипендию, начали строить большую дорогу у них в селе. Ребята писали — теперь там бетон и асфальт и можно вполне кататься на роликовой доске. Говорят, для удобства, что бы спрямить углы, дорога прошла через Зачарованное озеро. Его пришлось завалить землей. И теперь Ли Бо Хан все думал, куда же делись оттуда журавли? Всегда по весне на озеро прилетали гнездится сотни белоснежный ширококрылых журавлей, они весело и беспокойно курлыкали, и от хлопанья их крыльев грудь переполнялась чем-то распирающе чудесным, веселящим и многообещающим.
Они с приятелем, (Ян Бо, подарившим четки) старались приходить на озеро каждую весну, что бы просто тихо посидеть, послушать крики птиц, наполнится их пузыристой энергией и жизнерадостностью от кончиков пяток по самую макушку. Теперь озера больше нет. Там пройдет скоростная магистраль, может быть, там уже проносятся сверкающие автомобили.
Вода засыпалась землей, рыбы ушли в подземные реки, но куда же все-таки теперь прилетают журавли? Когда он узнал про то, что озера больше нет — то почувствовал пустоту внутри. Странно, когда узнал о смерти Ян Бо, было не так пусто.
Было ощущение неправильности, несправедливости, как будто произошла какая-то ошибка, что стоит вот немного вернутся назад, сосредоточится, собрать мысли и все можно будет исправить. А теперь вот, когда узнал про озеро — накрыла усталость. Запредельная, огромная. И так пусто гулко внутри, и заполнить нечем. А закроешь глаза и видишь опять светлоствольные разлапистые деревья по берегам хрустальной блестящей воды. Она почти в любую погоду была прозрачной и блестящей, никакими дождями и шквалами было ей не замутить. Потому и называлось - зачарованное озеро.
Когда он первый раз нарисовал это озеро, уже зная, что его больше нет, появилось такое странное чувство в душе — как будто кто-то сказал ему, что он больше никогда туда не вернется. Какой смысл возвращаться, если больше некуда? Если все что у него есть: его страна — его приятели друзья, курлыкающие журавли и блестящие воды — живут только в его воспоминаниях, оживают только если крепко-крепко закрыть глаза...
А еще почему-то ему казалось, что пока он не видел той дороги, того холмика оставшегося на месте блестящей зачарованной воды то остается еще какая то надежда, еще можно сделать вид, притворится что не знаешь, не понял... Поэтому скорее всего он не вернется туда никогда, чтобы еще можно было на что-то надеяться.