Мария ГОРКОВСКАЯ. "Арбузное настроение". Короткие рассказы

Про кота и инерцию

У Лильки вчера умер кот. Старый и злой. Кроме его хозяйки, нас связывали, пожалуй, только туфли. При первой встрече Бонифаций с выдержанным удивлением наблюдал, как я, совершенно по-хамски, снимаю каблуки в его коридоре. Чуть погодя, он, конечно, написал в мои любимые «лодочки». В метро я прибивалась к старушкам с намерением дезориентировать чутких москвичей, чьи сморщенные носы искали, кому же выказать их полное брезгливости «фи».

Все мои последующие визиты начинались с абсурдной церемонии — обувь упаковывалась в полиэтиленовые пакеты с потертой рекламой и убиралась на верхнюю полку в прихожей. Скучающий кот никакого интереса ко мне уже не проявлял. Как, впрочем, и уважения.

А вчера он умер. Новость сообщил фэйсбук: Лилька выложила фотографию Бонифация, подписав трогательное «ай вил олвэйс лав ю». В ответ ей посыпались ошибочные «лайки» спутавших крик души с очереднам постом про котиков. Инерция — чудовищная сила.

Про снег

Однажды выпал снег. Счастливые дети кружили с горки стайкой муравьев на пломбире. Мужчины с полинявшими портфелями азартно скользили по ступенькам серьезных заведений. Девичьи глаза блестели в узкие щели между шапкой и шарфом по самые скулы: казалось, что и не Москва это вовсе, а заблудившаяся в чужом сне Медина.

Приглушенное небо стало ближе. Деревья склонились к человеку под тяжестью заснеженных секретов. Даже собаки беззаботно трусили по тротуарам — соль только назавтра разбросали дворники. Мир был счастлив: он ностальгировал.

Дедушка разделял кутающее город настроение. Возвращаясь домой, он ямкой между лопатками ощущал неминуемый скандал — и все больше зарывался в еле слышную тишину московских сугробов. Его нашли только на утро — в арке в трехстах метрах от подъезда. Заснувшего алкоголика никто не растолкал.

А такой безупречной зимы в моей жизни больше не было. Вот и сейчас скудненькие хлопья, с минуту проконвульсировав в воздухе, влипают в полумерзлую грязь.

Патриотичное

Однажды я уехала из страны.

Зимой?

Нет, шел дождь. Но моя подруга вышла замуж за патриота.

Неизлечимо...

Эволюция: небритых алкоголиков расхватали, а хипстеры еще не отрастили гуманных бород.

Одиноко?

На краю. Любимый тут же на цыпочках — дергает за локоть и заглядывает в глаза. Равновесие.

Родители?

Занимаются родительским делом: ждут. Теперь внука.

Скоро?

Когда перестанут прощать отстутствие — его, мое, одноликое.

Эгоизм.

Старость.

Расплатившись с официантом, они переступили в лязгнувший дверью сквозняк. Шершавая сладость табака и сырости теснилась в гортани. Фонари, меланхолично расплывшиеся по мокрому асфальту, лезли в душу: хотелось расплакаться и тут же, обхватив шею прохожего, потребовать человеческого понимания.

Про Сонькину любовь

Когда Сонькина «первая любовь» болтался с приятелями, Людмила Ивановна, его мать, беспрепятственно обвиняла ту в растлении золотого мальчика и еще — в бесхозяйственности. Я говорила:

— Брось. Он не стоит тебя, — и Сонька уходила. Правда, еще три года прогоревав о собственной никчемности как потенциальной супруги.

Когда Сонькин парень привозил ей по ночам мармелад, требуя физического вознаграждения за непомерные рыцарские усилия, она плакала по «первой любви». Я говорила:

— Брось. Он не стоит тебя, — и Сонька уходила. Год спустя тот встречал ее на улице без особенной радости, зато с новоиспеченной беременной женой.

Когда Сонькин заморский кавалер предлагал ей уехать в пропавшую империю и жить в съемной квартире с роскошным видом, она не верила сомнительному счастью запазухой два раза в неделю и хотела мармелада. Я говорила:

— Брось. Он не стоит тебя, — и Сонька уходила. Через месяц она поздравляла иностранца с рождением дочери, киберновость о которой долетела до Москвы.

Когда Сонькин мужчина прятал в кошельке фото бывшей, а с нее самой сдирал деньги на погашение ипотеки, она выходила на балкон его студии в спальном районе и воображала запах моря. Я говорила:

Брось. Он не стоит тебя.

...и Сонька ушла. Теперь они где-то в Италии. Я-то замужем, а ей уже тридцать.

«На смерть тарелки»

Разбилась тарелка. Тонкая фарфоровая душа.

Не несчастный случай — неловкий локать или мыльные пальцы — повлек ее безвременную кончину. Погубило тарелку мещанство! Сколько раз, боже мой, сколько беспросветных раз она стояла промеж гжелевых соседок-обывалок и любовалась пылью, спускавшейся хрустальным потоком из окна. Там, где иные видели лишь засиженное дождевыми каплями, как мухами, стекло, фарфоровая тарелка сумела разглядеть могучаю липу, которая указывала ей на небо и звала: «Париж — там!».

О, да! Что ей было за дело до холодца и свиных ребрышек, которыми хозяйка так бесцеремонно пичкала ее, выпуская по праздникам из комуннального воздуха буфета с прозрачными дверцами. О, нет! Не об этом мечтала она: в ее нежной груди зрел образ далекого французского месье с душистыми завитками усов в опрятном белом колпаке и — изысканное, нежное фуа-гра!..

Но вы! Вы смеялись над ней, злые, пошлые, скучные гжелевые тарелки! Вы повинны в ее смерти!

Вчера в одиннадцать часов пополудни дрожащие женские пальцы распахнули удрученный буфет и яростно схватили — не тебя, старый бабушкин сервиз — а ту, что одна в своем роде, ту, что на зависть гостям, ту, что оказалась под рукой. Фарфоровая тарелка взмыла! Вмиг под ней пронеслись ленивый ковер, рыжий кот и гордые стулья с томными спинками. Она пересекла гостиную, кружась в немом, но прекрасном вальсе, от которого захватило дыхание даже у безвкусных голубых цветов на обоях. Казалось, словоохотливые настенные часы — и те стали тише. Однако вот тарелка приблизилась к стене и, обойдя скукожившегося по ту сторону траектории мужа хозяйки, отчаянно-звонко ударилась о бетонную преграду. Вдребезги!..

«На счастье», — цинично говорили потом, всхлипывая друг у друга в объятьях, супруги. Слезы их были обращены не к бедной тарелке.

Но в тот короткий момент, когда жестокая сила вырвала ее из умеренности жизненных стремлений, ей сделалось совсем легко: она парила! Пусть одна: высоко! Пусть трагично: на счастье! Других... Ведь, может быть, однажды крошка гжелевая чашка угадает в рассвете не размытость затянувшегося хмельного вечера, а утренние лучи, вкушающие свежайший кофе в головокружительном эфире.

Чудо-человек

Жил-был человек. Чудной такой. Пачка сигарет в кармане да сердце за воротничком — вот и все богатства. Ажно огонь — и тот ему был без надобности: не курил родимый, не баловался.

Зачем, человек, тебе пачка целая, раз не балуешься да не горюнишься, себя со свету не сживаючи? — ухмыльнулся раз в злой час утренний бомж не добрый глаз у «Белорусской» маятной. (На законом положенной дистанции, вестимо.)

А чтоб тебя попотчивать, бомж не добрый глаз! — подмигнул человек и папироскою угостил новотоварища и — пошел опять своей дорогою. Затянулся бомж дым-улыбкою, да только глаз его глядел вслед недвижимо.

Долго-коротко ли шел чудо-человек по эскалаторам, что на цепь, как цербер, сажены, вкруг аидова ложа ворочаются да на московский люд ступенями скалятся. Шел по сквознякам подземнопереходным спутанным, лысым, как продул Кощеюшко-Себянушко. Шел по коридорам — нет конца ни края: черных, лаковых дверей тьма-тьмущая, колючая, кто войдет, что выйдет — все подметит Сам: со стены следит, не смыкая очи - ни днем, ни ночью, ни днем, ни ночью. (С официального портрета, вестимо.)

Затянулся было человек песнею — приободриться да подрасплакаться, хвать - на встречу — работа окаянная. Горемычная она, пропащая.

Что ж ты, человек, за неудача дивная! Что ни подберешь, на пол-пути в овраг посбрасываешь. Чем ни очаруешься, год пожуешь да выплюнешь, — говорит работа, огорчается. Папку жмет, очками помрачневшими прицеливается. Вдругорядь, гляди, по вакансьям мыкаться.

А что, свет Светлана Ростиславовна, — не в курилке ли излить души-чаянья? — подмигнул человек и папироскою угостил ту, что после дождичка по нечетным четвергам бросает курево, живот жалеючи да зубы крепкие. Затянулась милка той отравою — и распустила чудного на все стороны.

Много-мало ли — а солнце к западу (запрещен в России) челом склонилося, да ненасытный, тот и заглотил его остывший жар. Опять и завтра тож. Поднимался человек во весь испольский рост, с пластмассок-пуговок воротник скидывал — эх, валяй, жизнь удалая, «Яблочко»! И вот уже — друзья-товарищи. Посередке — стол — чаша полная. Пиво пенное-незабвенное. Сухари чесночные до усов летят аки ласточка да там и складывают дурну-головушку под веселый пляс щек с щетиною.

Эх, человек, не знаешь счастья ты свово одиночного! Эх, покурить бы да любы-женушки не дают молодцам любы-волюшки. Эх, детей рожать — себя забывать, — затужили молодцы, запечалились.

А налетай-ка, орда, жена да ни одна! — подмигнул человек и папиросок пачку полную кинул брюхом вверх. Захмелели друзья-товарищи от греха сладкого бо коммунного. Попыхтели-похихикали да разрбрелись по спутницам. (Курили вне помещения, вестимо.)

А человек к себе родимому понаправился. Лишку радости хватив да рассщедрившись, пустотой душа болит одиночная. Сигареты-то не им повыкурены, похмелиться апосля будет не на что.

Чур — шаги. Шатучие да не его. Нагоняют за спиною ссохнувшейся.

Погляди-ка, человек, на ребятушек, погляди-ка после на самого себя. Угости-ка табачком соплеменников, — наводили хором пасмурным трепет чур-шаги: нага щиколотка, белее снега сникерсы.

Не курю.

Размахнулися сникерсы, заарделися. Разодрали сердечко, из-за пазухи урывком подглядевшее. Не из злобы да ради справедливости: не ходи, не тыкай в рожу собственной замечательностью! Наше «личие» красит не «от» интервенционнистское, а «безраз» патриотичной скромности.

Бассейн

Раз. Два. Три. Апатичные шапочки для плавания снуют туда-сюда, лишь на мгновение поднимая злые очки на старика, замершего у бортика. Грудь его обрюзгла треугольными складками, за жалко свисающим животом едва проглядывают черные плавки, лайкровая тюбетейка прикрывает разве только пух на кончиках ушей. Громоздкий нос вровень со скудными плечами, кажется, вот-вот скатится в воду. Мутными зрачками он, верно, уже ранее зачерпнул из бассейна. Неприятно.

Четыре. Эластичные тела пытаются обогнать время. На другом конце — мальчишки возятся с мячом. Рядом девочки-подростки зажимают ноздри пальцами и пытаются устоять, цепляясь одной рукой за дно. Они с радостью и хорошо отбивают изредка долетающий мяч, но играть их не зовут.

Пять. Шесть. Любопытство спасателей в желтой форме вновь сменяется ленивой скукой на затасканном фоне женских купальников. И шумные брызги там, где только что был старик, слышатся смутным, печальным «эх», вырвавшимся из груди кафельного гиганта. Оттуда, где сердитый хлор разъедает сплетение старых труб.

Семь. Руки, ноги беспорядочно тормошат воду под самым потолком. По дну ползут черепашьи тени. Дневной свет, проскакивая через окно в высокой крыше и сбивая тысячи беспокойных пузырьков на своем пути, рикошетит смешливыми бликами о грани бассейна и растворяется в голубой бесконечности. Воздух. Старик глотает немой воздух и, выправившись, плывет. Медленно. Его обходят, нарочно нагоняя волны: поперхнется и уйдет на крайнюю дорожку. А он не видит. Он вспоминает, как по вечерам она вырезала звезды из желтого картона и, хохоча, целовала его синие глаза.

Весна

Пронизывающий воздух ссадит подкошенное сердце, как галька.

Ниже. Ниже. Асфальт.

Кажется, затупленное пространство вот-вот прервет обессиливающее падение, когда вдруг свежевыкатанные пары его вновь толкают в сердце. И то, резко вскружив сознание двойным акселем безотчетности, опять дыряво несется вниз, открывая относительную правоту Эйнштейна.

Дыши. Дыши. Автобус.

Плавный изгиб его заливает растерянный организм зыбучей роскошью четырехчасового солнца. Увязшее сердце нечаянно захлебывается калейдоскопным изяществом парковки и возбуждается мощным великолепием дыма, что отпускает ТЭЦ.

Больно. Больно. Без остановок.

Своей наглостью и наготой очумелая весна разодрала детство в кровь. Мне восемнадцать, и завтра я стану женщиной.

Ностальгическое

Провода плывут дельфинами за окном TGV. Салатовые поля не июль — рекламный ролик. Клок овечек повис на склоне. Задрав свои пластилиновые головки, те вопрошают молочное облако, свое взъерошеное отражение. Но уже и того нет. Пустота в небе, чуть ниже толкутся крыши, впопыхах цепляя взгляд уносящегося пассажира. А он убирает очки и прикрывает испещренные веки. Все осталось там на перроне: злость на собственное бессилие, надежда, что она поборет гордость, и переполненное сердце, готовое прощать. Поезд уносит его мысли в забытье новизны. Но на три часа сегодня растворилось в свисте разламывающего воздух железа и капризе ребенка на соседнем сиденье. Он достает наушники и слушает это благодарное безвременье.

Ностальгическое-2

Небо совершенно.

Небо насмехается над городом, что пытается так грубо спорить с пост-грозовой акварелью пошлой масляной черепицей своих крыш.

Ослепительным парусником голуби медленно пересекают горизонт новостроек и Альп, осмелевших под спокойным взором вечернего солнца.

Эластичные облака переливаются сине-розовыми тенями, позаимствованными с век той девушки на Каннском фестивале: помнишь?

Шагал устал жонглировать ветром и прикрывает зелеными ладонями реки уставшее лицо в платановых морщинах.

Я завидую небу.

Наверное, о женском

Мою прабабку бил муж. В тридцатых она вышла за него с испугу. Раз томбовский коренастый мужичок с прозрачными глазами (или так только кажется теперь — на старинной фотографии?) выследил молоденькую рабочую швейной фабрики. Еще с пару месяцев он подкарауливал ее по утрам у низенького деревянного домишки недалеко от Даниловского монастыря и насильно провожал. Соседи уже начинали шушкаться и косо смотреть на ее мать и троих неженатых братьев. Под таким натиском приезжей наглости пришлось уступить.

Уже через год после свадьбы Семен Семеныч стал супругу таскать за толстую каштановую косу, заглядывая в ее бесстыжие вишневые глаза. Верочка плакала и пониже натягивала рукав кофточки, скрывая обвившую щит и меч змею на запястье. И даже с рождением трех "семонят" ничего не изменилось. Каждую пятницу и в день получки, загребя в охапку дочерей, прабабка пряталась у дяди Коли - дворника.

А потом случилась война. Из Москвы семью отправили в эвакуацию куда-то под Томбов. И только в марте сорок четвертого многодетного отца отправили с оружейного завода на фронт. По слухам, он проспал на работу. Что было на самом деле — никто уже не помнит. "Калекой не вернусь", — отчеканил прадед и потрепал дочерей по головкам: "Только за водой сначала схожу". Когда спохватились, на пороге остывало пустое ведро. А уже полгода спустя Верочке сообщили, что муж ее пропал без вести. Старшие, уже ходившие в школу девочки рыдали с мамой по вечерам, а днем ужасно стеснялись быть "безотцовщинами". Двухлетняя Томочка лупала глазами и не делилась игрушками: в условиях войны это было, конечно, поскудство.

Однажды прабабке встретилась цыганка. За "вернется" ее наградили молоком и даже копейкой — редкой в доме. Рабочая смена плавно переходила во вторую — уборщицы в типографии, а после надо было еще и перестирать за гроши белье более удачливой, но сердобольной соседке, к которой на самом деле вернулся муж. Но жили все равно в долг и — впроголодь.

Ждали. Долго. Не вернулся. И, когда лет десять спустя, Вера сообщила дочерям о своем намерении снова выйти замуж, Милочка, средняя, больше всех похожая на отца, забилась в истерике и побещала сбежать из дому. Всякая надежда на женское счастье и хоть какую помощь была оставлена.

В старости же Вера Ивановна презирала гулящего мужа Милочки и била половой тряпкой мою маму одиннадцати лет. А когда умирала, все натягивала рукав на дряблую татуировку и потерянно глядела в окно своим некогда прекрасным, а ныне застывшим от закаленного характера взглядом. Похоронный агент обомлел, увидев мою бабушку, плачущую над точеным телом: Милочка... В юности он был тайно в нее влюблен и по субботам бегал на танцы в Парк Горького, только чтобы в стороне бояться ее пригласить. Ради счастливого воспоминания агент поусердстсвовал, и Веру Ивановну удалось похоронить за полцены. Но дальнейшим ухаживаниям был дан ясный отпор: дед мой хоть руки не распускал.

Я огонь

Я — огонь.

Я плыву в потоке согревающем.

У меня нет ни рук, ни ног. Лишь жидкий позвоночник: он гибко перетекает в того, кто за мной.

По кругу.

Вязкое спокойствие и уверенность космической пустоты.

Одной на всех. А нас много. Мы вращаем поперечный разрез Земли.

Неспешно.

Аксиома плотна, я — суть ее. И тот, кто за мной, есть я.

Слезы же не трогают более: их лица стерлись, а имена — на кончике языка.

Забвенье?

Нет, нет. Теперь только помню. Понимаю.

Многозначительная неважность истощила себя. Вчера во сне

Я умерла.

Свобода от меня

Мое окно выходит в сад. В двеннадцать минут второго вычурные тени в стиле ар деко вонзаются в стену напротив, загоняя в небытие излишки столетнего дома — чванливый паркет «елочкой», забытый камин. Батареи с перекошенной улыбкой плохо выбритого алкоголика, переминающегося в тапках у пивного ларька, давно перехватили инициативу по части теплоснабжения. Живой огонь — прошлый век и никакой экономии. Под стать, равзве что, местному старожилу — креслу-качалке, что болеет то ли «паркинсоном», то ли ушедшей молодостью. В таком обществе конандойлевское наслаждение слишком скоро искажается жалостью к собственному одиночеству.

В гости давно уже заглядывает только бездомный кот, безразличный и жирный от европейской эколюбви. Да бесстыже выгибается бамбук с соседского участка. Своей свалявшейся шевелюрой на бритом стебле он напоминает что-то родное: фольклорно-чахлую осину или, может, бирюлевского гопника с лампасами. И так, знаете, заскрежещит порой кочерга ностальгии по грудной клетке — точно зуб по отбитому краю чашки! Непременно купишь селедки и напечешь картошки. Водку не пью. Как это, бывало, приятно — развеевать стереотипы недалеких иностранцев.

А сегодня что было!

Итак. Утро отражается на влажных лепестках красной розы, словно собирающейся вот-вот отвориться миру, а не покорно замершей еще неделю назад из-за холодов, резко спустившихся на город. Птицы навроде галок цепляются друг к другу. А я, совершенно умиротворенный, откупориваю «глазунью» и запускаю мякиш с подсоленным маслом в лениво растекающуюся по тарелке желтую густоту, но — звонок. Стул в сердцах громыхнул.

Кто?! — домофон затрепетал.

Здравствуйте, мы — волонтеры коммуны Сен-Жиль - помогаем выносить мусор. Очередь бытовых отходов. Любое вознаграждение пойдет на помощь иммигрантам...

Денег нет!

Из года в год одно и то же: мы, навроде ангелов, навязываем помощь и требуем за это денег. А если кто упирается, что ж? За нас поработает совесть — угрызет их праздничное настроение кислыми улыбками румынских бездельников и их развязной мелюзги... Момент был упущен — раздраженный, я отправил застывшей в мазне хлеб в переполненное помойное ведро. «Черти!».

День порадовал меня чуть больше. По «ящику» сообщили, что на местных выборах во Франции кое-где победили националисты — выкусите-ка социалисты, капиталисты и прочее сонное царство, варитесь дальше в своем политстудне, а другие пока повеселятся! А еще барабулька в магазине подешевела на пару евро — к праздникам-то все за уткой гоняются да за устрицами. И еще — впервые продавщица из «рыбного» — крупная такая деваха под сорок — накрасилась: хоть видно, куда в глаза смотреть, а то все на бюст ее выдающийся попадаешь. Не по годам это.

Подобревший, я дома. Примостившись у окна, приступаю к сканвордам. Коммуникабельность, пиаф, мекка, реванш... Ха, семечки! Хм, преступник — раз, два... пять букв. Уголовник? Грабитель? Вор? Вертится на языке! Так, глаза закрыты, мыслю на выдохе, вот-вот уже... «Дьявол!», — вырывается вместо отгадки: домофон вновь захлебывается от раздражения.

Кто?!

Здравствуйте, мы — волонтеры коммуны Сен-Жиль. Скажите, есть ли у вас пластиковый мусор?...

А-а-а, ваши уже заходили, попрошайничали! Идите в грузчики, если потаскать чужие вещи охота. Жулики!

Ну, хоть за каплями лезь! Или ружьем... Благо одно — вымученное слово вылетело само. Ручка ходила ходуном от негодования и процарапала «ж».

К вечеру я все же приободрился. Выпив по традиции рюмочку коньяка и прекрасно поужинав обжаренной в чесночке и припорошенной петрушкой барабулькой, я смотрю, как зажигаются огни в доме, торцом упирающимся в мой сад. Корчу страшную рожу и высовываю язык: уж это наверняка — какой-нибудь наглец подглядывает за шторами в бинокль, как по углам жизнь копошится. Не хватает иностранцам широты души и московских улиц. Завожу пластинку — хор «Красной армии»: 20 местных копеек на блошином рынке. Еле вырвал у парня, а, может, девки с трехдневной щетиной (лосины и шапочка презервативом меня все еще вводят в замешательство), что искал/а подставки под тарелки. Народную музыку никогда не жаловал, но тут — подкатывает к горлу в такт разбегающейся «Калинки»! Из сердца плещет, как из подстаканника на пути Москва-Казань. Откинувшись в кресле, будто в первый раз слышу смолистый запах сосны и залихватскую мольбу того самого парня, что в одиночку ложиться никак не желает. Но, что это? Какой-то технологический ляп в русско-деревенском кадре. Как?!

Нет, нет и нет! Помощи не надо! Бумажки, бутылки, гнилье из сада — все мое! Или вы всех так прозваниваете, а потом грабите? Сейчас полицию вызову, мошенники!

Папа?...

Потом были объятия, фитнес в Бразилии, гиперактивное мытье посуды. А еще мы с дочкой смотрели в звездное небо над морозным садом. В горле першило, а глубже - обжигала легкие двухлетняя полушарная пустота. Дочь вдыхала будущее, чьим главным ингредиентом, по отдававшему жженой пластмассой еврорецепту, была свобода. Свобода от меня.

Арбузное настроение

Надира распустила волосы и, поведя, как в рекламе бальзама, головой, застыла в романтичной позе русалки. Благо шумевшее в нескольких метрах море помогало создать необходимый эффект. Волнующаяся синева выгодно отражалась в задумчивом взгляде и оттеняла некоторое усилие, которое требовалось, дабы не растерять меланхоличную сосредоточенность. Рядом на расчерченном куске пляжа играли в футбол голосистые итальянцы. Загар, татуировки, «кубики».

«Неужели никто?»

Ага! Мяч стегнул Надиру по ребру. Невозмутимая, она мягко улыбнулась и подкинула его подбежавшему следом джузеппе, одновременно ловко подставив тонкое лицо солнцу, тут же запечатлевшему невинную прозрачность девичьих черт. Колоритная улыбка незнакомца выдавила, однако, лишь поспешное «грацци» и сбежала к приятелям. Уколотое самолюбие расплылось горячим пятном по коже, но помогло протянуть отрешенный вид еще пару минут.

Хм...

Элька и Карина подошли, только когда спекшиеся претенденты на благоволение уже наболтались в соленой воде и теперь громко загорали на цветных полотенцах неподалеку. Подруги миловидностью не отличались (впрочем, потому и были допущены в подруги), зато принесли арбуз и ракетки. Минутное огорчение обернулось новой тактикой. Надира вскочила и зазвенела смешливым разговором. Потом вдруг запела что-то про лето, сопровождая перформанс нерешительными, но напористыми танцевальными па. А заприметя боковым зрением заинтересованное верчение черных шевелюр, она и вовсе пустилась хватать подруг за руки и тянуть их купаться.

Без толку.

К итальянцам пришли их строгие итальянки. Мужественные, те притихли и уже совсем изредка поглядывали на бесноватых иностранок, теперь скучно зарывающих арбузные косточки в песок.

А загнанная в сердце Надиры тоска так никогда и не прошла. Сначала она разлюбила арбузы. Потом пожали плечами врачи: детей у нее не будет.

В два часа пополудни

Старость страдала гаденьким тиком. Каждые пятнадцать секунд она выкручивала свою куриную шею и пересчитывала изношенные позвонки, выступавшие драконьим ожерельем на спине. Раз, два, три...

А сегодня в два часа пополудни Старость вдруг судорожно запнулась:

А! — жалобно царапнула она по пустым стенам и заплакала: — Четвертого нет...

Шум слез разбудил Одиночество, делившее с ней вечера разве только из скучающего тщеславия. Взяв испещренную оспинками лет руку, оно подвело приятельницу к темному углу и привычным жестом сдернуло с зеркала черную тряпку. Оттуда светила беззубая, успокаивающая пустота.

Спасибо

Умерла старая некрасивая актриса.

Спасибо! — журналисты первыми пустили в эфир подготовленный три года назад документальный фильм.

Спасибо! — артист с пластмассовым лицом торжественно запричитал — в восьмой за год раз. Восьмым за год было и его выступление на телеканале.

Спасибо! — с одобрением отозвался зритель. Рейтинги взлетели: все ж не иммигранты.

Спасибо! — иммигранты телевизора не смотрели. Благодарить господина русского за собственный труд полагалось в принципе.

Только в квартире со спертым запахом пыли заплакала старушка: «И мне пора». В углу светился экран насущный.

Спина и влюбленный человек

Спина, замерев, навела прицел на поясницу.

Потерпи, родная! Она — цель моего тщетного бытия, — влюбленный человек искренне потянул на пятый этаж велюровый диван цвета маджента под томный женский взгляд.

Прострелило.

***

Спина в страхе прильнула к лязгающим позвонкам.

Терпи! Любовь — не конечная цель, а стремление в бесконечное, пусть и с препятствиями, — замысловато выдохнул влюбленный человек и перенес через порог желанную, завернутую в кремовый кренолин.

Третий вылетел.

***

Спина зло и упорно стискивала нерв, будто отжимала его после стирки.

Вытерпишь! Цели имеют слабость быть достигнутыми, а потому чреваты удвоенной затратой средств на поддержание в них веры, — седьмой пот влюбленного человека уже грозил наводнением тещиной грядке.

Скрутило.

***

Спину отрешенно резал ревматизм пятый год.

Притерпелся. Главное, чтобы сын прожил свою жизнь, как настоящий мужик: не бесцельно, — к спине глухой и давно не влюбленный «бомбила» попросил у ночного пассажира закурить. Поступление в интситут на бюджет нынче дорого обходится. Да и жена никогда не отдыхала за границей.

Одинокие глаза мечтали: оторваться бы от черной снежной обочины и потеряться в бесцветном небе. Но заглянуть выше линий электропередач, сушивших скучающих голубей, не получалось. Презирая свисавшие по бокам пятки, всхлипывала малиновая шея в пупырышек и тянула вниз.

Однажды мне явился бог

Мы тогда жили в пыльной стране. В школу нас возил чернокожий Марзук, улыбчиво кидавший при встрече «привет-хорошо-поехали» — в общем, весь свой словарный запас русского. Мы с Дашкой залезали на заднее сидение уже раскаленного утренним жаром автобуса и таращились на бледно-желтый город из-за шершавых занавесок, от которых на пальцах почему-то появлялись заусенцы.

Бесцветная дорога туда отдавала в сердце отличницы каждой неровностью. Сонная дорога обратно болталась в висках давящей скукотой вымотавшегося к полудню солнца.

Ценить по-взрослому скудное однообразие получалось лишь в те растянутые минуты, когда очередной учитель не умел по достоинству оценить мое желание открывыть мир без разжеванных учебником подсказок. Возмущение, правда, очень быстро предавалось страху. «Неуды» прошлого родителей часто терроризируют детей неудовлетворенным будущим. Конечно, эта сложная фраза образовалась в моей голове лишь при ее написании, а тогда я лишь с особым рвением собирала в школе «пятерки» и кормила ими маму в обмен на похвалу, пахлаву — хоть что-нибудь. Редкие же «тройки» обжигли щеки, как крапива. Они-то и привели меня к вере на долгие годы моего среднего образования.

Так и в тот день: прислонившись к нагревшемуся стеклу лбом и скрывшись от чужих взглядов за жесткой, себе в наказание, занавеской, я шептала молитву «Перед сном», единственную вызубренную мною к восьми с половиной годам.

И вот тут-то он мне и явился.

Такой же, как на картинке из детского молитвослова — только без овечек и беспризорников на салатовом лугу. Его огромное лицо не помещалось между трехэтажными слепыми домами с крохотными зарешеченными окнами. Кое-как втиснув бородку и левый глаз, он смотрел на меня. На грязном троттуаре перетаскивали какие-то тюки непосвященные бангладешцы. Ни собак, ни кошек. Красная неоновая вывеска кебаба единственная нервно дергалась. Бог был нем. Автобус проехал мимо.

Извинения, слезы, обед и домашнее задание — день кончился быстро. Об увиденном я никому не рассказала — не поверили бы, да и у меня был план.

В конце недели случилась Пасха. Накануне я соорудила великолепную открытку из бумаги и бережно хранившихся блесток. На развороте я усердно вывела через пластиковый траферет «Поздравляю С Воскресением!» — школьные наставники уже усмотрели к тому времени в моем почерке «буква-на-букве» какую-то похабщину, и писать я не осмелилась. Художество было помещено в тумбочку под зеркалом — частое вызывание Пиковой Дамы уверило меня, что за моим подарком придут именно оттуда. Я необкновенно рано пожелала всем спокойной ночи, и уже из кровати поглядывала на темное отражение комнаты...

Удар. С неделю мусолившая надежду на собственную необкновенность, я была раздавлена, обнаружив мою открытку не тронутой, и отказалась есть крашенные яйца, которые, признаться, и раньше недолюбливала, но впихивала в себя ради веры.

Это был год страшных разочарований. Через несколько месяцев я подкараулила родителей, пьяненько шумевших подарками под елкой.

Одиноко

Губы балуются улыбкой. Глаза-жулики в сторону. Едва уловимое шебуршание пальцев по запястью. Легкие такие. Шепотом скользят выше. Вот уже миновали витиеватую венку. Поиграли с мягко расплывшейся родинкой.

Сейчас! — застигнутые ногти-шажки переминаются точно в ямке локтя, — Твоя очередь!

Им хорошо. Вдвоем.

А я одна. И ужасно боюсь щекотки.

Подарок

Если кто спросит, тебе подарили куклу — с голубыми глазами и длинными ресницами. Но родители запретили приносить ее в школу, чтобы не испортить... — мама тревоженно протягивала сменку. — Поняла?

Настя кивнула и вышла. Подтаявший снег заползал в потяжелевшие ботинки. От морозной темноты мутило. Хотелось спать.

Раздевалка. Грязно-розовый кафель и сквозняк. Лестница. Кабинет.

Слишком яркий электрический свет выдернул Настю из полудремы. Не поднимая глаз, она прошла к парте. В злой тишине затаившихся улыбок девочка торопливо выложила на стол тетради, машинально стирая мокрые отпечатки рукавом. Взаперти маленького тела колотилось сердце — громко, почти больно. Звонок!..

Что ты возишься? Ешь, — только дома за тарелкой склизкого рассольника Настя успокоилась: опасно растянутые уроки и перемены позади.

Из комнаты доносилась песня Пугачевой: эту кассету мама слушала вторую неделю подряд. Сейчас она внимательно смотрела на дочь. Девочка догадалась и громко, почти смеясь, сказала :

Мам, а никто не знал про мой день рождения. И про подарок никто не спросил!

Но та только еще больше нахумрилась. Правда, через секунду вдруг заговорщески прошептала:

А у меня для тебя все-таки кое-что есть! — и улыбнувшись, по-детски убежала в комнату.

От внезапного восторга у Насти закружилась голова. Она выскочила из-за стола и скорее сбросила выступившие было по ошибке слезы.

С Днем Рождения!

В ее ладонях лежала кассета Пугачевой. Та самая.

Зачем?

Где кукла?

Мамины руки пусты...

«Ненавижу» оцарапало губы ребенка.

Бросив кассету, девочка кинулась в ванную.

Где-то далеко, за дверью, ругалась мама. Шепелявый кран брызгал в сторону, то и дело переводя дыхание и унося с собой повзрослевшие слезы.

Детское

Час до сна. Зажатая в черством раскладном кресле, я раздраженно жду, когда же за стенкой дорыдает разбалованная сестра. Морщусь от шмыгающих шагов и слепящего света холодильника в углу комнаты: родители только закончили ужинать. Соседи сверху опять катают по полу чугунные шары. Наконец-то, дедовский храп сменяет на посту не менее бестолковые шутки Бенни Хилла. И — я мечтаю.

Иногда уже через два часа меня будят падающий в лицо луч и бряцающие кастрюли. Минут через двадцать подходит нежная мама с недокрашенным глазом. По дороге в школу — я мечтаю. И на уроках тоже. Особенно по физкультуре, забираясь по канату под сыпящийся в глаза потолок и ощущая предельно восхищенные взгляды мальчишек.

Я прыгаю в «резиночку», и мечта снова тут: снисходительно не замечаю полужульнические уловки соперниц и достойно принимаю поражение.

А позже, подобрав в магазине смятую купюру, первым делом протягиваю ее женщине передо мной в очереди. Та меленько кивает головой. Тут же недоссчитав собственных денег, я лишь свысока моего детского роста смотрю, как она поспешно выбирает журналы по вязанию.

Если кто-то обижает моего слишком сознательного старшего брата, я сжимаю кулаки и бью.

Когда дома винят в потере градусника меня, ответсвенную за вытирание пыли, я грублю, но нахожу его завалившимся за полку. Просить прощения приходится мне: у меня еще есть мечта, а у старших - одна гордость.

А если вся семья вдруг решает вернуть купленного две недели назад щенка, я рыдаю всю ночь, но соглашаюсь. Мне от собаки хорошо, всем — плохо. Нельзя.

К счастью, пусть всем легче вспоминать одну мою бессердечность, собака с трогательным старческим характером живет и теперь со мной. И мечта моя сбылась - я стала взрослой. Хоть и не вышло из меня задуманной высокой блондинки в шляпе с мушкетерским пером и пистолями за пазухой. Только вот детства не помню.

Ленин во сне

Ленин отворачивается, в глаза смотреть не хочет.

Праздничная толпа залихватски захаживает к нему в кабинет. Не двери, а крылатое знамя — раскачиваются туда-сюда. На фоне авангардно-оранжевого заката, консолидирующего небо и столичную агитархитектуру, самодовольно продвигается очередь. Там и мы с Тоськой — в темно-коричневом пальто нараспашку.

Стоящяя перед нам пара работяг вваливается, наконец, в хорошо освещенный зал. Мы видим, как они подбегают к столу. Вождь хмурится и указывает на беспорядочные бумаги. Веселые мужики, враз побледневшие, непростительно выскакивают в дверь напротив. Ленин спокоен и непостижим.

Мы.

Ленин напряженно молчит. Голова его, как у того волшебника из Изумрудного города: огромная, значительная. Вот-вот завалится и сломает шею.

Тоська вцепилась в мою влажную ладонь. Почерки на важных бумагах чужие и разные. Нам до них нет дела, а им — до нас. Как всегда.

Растерянные, мы поворачиваемся к выходу. Но Ленин останавливает меня. Его угрюмый профиль склоняется над ящиком стола. Документ: «Ты — правительница России». Вот тебе и неожиданность — оракул, видать.

Пора.

Город дымится. Очередь бесконечна. А народ опять отсекает хвостатое прошлое. Потерянное подсознание бесприютно пускается в пляс.

Автобиографичное

Жизнь моя, как это ни прискорбно, уместилась всего в пяти словах.

«Машинка»

Когда мама позвонила из московского роддома папе и пожаловалась на избыточное количество новорожденных Маш, тот по-военному строго отказался менять мое имя на благородную Олю или, на худой конец, Настеньку. Трехлетний брат проявил мужскую солидарность и принял меня в качестве сестринского довеска только в качестве «Маши́нки». Так был нанесен первый удар по моей индивидуальности: в дальнейшем в любом коллективе со мной стабильно соперничали пара-тройка наискушнейших Марий.

«Трактор»

Когда мне было четыре, я начинала каждое утро противостоянием с чайной ложкой. По-профессорски бесцеремонно засовывая ее под мой язык, мама каким-то чудом надеялась выдавить из него звук «р». Однажды жалуясь на эту процедуру знакомой тете Нине, я вдруг совершенно легко произнесла: «трактор». Тут-то меня и осенило, что я дитя необыкновенное, способное на многое. Только бы вырасти. Следующие три дня я нюхала розы, кушала рыбу и вообще просто говорила «ррр».

«Алма-Ата»

Это слово, от которого ужасно хотелось пить и пахло навьюченными зирой верблюдами, было моей главной драгоценностью в шесть лет. Я боялась, что оно сорвется раньше времени с губ, а потому прятала их вместе с остатком головы под подушкой. Бабушка и брат, разлегшись на спине, в открытую искали «города» на потолке — в свете проезжающих машин и качающихся ветвях старой березы. Всплывала Астрахань. Затем, конечно, Находка. Наконец, мне оставалось одно:

Алма-Ата...

У противника не было выхода. Загнанный в страшный тупик буквы «а», он сдавался. Я же победоносно засыпала с верой в силу своего ума.

«Война»

Лет в 12 я поняла, что опоздала. Школа, танцы. А вот родилась бы у прабабки, тогда — война!.. Засыпая по вечерам, я так и представляла, будто разведчица. Одна в снежном лесу подкарауливаю немцев. У, сволочи! Вся тонкая и интеллигентная, спасаю целую деревню от сожжения. Меня в конце хатают, а какой-нибудь высопокоставленный «швайн» стреляет в мое молодое сердце. Но я бы ему прежде плюнула в лицо — очень остервенело... Или вот так еще: я санитарка. Серое поле в лужах промозглого снега. Тащу советского бойца, свинцового от собственной крови. Его, конечно, из беды вызволяю. А сама — как по-другому? — погибаю от удара разорвавшейся мины.

Патриотизм в гармональном восприятии такой — разноцветный и с выемкой на подушке. Из него я потом выросла, но решила все же наладить жизнь на родине и стать журналисткой. Не знала еще, что «баю-бай» поют как раз в «Новостях».

«Крымныш»

Серебрянная медаль. Грандиозный провал на вступительных экзаменах в МГУ. Диплом учителя французского с отличием, но без любви к детям. Год в Париже на скучном юридическом факультете и беззаботных берегах Сены. Большая любовь. Страшное разочарование. Возвращение в Россию. Свадьба. И вот — я уже пишу о манифестующих в Европе сотрудницах притонов для псевдо-интелликтуальных читателей давно испорченных «Известий». Но тут случился «крымнаш». Подпевать колыбельную народу я не захотела, и по собственному желанию стала безработной.

Писать, правда, так и не разлюбила. Что из этого выйдет, читайте на следующих страницах моей автобиографии.

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2018

Выпуск: 

5