Есть шанс что-то открыть в Горьком. Для себя, естественно. Но и для многих-премногих, его не ценящих. – Наткнулся на слова о нём Леонида Андреева, в которых есть о загадочности Горького. Вот они:
«…при всей своей возвышенности передает только обычное состояние твоей души.
Обычное — это страшно сказать. То, что в других устах было бы громким словом, пожеланием, надеждою, — у тебя лишь точное и прямое выражение обычно существующего. И это делает тебя таким особенным, таким единственным и загадочным, а в частности для меня таким дорогим и незаменимым» (Андреев.)
Это – о поэме «Человек» (1903), малохудожественной, по Андрееву. Пропустим, почему именно малохудожественна поэма для Андреева (не пропустим только саму констатацию: «не художественная его сторона поразила меня — у тебя есть вещи сильнее»).
А что написано до 1903? Вдруг «Старуху Изергиль» (1894) имел в виду Леонид Андреев своим «сильнее»? И не годится ль под эту сурдинку пустить и такое:
«Характеризуя особенности горьковского стиля, один из первых его исследователей — С. Д. Балухатый справедливо писал: «Горький пришел к смелому соединению в своем творчестве форм реалистических и романтических, понимая их не как взаимно исключающие литературные стили, но как только внешне различные образные системы выражения в конечном счете одних и тех же внутренних стимулов художника»».
То есть стиль «Старухи Изергиль» рождён совсем не романтическим идеалом, а гармоническим. И в том нецитируемый, добавлю от себя великий (для меня) признак художественности.
В самом деле, зачем надо было так снижать пафос легенды о Данко?
«Люди же, радостные и полные надежд, не заметили смерти его и не видали, что еще пылает рядом с трупом Данко его смелое сердце. Только один осторожный человек заметил это и, боясь чего-то, наступил на гордое сердце ногой... И вот оно, рассыпавшись в искры, угасло...»
— Вот откуда они, голубые искры степи, что являются перед грозой!».
Гармония была б, если б не было такого явления, как искры перед грозой, если б не было чересчур осторожных людей.
Но нужна ж – на такое «если б» – какая-то горечь, скажете. – Она и дана, через абзац:
«Дунул ветер и обнажил из-под лохмотьев сухую грудь старухи Изергиль, засыпавшей все крепче».
Да и история этой Изергиль… Горела, горела… Лето красное всё пела… А что осталось?
«— Любят они меня. Много я рассказываю им разного. Им это надо. Еще молодые все... И мне хорошо с ними».
Это её слова. Фактически же никто с нею после работы не остался, кроме «я»-повествователя.
Я понял, почему на меня не действовал рассказ до прочтения слов Андреева. Из-за практики советской власти, какую застал я, лишь формально брать на щит высокодуховное, на самом деле ратуя на низко-, так сказать, духовное (за то, что ниже сердца). При этой практике империи Лжи реалистический элемент «Старухи Изергиль», образ «я»-повествователя, исчезал из внимания. Даже теперь вот, через 25 лет после исчезновения этой лживой советской власти, я читал, как бы не замечая «я»-повествователя, и испытывал оскомину от знакомых как лживые высоких порывов:
«В жизни, знаешь ли ты, всегда есть место подвигам».
Я удивился: вот, оказывается, откуда эти надевшие от затасканности слова!
Нет, я «Старуху Изергиль» читал когда-то в школе, когда мы её «проходили» по программе. Но нам жужжали в уши: Горький-романтик. И надо было, как попки, это повторять. – Противно. Вот той противностью и отрыгнулось при нынешнем чтении рассказа.
Соответственно я удивился, что «Данко» – это не отдельная легенда, а составная часть «Старухи Изергиль». И что растоптали его сердце в искры, я тоже сумел пропустить мимо внимания, даже теперь перечитывая.
Горький же выступил против символизма, этого заоблачного мечтания интеллигенции. Против, если позволите, «Грядущего Хама» Мережковского, пусть тот и будет написан только через 11 лет после «Старухи Изергиль». Против мнения, что рабочее и вообще начавшееся революционное движение направлено на удовлетворение только мещанских целей более обеспеченной жизни.
Поэтому у Горького его Изергиль против того, чтоб человек был «осторожный». Но зато она перед нами предстаёт не только как экзотическая Изергиль, но и – глазами «я»-повествователя – как жалкая старуха. Она несёт в своём образе лишенство участников ряда потерпевших поражение революций и восстаний (в Греции, в Польше, в Венгрии). А Горький (тогда ещё Пешков) чуял приход эры побед освободительных революций. Это был не реализм как открытие социальной тенденции, ещё никому, кроме Горького, не видной (не стиль, через 40 лет зря названный социалистическим реализмом). Это был стиль типа Высокого Возрождения. То есть нормативный. И потому в пешковской Изергиль промелькивают долженствования и поучения:
«Видишь ты, сколько в старине всего?.. А теперь вот нет ничего такого — ни дел, ни людей, ни сказок таких, как в старину... Почему?.. Ну-ка, скажи! Не скажешь... Что ты знаешь? Что все вы знаете, молодые? Эхе-хе!.. Смотрели бы в старину зорко — там все отгадки найдутся... А вот вы не смотрите и не умеете жить оттого...».
«Всяких людей я нынче вижу, а вот сильных нет! Где ж они?.. И красавцев становится все меньше».
И антимещанский, можно сказать, негативизм старухи (ну не видит она скорого будущего) перекочёвывает на природу:
«В степи было тихо и темно. По небу все ползли тучи, медленно, скучно... Море шумело глухо и печально».
Так кончается рассказ.
Субъективные поучения, подаваемые не от себя-автора, а от персонажа, несут в потенции поучения от себя-автора, которого в рассказе нет, но чувствуется.
Как чувствуется? – Неожиданностями (не след ли они подсознантельного идеала автора?).
Смотите: пропагандируется… шлюха (молодая Изергиль) как образ высокого духа, когда вообще шлюхи-то – образы того духа, что ниже сердца. Она особая шлюха, не отдаётся ориентированным на Пользу, на то, что ниже сердца.
«Золотые монеты стукали меня по голове, и мне весело было слушать их звон, когда они падали на пол. Но я все-таки выгнала пана. У него было такое толстое, сырое лицо, и живот — как большая подушка. Он смотрел, как сытая свинья».
А Ларра, сколько он ни ужасен, зато «он отвечал, если хотел, или молчал, а когда пришли старейшие племени, он говорил с ними, как с равными себе».
И такой – по душе рассказчице. Хоть «Он приходил в племя и похищал скот, девушек — все, что хотел». – Лишь бы не такой, как все. Лишь бы не мещанство.
Это именно пропагандируется (позитивным отношением «я»-повествователя):
«Я смотрел на нее и думал: «Сколько еще сказок и воспоминаний осталось в ее памяти?» И думал о великом горящем сердце Данко и о человеческой фантазии, создавшей столько красивых и сильных легенд».
Бандит и шлюха тут опущены? Не совсем – словами «Сколько еще сказок и воспоминаний».
Так изергильская телесность и бандита, и шлюхи, и самоубийцы в столкновении с трезвой рассказчиковской антителесностью старухи («сухой голос звучал странно, он хрустел, точно старуха говорила костями», «можно было ждать, что сухая эта кожа разорвется вся, развалится кусками и предо мной встанет голый скелет с тусклыми черными глазами») рождают идеал Гармонии низа и верха в человеке, что должен родиться в революционной обстановке рубежа XIX-XX веков.
Ясно, что на Западе ахнули, читая такого писателя. Оттуда центр революционного движения переходил в Россию. На Западе среднему классу (и художникам) капитализм казался всё более и более улучшающимся. Только их совесть тревожилась об уходящей революционности. А тут писатель пишет о приходящей революционности. Это было ново. И Горький стал популярен. И стал денежным мешком, снабжающим революцию в России.
29 ноября 2016 г.