3
Я не ханжа, упаси бог, ни в коем случае (или как любила говорить моя вторая жена – ни в коем разе) – просто есть некоторые темы, за которые непонятно с какого конца хвататься. Как к ним подступиться, к этим темам, какими словами описывать.
Если описывать словами простыми, мужицкими – получится кабак и матерщина. Или прыщавая подростковая гнусь с обгрызанными ногтями.
А если использовать слова печатные, цензурные и того хуже выходит – медицинская энциклопедия, «Вестник акушера-гинеколога». Ну вот, для примера что-нибудь навскидку, сами посудите: «Различаются следующие виды женского оргазма: вагинальный, клиторальный...» – нет, нет, так вот уж точно не годится.
Возможен, правда, третий вариант. Назовём его чувственно-поэтический. При этом подходе у нас неизбежно возникнут и будут задействованы «изнывающие от похоти бёдра» – без этого нельзя! – «жгучая сладость, разливающаяся по всему телу» – непременно! – и непременно по всему, никаких исключений в виде ушей или коленок – ещё «набухшие желанием губы (груди, соски)» и разумеется, разумеется те самые ласки от которых «она (он) вот-вот сойдёт с ума (потеряет сознание, умрёт)».
Третий вариант, безусловная дрянь и тоже никуда не годится. Поэтому я буду писать, как уж получится, и начну, пожалуй, так:
Милочка не просыпаясь зевнула и потянулась.
Потянулась сладко, по-кошачьи, всем телом, аж кругленькие пальчики к пяткам поджала. Тело это, от тех самых розовеньких пальчиков до самой золотисто-белокурой макушки, было безукоризненно великолепным и в высшей степени превосходным. Идеальным.
Милочка почмокала губами и перевернулась на бок, слегка боднув меня своим божественным крупом.
– Вот ведь сволочь, – безо всякой злобы подумал я, и пошарив взглядом по гнусным статуэточкам фаллических форм на низком подоконнике, выпорхнул в белёсое небо с облачками цвета топлёного молока всё больше, правда, вздорных очертаний. Погоняв нервных чаек, мой взгляд, в конце концов, воткнулся в золотой шпиль с пляшущим на самом острие иглы солнечным зайчиком. Фабрика...
– Ну а как же тогда Фабрику объяснить? – я продолжал мысленную перепалку с Палычем, – если это – ад (вот ведь чушь!), то, что такое Фабрика? Ад в аду?
Зайчик на шпиле чуть притух, потом вдруг разгорелся с новой силой.
– Не-е, загробная чушь вовсе не пляшет, дичь полная. У меня, гляди, и тело то же самое, руки-ноги и всё остальное, шрам склифовский, родинки... изжога от кислого. И потом всё вокруг абсолютно реально, реальней не бывает. Всё совершенно и окончательно вещественно, пощупать – потрогать можно – вот подушка, пожалуйста, мягкая, простыня – гладкая. Вот милочка, извольте... – нет, эту лучше не трогать, пусть дрыхнет.
Милочка действительно спала, чуть похрапывая, на плече бусинки пота. Её бездонное сладострастие и абсолютная неутомимость поначалу удивили меня, после – мне это даже льстило и нравилось. Сейчас – я уже просто боюсь.
У меня всего однажды был схожий случай, курсе на втором, третьем... как же её звали? – Зина, точно, Мухина. Ненасытная шумная девица, валькирия просто, правда, икры толстоваты и лодыжки не очень, породы не было. Зато всего остального – хоть отбавляй. Сколько мне было тогда – двадцать? Двадцать два? Да не в этом дело... Потом Зина, правда, на женщин переключилась. Там себя нашла, в люлянках медноголовых, как здесь говорят. Моя первая жена, столичная хамка – дочь завмеховым ателье на Арбате, орала мне: не мужик ты, гляди, девка от тебя в лесбиянки подалась!
Какой смысл было объяснять этой крашеной кукле, что, скорее, наоборот: после нашего разрыва Зина Мухина не смогла найти мне достойной замены и поэтому поставила крест на всех мужиках сразу. Ну – логично?
Ладно, шучу, шучу, не такого уж я о себе высокого мнения. Буду совершенно откровенен: никогда красавцем себя не считал, заявляю не ломаясь. Ну нет во мне нарциссизма, нету. Приятная наружность – так это, кажется, называют? – это да, это есть. Объективно (тем более, что сейчас это вообще никакого значения не имеет, ноль). Экстерьер – твёрдая четвёрка, при удачном освещении даже с плюсом. Ну и пользовался этим, это да, злоупотреблял, каюсь. Особенно с дамами. В карьере тоже помогало, чего скрывать. Всегда ведь приятней иметь дело с симпатичным человеком, здесь-то мы все согласны? У симпатичных, у них и зарплаты повыше и с продвижением по службе тоже повеселей выходит, да вы статистику посмотрите – цифры! Не поспоришь с цифрами-то.
Милочка заворочалась, обиженно зачмокала губами. Я замер, даже дышать перестал. Не проснулась.
Я пытаюсь понять ещё и другое, – бог с ней, с Фабрикой, с геенной огненной, с парадизом, – я пытаюсь разобраться в себе:
– Как же так, ведь если сдуть всю шелуху, то моё нынешнее положение и есть та самая цель, к которой я стремился практически всю сознательную жизнь – великолепная неутомимая самка, беззаботная жизнь и игры на свежем воздухе. Ведь и карьера, и деньги, и статус – всё это не более чем средство, а цель-то всегда одна, одна и та же – она, самка. В конечном итоге всё упирается именно в неё – Великолепную Самку. Она же Прекрасная Дама. От названия суть не меняется. Именно ведь она и есть тот самый Кубок Кубков, главный Приз чемпионов, визуальное свидетельство всех твоих жизненных достижений и успехов, ведь так? Наглядное доказательство твоего неоспоримого превосходства над остальной сворой кобелящихся альфа-самцов.
Я провёл пальцем по парафиновой нитке шрама, слева направо: да уж, вот кровищи-то было...
– Жутко упрощаю, безусловно. Но без упрощения сразу же вязнешь в мелочах, нюансах, теряешь фокус. Стоп! А может в них, в этих самых мелочах и запрятана вся соль? Может, дело вовсе не в ней, не в Прекрасной Даме-Велико- лепной Самке, а в самом факте обладания? Да-да, вот оно! Сам факт обладания. И стоит лишь поменять роли, перейти из суверенов в вассалы – тут же всё рассыпается и теряет смысл.
– А с другой стороны, может, прав Палыч: всё дело только во мне? Ведь толком-то никого и не любил на самом деле – здесь он прав, чего там, прав на все сто. И все эти романы, да что там романы – так, романчики, интрижки, да и свадьбы-женитьбы если уж на то пошло – туда же, всё с уменьшительным суффиксом, безделицы и финтифлюшки. Настоящего-то, большого, такого чтоб дух захватывало чувства – увы, так и не было ни разу.
Вот ведь, чёрт возьми, как не задалось с самого начала, так всю жизнь кое-как боком и хромает. Как там тот страдалец писал в дневнике: не из блеска ли того далёкого лета пошла трещина через всю мою жизнь?
Тут я вспомнил, причём, что любопытно – вспомнил с некой абсолютной отстранённостью, словно не про себя, а про кого-то вовсе мне незнакомого, про далёкого мальчишку из почти придуманной страны. Из дальнего призрачного лета, откуда и пошла эта самая трещина. И про то, что случилось с этим мальчишкой в самом начале последних них летних каникул...
***
Это случилось в самом начале последних летних каникул, неожиданно душным июнем, когда этот мальчик с тоскливым наслаждением страдал от придуманных им самим же (не настаиваю, но вполне допускаю) чувств к восхитительной и томной красавице из параллельного «а» Аньке Чудецкой.
Равнодушное «как хочешь» и гудки в трубке, сорок минут на электричке с Ленинградского. Блужданье по пронизанному долгими синими тенями и собачьим лаем дачному посёлку. Вечерний самоварный дымок меж вспыхивающих вдруг оранжевыми пятнами стволами сосен. Наблюдательный пункт в кустах сирени и последующее позорное обнаружение старшей сестрой.
– В Коктебель, с друзьями. Утром. Сказала на дачу? – ну Анька даёт... – сестра близоруко щурилась (казалось, что насмехается), сложив на груди красивые загорелые руки; она была каким-то серьёзным чемпионом по плаванию или по прыжкам с вышки, короче, что-то связанное с водой. Ещё Анька говорила, что сестра плавает по два часа в день в открытом бассейне, даже в мороз.
А ещё про сестру было известно, что три года назад, когда она заканчивала школу, из-за неё уволили учителя географии и что ей самой пришлось сдавать выпускные в другой школе, и хотя толком никто ничего не знал, но от этого становилось только интересней, что, безусловно, добавляло изрядную долю таинственного и чуть скандального шарма и самой Аньке. Чем Анька и пользовалась, причём, вовсе не ограничиваясь рамками своего класса «а».
Сестра строго сказала, что сейчас они будут пить чай на веранде, а в Москву он поедет утром, поскольку «какой только сволочи не шляется ночью по электричкам», рассказав тут же жуткую историю про девочку, которая поздно вечером добиралась на пригородном электропоезде в город. История была неприятная и у мальчика даже испортилось настроение, правда, ненадолго.
Сам же мальчик попал в Москву только через двое суток, так как сразу после страшной истории про девочку и пригородные поезда, Чудецкая-старшая, забыв очевидно про чай, достала из скрипучего орехового буфета вино в тёмной бутылке с настораживюще чёрной этикеткой с коварным названием «Южная ночь». Вино было вкусным, как перезрелый крымский виноград сорта лидия и очень сладким, мальчику тогда название показалось очень точным и удачно соответствующим букету, – это сказала сестра, а он тут же согласился осипшим голосом, а после чуть не умер от волнения, следя за её загорелыми пальцами с аккуратно короткими ненакрашенными ногтями, когда она с нервной неспешностью расстёгивала его рубашку, гоячо дыша терпкой пряностью ему прямо в рот.
Через два дня на обратном пути в светлой весёлой электричке мальчик щурил глаз, будто прицеливаясь, и прикидывал – а какова, допустим, вот эта в конце вагона сидит – чёрненькая, с усиками? Или вон та – большая как конь. Или вот – милиционерша курит в тамбуре, как она? Ведь милиционерши – они же тоже наверняка это делают, а?
Он совершенно излечился от глупой муторности и сладкой тоски по никчёмной Аньке; старшая сестра, ладная и спортивная, подобно Снежной королеве, вдохнула холодную рациональность и эгоизм в его сердце, объяснила, что на самом деле все эти душевные муки – полная чушь, есть любовь плотская, по научному – секс, всё остальное – выдумки и запудривание мозгов. Он почти год встречался с ней в её спартанской однокомнатной квартире на Пресне, у зоопарка, летом там потягивало навозом, она улыбалась и говорила – о! Это енот! И они смеялись и падали на огромную кровать, низкую и жестковатую, единственный предмет мебели в комнате, не считая старинного трюмо с тусклым зеркалом у стены напротив. На углах тёмной рамы трюмо висели гирлянды сияющих медалей на разноцветных лентах, и было в этом что-то очень праздничное, новогоднее.
Кстати, по странному стечению обстоятельств, старшую сестру звали Люба.
Да, именно так – Любовь.
***
Вот такие вот дела, мой милый мальчик, – подумал я, – вот так оно и покатилось под горку год за годом: три развода, куча любовниц, ни лиц, ни имён не вспомнить, слилось, смазалось, забылось. Да и не мудрено – кто они были для меня? – фон. Да и жён тоже выбирал, как собак покупают. Что главное? Чтоб хорошо рядом с хозяином смотрелась. Вся жизнь напоминала езду на велосипеде – главный принцип – не останавливайся, крути педали, после разберёмся. Вот и приехали, похоже. Но даже если...
...Подрагивая ноздрями и прикусив кончик языка, милочка с лукавым озорством потянула меня за ошейник. От неё пахло невозможной ленью, пьянящей как ваниль, сладковатым потом и бесконечной похотью. Я опёрся на локоть и выругался, матерно и витиевато, впрочем, не вкладывая особых эмоций – всё равно не понимает...
– Ну будет, будет ворчать... иди к мамочке, мамочка тебя пожалеет. Приласкает. Мамочка с тобой поиграет. Ты ведь любишь играть с мамочкой?
Я не скрывая, выдал всё, что я думаю по поводу мамочки и мамочкиных игр.
– Ворчит, рычит. А вот было бы здорово, если б ты умел разговаривать!
– Дуся, а я что ж по-твоему делаю? – это я бестолково злюсь.
– Мы б с тобой всё бы обсуждали, сплетничали бы про моих подружек. Ты б про своих приятелей мне рассказывал. Мне, кстати, этот облезлый не нравится, – милочка тут надулась, – с которым ты на площадке, весь драный какой-то… и хозяйка у него дура, кстати, набитая.
– По крайней мере, не страдает нимфоманией, как некоторые! – огрызнулся я.
– А ещё бы ты говорил, как ты любишь свою мамочку... ведь любишь же, любишь. Я-то знаю, что любишь... – она противно засюсюкала и вдруг, мощно наподдав бёд-рами, ловко поднырнула под меня всем телом.
Тугим мускулистым обручем замкнула ноги у меня на спине. Глаза её осовели. Приоткрыв рот, с лёгким придыханием, она томно приблизила своё лицо. На нём появилось почти страдальческое выражение. Её коленки сжимали мои бока, я уже уловил мерный ритм. Иногда граница между раем и адом так размыта, что порой даже и не уверен, где ты в данный момент находишься.
4
Это было чертовски элегантно и дьявольски изящно. Красное на чёрном – инфернальный укус, могильный декаданс. Лак и кожа – как жало и яд. Или лыжи и ад. Или Брейгель и Босх. Или у меня что-то с головой.
Милочка щёлкнула замком, потрепав мои уши, чмокнула слюняво в нос, отстранясь и щурясь одним глазом, страстно прошептала:
– Прекрасно...
Поскольку вы, скорее всего, (даже в мыслях нет кого-либо обидеть необоснованным подозрением, ни боже мой!) не носите ошейник, вам трудно понять или вообразить тот каскад эмоций, что рухнул на меня, когда милочка тыкала меня в зеркало и требовала щенячьей благодарности – ну скажи, ведь тебе тоже нравится, ведь да?
– У меня что-то с головой, – с неожиданной беспечностью заявил я себе самому, обратясь прямо к тому, в зеркале. В инфернальном ошейнике.
– Ух ты мой заморыш, у-у-у! – тебе нравится, нравится, я знаю... Вот сказать только не можешь.
Я повернулся у ней и счастливо улыбнулся во весь рот.
– И ты вот так спокойно об этом!?
Палыч виновато пожал конопатыми, будто в гречке, плечами:
– Что ж, теперь в истерике биться прикажешь? Ну, надоел я ей, нового мужичка завести хочет, ну? чего ж тут непонятного-то? Дело-то как раз самое тривиальное – все там будем.
Я промычал, запнулся, выругался. Ткнул его в грудь:
– Вот так, да? Как баран!
Палыч тихо засмеялся:
– Агнец. Не баран. – Он чуть повременил, прикидывая, продолжать или нет, устало вздохнув, решился: – Нет в тебе веры, друг ты мой дорогой. И любви мало. От этого все твои беды-горести. И маета сердечная.
Вот тут я взорвался:
– Любви, говоришь, мало? Это милочку, что ли, я возлюбить должен, по-твоему? Сексуальную маньячку с интеллектом крольчихи? Её, да? По-христиански! – я орал и задыхался, – на нас уже стали коситься, – ты-то со своей любовью – вон, – я ткнул в сторону шпиля, – вон куда! На котлеты!
Палыч зачарованно улыбался, покойно и благостно, чем окончательно взбесил меня. Слова кончились – я зарычал и отвернулся.
– Ну, во-первых, никто не знает что там на самом деле, все эти истории про бойню да мясорубки, – он неопределённо пошевелил вялыми пальцами в воздухе – лениво махнул, – да и не в Фабрике дело. Ты мне лучше ответь – сколько ты здесь, ну, так, навскидку?
Это был неожиданный вопрос. Я вдруг понял, что не знаю ответа. Месяц? Три? Может год? Звучит глупо, понимаю. Но…
Солнце доползло до зенита.
А оно ведь никогда не заходит! – до меня вдруг дошло то, что было перед моими глазами каждый день.
День? День подразумевает ночь – а у нас даже сумерки и те сомнительного свойства – так, имитация. Солнце (да и почему я его солнцем называю?) светило тутошнее лишь по касательной горизонт чмокнет и снова вверх по эллипсу.
Палыч почти нежно разглядывал меня. Явно наслаждаясь внешними проявлениями моего мыслительного процесса. После, как дед внучку, допустим, на рыбалке, с назидательной лаской:
– Вот то-то и оно, – и палец указательный вверх. – Но это ещё не всё: ты хоть раз брился здесь? Ногти подстригал?
Я тут же ладонью по щеке – лоск, ногти – блеск, весь будто новенький.
– Мы тут не меняемся, не стареем, совсем... И они тоже, – Палыч бородой кивнул в сторону верхнего кафе. Кафе? Олимпа.
Там, наверху, в безупречно золотистых бликах, вперемежку с голубыми волнистыми тенями, под лёгкими – легче воздуха – полосатыми зонтиками, истомлённо потягиваясь и истекая чувственной грацией (почти переходящей в божественное совершенство), царили они – наши женщины. Прекрасные Дамы, они же Великолепные Самки.
Наши милые хозяйки.
Те самые, что нежным пальчиком чуть тронув кнопочку на невероятно изящном пульте (жаль в это слово не могу воткнуть ничего уменьшительно-ласкательного, хотя нет, отчего – пультике), таком миниатюрном, не более грушевого листа, или едва сдвинув там рычажок, могут чуть-чуть ущипнуть тебя, так играя, или послать в нокаут, вырубить, видел и такое. Из проклятого ошейника сей же миг в твою шею, в твоё горло, в твою душу вонзятся раскалённые иглы, когти, стрелы. Тысячи, сотни тысяч... Я, кстати, уверен, что если нажать как следует, от души... Но зачем? Какой в этом смысл – ведь можно просто отправить на Фабрику. И всё – прости-прощай. Как Пал Палыча – надоел и точка.
5
Я свалял дурака и тут же получил по полной программе: сразу крепкий апперкот в челюсть, чуть позже, уже в полёте – пяткой с разворота по рёбрам. Удары у неё выходили смачные, со звоном, как в тайваньском кино про каратэ. Я рухнул навзничь и проехал по траве, ободрав голый зад и спину.
Люлянка между тем, по-мужски скупо потёрла костяшки кулака, с ленцой и вялым удовольствием. Чуть косолапо расставив ноги, тоже неспешно – куда теперь-то спешить, достала парализатор, ткнув в мою сторону, нажала кнопку.
Я схватился за горло (в сумерках она не заметила, что ошейника на мне не было), ужасно захрипел, засучил ногами, изображая агонию, судя по всему достаточно убедительно – люлянка, удовлетворённо кивнув, проговорила в радио:
– Лю сорок два-дробь-пять. В периметре, сектор семь, один эппо, парализация – десять, транспорт на Фабрику. Отбой.
Вот тут она сваляла дурака – отвернулась.
Её медный шлем аж зазвенел – я жахнул её кулаком сверху, словно хотел вбить в землю, крякнув при этом зычно, как квалифицированный молотобоец. Она беззвучно упала, сложилась плавно и нежно, так соскальзывает шуба с гардеробной вешалки.
Я изменил своему железному правилу – никогда не бить женщин. И не чувствовал при этом никаких угрызений, абсолютно никаких. Скорее, наоборот. Пожалуй, вхожу во вкус даже, – невесело подумал я. Час назад я убил милочку.
***
Всё началось с исчезновения Пал Палыча. Нет, даже раньше. Просто после исчезновения Палыча я уже не контролировал себя. До этого – да, сжав зубы, на пределе, на грани истерики, но держался. Как взведённый курок.
И до этого боялся, что она лопнет, порвётся – сжатая пружина, натянутая струна, там, внутри. Чувствовал этот звенящий предел, за которым бездна. Есть же точка кипения, точка замерзания? – есть и предел сопротивлению – какое количество бреда, безумия может вместить человеческая голова? Вполне ограниченное количество, оказывается. Вот и всё. Сорвался.
Да и милочка в последнее время стала капризней, требовательней, даже злее – или это тоже в моей голове? – пожалуй, нет, – лёгкое кисловатое пощипывание сменилось колючей болью: пальчик на кнопку – дюжина жал в горло. Ах не нравится? А вот так! Это уже шипами, гвоздями. Сука... Пару раз отключался даже, болевой шок, что ли.
Раньше я был уверен, что человек, когда сходит с ума, становится иррациональным – кричит глупости и бегает вздыбив волосы, руками машет при этом. Нет, полная чушь. И дичь.
Наоборот, сознание вдруг стало кристально чистым; всё происходящее – простым и понятным, мысль обострилась до какого-то невероятного звона, ощущение – как морозным утром в горах: цель ясна, энергии – через край.
***
Милочка заснула. Я выждал, медленно просчитав до трёхсот, блики на потолке из оранжевого вытекли в малиновое, прислушался – дышит ровно. Пора.
Сполз с кровати. Медленно, стараясь не шлёпать пятками, прошёл в ванную. У зеркала, ну и глаза! – точно, псих, – чуть повозившись, расстегнул ошейник – хитрый замочек, хитрый, да мог бы быть похитрее. На всякого мудреца... кончай, кончай болтать – это я себе, строго.
Слава богу, что я к этому моменту уже сошёл с ума, а то ведь, наверняка впал бы, как всегда, в пустопорожние рассуждения о смысле жизни и природе свободы, о том, что истинная жизнь и есть усилие свободы, и что только смерть лишает человека последнего шанса быть свободным, поскольку... – видите, видите, куда это всё ведёт? Быть сумасшедшим – неоспоримый плюс.
Мысль моя сверкала солнцем на отточенном железе, была невыносимо остра и стремительна – ха! – теперь в спальню, тихо-тихо, на цыпочках, главное не разбудить. Аккуратненько, не дыша, едва касаясь матовой кожи, я защёлкнул ошейник на божественной шее. Выпрямился, отошёл. Красиво, действительно чертовски красиво. Инфернально. Я взял пульт и до упора вдавил красную кнопку.
Милочка конвульсивно дёрнулась и страшно выгнулась всем телом, внутри что-то треснуло, будто порвалось. Резко пахнуло озоном.
Бросив пульт на пол, я перешагнул через подоконник. Трава густая и сильная, приятно прохладная – славно-то как! – ускоряя шаг, свернул направо в Наивную Аллею, в просвет сунула свой шпиль Фабрика, – э нет, шалишь, туда не надо, повернул налево и чуть не столкнулся с люлянкой.
От неожиданности она опешила. А я свалял дурака: бить или не бить? – ведь женщина как никак – вот осёл-то...
6
Убежать оказалось легче, чем я предполагал.
За Эпподромом, уже у Внешней Дуги напоролся на парный патруль, хорошо, что заметил вовремя. Люлянки, похоже, притомясь от скуки, решили чуть расслабиться, прилечь и так сильно увлеклись, что я пробрался мимо без особого труда, провожаемый их сладострастными охами и стонами. Неуставные отношения – два наряда вне очереди! – пошутил я сам с собой, псих, чего с меня взять.
Ещё минут через десять со стороны Променада завыла сирена, низко и тоскливо, как заплутавший в тумане пароход. Я перестал крючиться и пригибаться, выпрямился во весь рост и побежал ладно и размашисто, сочно рассекая высокую траву, лишь изредка оглядываясь.
Сзади настырно маячила игла Фабрики, обернулся, вот и её уже нет. Слюнявые цвета слиняли – розово-голубые тона, девичья пастель. Дрожа на выдохе, растаяли глупые облака, те самые – упоительно зефирной белизны. Ещё какое-то время разбелённой мутью висело над горизонтом молочное марево, после исчезло и оно. Всё. Обернулся в последний раз – смотреть уже было не на что – нехитрый горизонт – земля да небо, и перешёл с бега на шаг.
Трава стала жёстче, посветлела, через какое-то время начали появляться проплешины, сухая, убитая глина. Попадались камни, мелкие и острые, норовили побольней воткнуться в пятку. Вскоре трава закончилась вовсе.
– И что вы по этому поводу думаете? – обратился я к себе.
– По какому поводу? – вежливо уточнил другой я. Из меня вышел достаточно галантный сумасшедший.
Глупый вопрос. Умирать придётся здесь. Хотя, если честно, былая острота этого ощущения сильно девальвировалась, мысль о смерти уже уютно притулилась где-то внутри и почти не раздражала. Почти.
Аквария
Время приобрело цвет, цвет этот был мерзок и, главное, бесконечно сух, имя цвету – жёлтая охра. Время растрескалось. Сероватой мразью пылило в глаза, вертелось под ногами.
Ещё: время стало шершавым и прилипло к гортани. Слово «жажда» приобрело новый любопытный смысл, стало гораздо многогранней и глубже, из него выскользнули два Ж и пауками-водомерами приклеились к своим отражениям, под ними – толща воды (именно толща! – не спорить), там – Марианская впадина (толща!), там – Великие Озёра, Эри и Онтарио, какие ещё имена? Да, да, конечно – Ниагарский водопад, а как же! – миллиард миллионов хрустально – холодных восхитительных глотков воды. Падают блаженной прохладой – я впитываю сперва кожей, после, осмелев, растворяюсь. Сам становлюсь блаженной прохладой.
Хотя: дайте эту тепловатую, с ряской, мелкие чешуйки весёло-зелёного цвета, с запашком, он так и называется – болотный, запашок этот, (вонь это, между нами) ну, дайте её – выпью! Махну, не зажимая нос, головастики скользнут горлом, не волнуйтесь – не поперхнусь, икра жабья (или это лягушачья?) тоже не беда, личинки комаров – пустяки. Вода, влага, жидкость.
Увы: песок, глина, камни.
Кстати, камни стали крупней, обнаглев, торчали валунами из песка и глины. Один, прямо по курсу, точь-в-точь притомившийся монах в капюшоне: Дюрер таких рисовать любил, немецкое Возрождение, нордический угол флорентийскому изгибу. Ближе подхожу – точно, монах сидит, капюшон, под ним тени чернь, из черни наружу – веник бороды.
Палыч?
А ведь я даже не удивился, обрадовался, конечно. Сказал красиво и остроумно:
– О, Савл! Уместней было бы Петру святому в обличье каменном ко мне явиться.
Пал Палыч со всегдашней тихой приветливостью, словно и не расставались:
– Познания для атеиста весьма недурственные, – улыбнулся, – рад тебя видеть. Очень.
Всё-таки симпатичный мужик этот Пал Палыч, славный и милый. Даже голова чуть прояснилась, я спросил:
– А как ты тут? В смысле – здесь?
– Как? – простодушно удивился Палыч, – тебя, мил-друг, ждал-пожидал, вот гляди и дождался.
– А-а-а, понятно... – мне это тоже показалось логичным, а что? – почему, собственно, и нет.
– Тебе, в отличие от других ... м-м-м эппо, оставили свободу выбора. Оставили волю. А воля – это желание свободы. Разумеешь?
Я кивнул, подумал, прав был бронзовый поэт – невольник чести, – нет на свете счастья:
– А где ж покой? Воля есть – покой где?
– Покой, душа моя, его ещё заслужить надо, – неожиданно серьёзно произнёс Палыч и вздыбил пятернёй пыльную бородищу, – заслужить, понимаешь.
Понял, понял. Это-то я понял: даром никто ничего и никому. Да и Палыч явно знал, о чём говорил. Но это было, пожалуй, единственное, что хоть как-то до меня дошло. Но было и кое-что ещё... Важнее всего было ощущение, какая-то тусклая надежда, что не всё кончено... что это ещё не финал – не «финита ля комедия», как любила говорить моя вторая жена с каким-то мадьярским акцентом, воображая его итальянским.
Но... Это, конечно, если допустить, что всё это происходит сейчас и на самом деле... и что Пал Палыч, да и сам я просто существуем, а не являемся... – стоп! – не думать об этом, нельзя, стоп... А о чём тогда? Я спросил легко и беззаботно, словно про погоду:
– Ты бы хоть объяснил, корифей духа, ведь тут сам чёрт ногу сломит. В чём смысл? Ну, всего этого... – я округло махнул рукой, будто протирал окно, – так, в общих чертах хотя бы. Коротенько, самую суть, а?
Возникла неловкая пауза, будто я ляпнул чушь. Вполне возможно, кстати, а с другой стороны, чего с психа-то возьмёшь, верно.
Палыч исподлобья разглядывал меня, недобро щурясь:
– Мы, похоже, это уже обсуждали.
Я кивнул с оптимизмом душевнобольного.
Он вконец помрачнел.
– А там, у себя, раньше, тебе всё понятно было, да? – сказал Палыч неожиданно резко, даже зло, – смысл был ясен?
Я хотел возразить, даже не возразить, а просто смягчить как-то, да и чего он так завёлся вдруг, но Палыч отодвинулся, да ещё чёртов капюшон его – лица не видно, как тут говорить-то, когда ни глаз, ничего не видно.
– Смысл ему вдруг понадобился, полюбуйтесь на него! Вопросы мучают его – ха! – Палыч говорил высоким голосом, даже не говорил, а кричал, – зачем и почему! Смысл бытия подавай. Жил себе полжизни как крот: зачем родился, для чего жил, почему помер? А хрен его знает! Да и какая разница. А тут вдруг всполошился – смысл ему, видите ли, понадобился. Смысл жизни! Это ж какой вопрос, осилить. Хоть краешком, уголком глаза подсмотреть – в вопросище! – подумай. Да и способен ли человек этот вопрос, в чём он, этот смысл – об этом ведь только мечтать можно. Э-эх!
Палыч сердито махнул рукой и откинул капюшон. Придвинулся.
Вот те раз! – оказалось, что это и не Палыч вовсе, а моя, ну та давняя полузнакомая из бара – ага, порнографическая Рыба, она самая. Подмигнула сальными ресницами – тушь осыпалась на скулу траурной пылью:
– Усёк?
Был ли смысл отвечать, тем более, что я и вопроса толком не понял; мне стал вдруг безразлично и скучно, тоскливо, беспробудно тоскливо, как в детстве на даче, когда утром проснёшься, а там опять серая слякоть и дождь стеной, хоть плачь. Да, чуть не забыл! Упомянул ли я где-нибудь, что я сошёл с ума? Что до этого убил свою хозяйку? Милочка – слышали? Что служил у неё цирковой мартышкой? Что длилось это миллион лет?
Поэтому я просто спросил:
– А воды у тебя нет? Пить хочется... – я пытался найти сильное сравнение как мне хочется пить, ничего путного в голову не пришло, и я буркнул, – очень.
– Воды? – она смерила меня взглядом, словно собиралась кроить костюм, – воды? Кстати, о воде – прекрати звать меня Рыбой. Лора я. А насчёт воды – что ж, это можно. Аквария? – она снова пошловато подмигнула. – С Палычем надо только посоветоваться.