Цецилия Вениаминовна Ценциппер, которую все называли Цыпой Ценциппер, была мечтой любого мужчины. Точнее, она была мечтой сразу трех мужчин, потому что никому в одиночку такую мечту физически осилить невозможно.
Когда она, тоненько постанывая и шурша всеми своими просторнейшими юбками, блузками, шляпками, кружевами, бантиками, ленточками, оборочками в три приема – и раз! и два! и три! - садилась на дамский велосипед и отправлялась на службу, казалось, что тридцать три стопушечных парусных корабля дали залп изо всех своих розовых орудий или тридцать три полка с развернутыми розовыми знаменами под оглушительные звуки велосипедных звонков двинулись без спешки в атаку. У нее было маленькое фарфоровое личико с маленькими розовыми губками и голубыми глазками, маленькие ручки с пухлыми детскими пальчиками, а на ногах – крошечные розовые туфельки с шелковыми бантиками.
Она любила сладкое и с утра до вечера почти безостановочно поглощала конфеты, пирожное и торты, и вокруг рта у нее всегда были меленькие крошки, и она беспрестанно облизывалась и жмурилась, как кошка с розовым бантиком на холеной шейке. Впрочем, шейки у Цыпы не было, а был кружевной оборчатый воротничок, над которым розовели нежные складки подбородка. У нее была гладкая чистая кожа, а все ее наряды были безупречно чистыми и выглаженными, и казалось, что вся та грязь, которая скапливается на дверных ручках, на спинках стульев и просто носится в воздухе, не осмеливается садиться на Цыпину одежду и кожу. От нее никогда не пахло духами, а пахло сладкой свежестью. Девочки с вечными болячками на губах, мальчишки с руками в цыпках, дети в прыщах и взрослые с мешками под глазами и с больными зубами даже не завидовали свежей, чистой, душистой и безмятежной Цыпе, которой, видно, на роду было написано пройти по жизни в облаке розовой чистоты и свежести.
В детстве Цыпа испытывала беспокойство, если родители, дедушка и бабушка запирались в своих комнатах, и успокаивалась лишь после того, как вся семья собиралась за обеденным столом или в гостиной у телевизора. Тогда она садилась на пуфик в углу, переводила дух и ждала той минуты, когда кто-нибудь — чаще всего это был дедушка — предлагал спеть. Ценципперы любили петь хором. По праздникам они всей семьей выступали на сцене городского дома культуры, исполняя народные песни, а дома пели просто так, для души.
«Хор — это образ мира, - говорил дедушка, выпив водочки. - Мира, стоящего на любви и согласии. Человек должен покинуть хор, чтобы стать собой, но тогда ему придется смириться с тем, что любовь станет только мечтой, недостижимой мечтой...»
Когда Цыпа заканчивала хоровое отделение музыкального училища, дедушка с бабушкой умерли, а отец бросил жену ради чемпионки Москвы по гребле на каноэ. Цыпина мать покончила с собой, наглотавшись снотворного.
«Любовь — не пустое слово, - сказала она дочери незадолго до смерти. - И стоит оно всегда больше, чем ты готова заплатить».
Семья исчезла, мир распался — Цыпа осталась одна, в пустоте, и единственным сильным чувством, которое выживало в этой пустоте, было чувство вины: девушка вбила себе в голову, что это из-за нее мать осталась одна, из-за нее распался хор.
Она преподавала в Чудовской школе музыку и пение, а еще руководила хоровыми кружками в детдоме и городском доме культуры. Возвращаясь после занятий домой, она первым делом стирала свои блузки и юбки, потом пила чай с эклерами, читала и слушала музыку — от дедушки с бабушкой осталась огромная коллекция грампластинок.
По ночам Цыпа часто видела один и тот же сон о том, как она дирижирует громадным хором — миллионами людей, хором всей Земли, но никак не могла уловить мелодию, и просыпалась в слезах, с колотящимся сердцем, вся в поту, задыхающаяся, одинокая и отчаявшаяся. Вскакивала, бросалась к пианино и опускала руки на клавиши — всклокоченная, полуголая, мычащая. Она обрушивалась в хаос безмозглых, доисторических чувств, в преисподнюю звуков, рвущихся на волю и гибнущих на пороге гармонии. Длилось это всего несколько минут, а потом, обессиленная, полуоглохшая и полуослепшая, она возвращалась в постель и засыпала, а утром не могла вспомнить, что же пыталась сыграть на своем стареньком пианино.
Днем же, на людях, она была воплощением безмятежности. Она никогда не повышала голос, не срывалась на крик и не смеялась. Ее даже называли за глаза Спящей красавицей. Но когда однажды здоровенный детдомовец Банан назвал ее в классе сукой моченой, Цыпа взяла его за волосы и с такой силой ткнула лицом в парту, что сломала парню нос и выбила два передних зуба. Банан никогда еще не сталкивался с таким отпором и потому испугался до полусмерти. Он не стал никому жаловаться. Дети и взрослые потом шепотом говорили о Цыпе, которая чуть не убила парня и глазом при этом не моргнув.
«Похоже, эту нашу Спящую красавицу лучше не будить, - сказала директриса школы Цикута Львовна. - Страшно даже подумать, что она сделает с принцем, который осмелится ее поцеловать».
Но насчет принца и поцелуя Цикута Львовна, конечно, пошутила: Цыпа сторонилась мужчин. Впрочем, толстушка, страдающая одышкой и вечно комкающая в потном кулачке розовый платочек, вовсе и не считалась среди чудовских мужчин лакомым призом.
Однако на исходе первого же учебного года, весной, когда чудовские семьи провожали сыновей в армию, Сергей Однобрюхов с Жидовской улицы очнулся среди ночи на полу в чужой кухне, куда он непонятно как попал, увидел перед собой испуганную Цыпу в ночной рубашке, увидел ее белоснежную ножку с крошечными розовыми ноготками, попросил опохмелиться, выпил водки, хранившейся в холодильнике со времен дедушки Ценциппера, назвал Цыпу рыбкой и богиней любви, потом подхватил на руки — он был очень сильным парнем — и отнес в спальню, а утром ушел, спросив на прощание, как ее зовут, и сунув в карман ее маленькие душистые розовые трусики — на память.
Через девять месяцев Цыпа родила девочку, которую назвала Варварой.
Цыпа часто думала о нечаянном любовнике и о том, как сложится их жизнь, когда он вернется из армии. Узнав же о том, что Сергей Однобрюхов погиб в ночном бою под Ведено, она попыталась представить себе, как он умирает под звездным кавказским небом, прижимая к окровавленным губам ее розовые душистые трусики, и расплакалась.
Она думала о том, что могла бы и должна была удержать Сергея, но не удержала, а повела себя как дура замороженная, не сказала: «Возвращайся» или: «Я буду тебя ждать» или даже: «Я люблю тебя», нет, она промолчала, она даже не проводила его до двери, и вот он погиб — погиб из-за нее. Упал наземь, прижал к окровавленным губам душистые розовые трусики, и последним, что он увидел, было безжалостное звездное небо, а не лицо Цыпы Ценциппер, его внезапной возлюбленной и матери его ребенка.
Постоянным напоминанием о об этой ее вине стала дочь Варя, Варенька, полная, белокожая и голубоглазая, как мать, но рослая и с крупными, как у Сергея, ногами и руками. Цыпа била ее за малейшую провинность, а потом ползала за нею на коленях из комнаты в комнату, умоляя о прощении. Наконец она загоняла дочь в угол, Варя садилась у зеркала и принималась расчесывать волосы, шмыгая носом и не глядя на мать, а Цыпа рыдала у ее ног.
Сама неразговорчивая, Цыпа побаивалась молчания дочери. Она не верила ей и считала, что Варенька что-то скрывает, что она лжет матери. Пытаясь дознаться, о чем на самом деле думает дочь и разозленная ее хмурым молчанием, Цыпа хватала Вареньку за руку и требовала: «Покажи мне язык! Тебе меня не провести! Я по языку твоему увижу, какая ты тут мне! Покажи мне язык!» А когда Варя однажды сдалась и показала язык, мать торжествующе закричала: «Ага! Значит, вот какая ты! Вот какая!» Но так и не объяснила – какая. Конечно, Варенька ей не поверила, но язык больше никогда никому не показывала, даже школьному врачу.
Оставаясь одна, Варенька запирала дверь и ставила на стол зеркало, доставшееся от бабушки. Среди мебели из лакированных древесно-стружечных плит, среди полиэтиленовых скатертей, вязаных нитяных салфеток, красных пластмассовых гладиолусов и развешанных по стенам картинок, вырезанных из конфетных коробок, это зеркало – правильный квадрат в черной раме – казалось вещью не просто старой, а старинной. Из зеркала на Вареньку смотрела синеглазая девочка с каштановыми волосами, нежной белой кожей и каким-то рубцом вместо губ. Варенька смотрела в зеркало пять минут, десять, пятнадцать... пока не перестала узнавать девочку, которая таращилась на нее из зеленоватой стеклянной глубины...
Во взгляде той, другой, проступало, словно поднимаясь со дна, из страшной глубины, что-то незнакомое, неприятное, что-то злое, ядовитое, нагловато-насмешливое, и лицо Вари становилось жестким, угловатым, оно приобрело сходство с каким-то неведомым, но очень сильным и очень опасным животным. У Вареньки мурашки побегали по спине, но она по-прежнему не отводила взгляда от зеркала, назло себе и той, другой. Та, другая, Вареньке совсем не нравилась, она даже пугала ее своей злобной силой. Но она чувствовала: та, другая, не была врагом. Эта мысль почему-то успокаивала ее, как будто все становилось на свои места. И вот тогда она открывала рот, высовывала розовый язык, а потом спрашивала шепотом: «Ну что, сука, а?» И сука улыбалась ей зловеще из зеркала.
Мать ничего не рассказывала ей об отце, а бездетная старуха Старостина, от которой муж ушел к молоденькой продавщице, нарожавшей от него кучу ребятишек, говорила, что незаконные дети рождаются от дьявола. Это, конечно, была полная чушь, но Варе нравилось воображать себя ведьмой, дочерью дьявола. И вскоре она убедилась в том, что обладает дьявольской силой.
Варенька не дружила со сверстниками. Летом она забиралась в какое-нибудь глухое место на берегу озера, подальше от людей, подальше от города. Она любила купаться и загорать голышом. И однажды, когда она выходила из воды, из кустов навстречу ей вдруг вынырнул Костя Синус — так школьники прозвали худощавого и длинноволосого учителя математики. Он упал перед Варенькой на колени, обхватил ее ноги руками и поцеловал в живот. Она было испугалась, оттолкнула его, но он был таким жалким, что она тотчас пришла в себя. Взяла полотенце и стала вытираться, с улыбкой поглядывая на учителя, который ползал по песку у ее ног и лепетал: «Богиня... Венера... Варварушка...» Варенька сполна насладилась властью над мужчиной, а потом, когда он снова обхватил ее ноги руками, не стала его отталкивать.
Через несколько дней, возвращаясь из Канадурова, куда мать послала ее за покупками, Варенька остановила машину, за рулем которой сидел начальник милиции майор Пан Паратов, мощный мужчина с бычьей шеей. На Вареньке было короткое летнее платье, и всю дорогу Паратов косился на ее бедра, а Варенька ерзала на сиденье и извивалась, чтобы он мог убедиться в том, что под платьем ничего нет. В полукилометре от Чудова потный и задыхающийся Паратов свернул в лес, остановил машину и прямо спросил: «Ты чего, сука, хочешь?» И Варенька так же прямо ему ответила, чего же сука хочет на самом деле: «Любви, Пантелеймон Романыч».
Каждый вечер в кустах у дома ее поджидал Костя Синус. Каждый день ей звонил майор Пан Паратов и сопел в трубку. Директор леспромхоза Никитин обещал купить ей квартиру в Москве. Хозяин чудовских магазинов Стас Однобрюхов бесплатно отпускал ей сигареты и чуть не плакал, когда Варенька говорила, что сегодня не может, а завтра — посмотрим. Отец дьякон Гостилин называл ее блудницей вавилонской, стервой и бездушной железякой, но никогда не расставался с пуговкой от ее лифчика. Жерех-младший умолял выйти за него и обещал тотчас бросить жену и детей: доктор никак не мог забыть того волшебного мига, когда он попросил ее показать язык, и она с презрительной улыбкой открыла рот и высунула влажный язык, с которого упала капелька розового огня, и мужчина вдруг онемел, весь задрожав от первобытного стыда и нежности...
По вечерам Варенька любовалась своим телом, разглядывая себя в большом зеркале. Эти плечи, эта маленькая грудь с родинкой у соска, эти гладкие бедра... божественное тело... и ведьмины глаза ее набухали слезами, когда она медленно проводила пальцем по прекрасной своей груди...
Это были слезы любви.
Цыпа была последней в Чудове, кто узнал о похождениях Вареньки.
Казалось, в городе не осталось ни одного мужчины, который не переспал бы с ее шестнадцатилетней дочерью. Учителя, врачи, милиционеры, бизнесмены... они были старше Вареньки на десять, двадцать, даже на тридцать с лишним лет... она переспала даже с пьяницей Люминием, который похвалялся тем, что у него член с ногтем... с Люминием!..
Цыпа растерялась. Она не знала, как поступить, что делать с дочерью. Она не понимала, почему Варенька так себя ведет. Рядом не было никого, с кем Цыпа могла бы посоветоваться. Она достала из шкафчика бутылку водки, которую семнадцать лет назад недопил Сергей Однобрюхов, и впервые в жизни надралась.
Когда дочь вернулась домой, Цыпа спросила, с трудом ворочая языком:
- Но с Люминием-то зачем, Варенька?
Дочь усмехнулась.
- А тебе-то что?
- И вот так ты хочешь жизнь прожить?
- Жизнь? - Варенька зевнула. - Это у тебя жизнь, а у меня — любовь.
Подмигнула матери и высунула язык, с которого вдруг упала капелька розового огня.
В середине августа в Чудове появился Синенький.
Он постучал в дверь и, когда Цыпа открыла, сказал: «Я ваш брат, Цецилия Вениаминовна. Так уж получилось, простите».
Он был высоким, очень тощим, нескладным, узкоголовым, большеухим, с кадыкастой длинной шеей, свиными глазками и жалким ртом, в сиротской рубашке, застегнутой на верхнюю пуговицу, и в каких-то стариковских полосатых штанах. Бледная его кожа отливала синевой. Казалось, что мальчик все время мерзнет и постоянно недоедает.
За чаем с бутербродами Синенький рассказал о том, что привело его в Чудов.
Расставшись с Цыпиной матерью, Вениамин Ценциппер женился на чемпионке Москвы по гребле на каноэ. Вскоре она родила мальчика, которого назвали Валентином. Не прошло и года, как Ценциппер-старший оставил новую семью и уехал в Канаду. Здоровье чемпионки, и без того подорванное анаболиками и тяжелыми родами, не выдержало: она умерла, когда мальчику исполнилось четыре года. Валентин оказался на попечении прабабушки Еннафы, которая происходила из старообрядческой семьи и жила в деревне неподалеку от Нижнего. Перед смертью Еннафа нашла старый адрес Вениамина Ценциппера и отправила мальчика в Чудов, к его сводной сестре.
- Еннафа... - Цыпа покачала головой. - Боже мой, Еннафа... Ну что ж, поживи у нас, а там посмотрим...
- Можно мне еще бутерброд? - робко спросил Синенький.
Цыпа отвела ему комнату внизу, рядом с кухней.
В первый же вечер Синенький повесил на стену иконку, фотографии отца, матери и прабабушки Еннафы, на которую был похож больше, чем на мать.
Он держался ниже травы и тише травы, ничего не просил и не жаловался. Смущался, когда Цыпа звала его к столу. Сталкиваясь в доме с нею или с Варенькой, всякий раз прижимался к стене и шепотом извинялся.
- Насекомое какое-то, - сказала однажды Варенька. - Но неинтересное.
Когда Цыпа обнаружила на чердаке его одежку, тайком постиранную и развешенную для просушки, она пришла в ужас: рубашки, майки, трусы, носки — все было ветхим, дырявым, штопанным-перештопанным. Она выбросила это тряпье в помойку и чуть не силком затащила Синенького в магазин, купила ему одежду и обувь. Она боялась, что он упадет на колени или брякнет какую-нибудь дикость вроде: «Буду благодарен по гроб жизни», но Синенький просто расплакался.
Синенький был неприятен Цыпе — приниженностью, жалкой угодливостью, некрасивой худобой, болезненной бледностью, бедностью, шепотом, ничтожностью наконец. Ее раздражало само его присутствие в доме, сознание того, что вот там, за стеной, притаилось какое-то существо, из-за которого Цыпа чувствовала себя чужой в собственном доме. Ей было неприятно встречаться с ним в коридоре, звать его к столу, выслушивать его «извините» и «спасибо», и вообще он мешал ей жить прежней жизнью, какой бы эта жизнь ни была. И еще эта его дурацкая манера обращаться к ней как к матери...
Она открывала книгу — но не читалось, она садилась за фортепьяно — но не игралось.
Однажды она поставила пластинку на проигрыватель, сделала звук погромче и закрыла глаза. А когда открыла, увидела Синенького. Всклокоченный, с выпученными глазами и разинутым ртом, он стоял перед проигрывателем с выражением животного восторга на лице, граничащего с пещерным ужасом, и из носа у него текло. Но не успела Цыпа испугаться, как проигрыватель умолк и Синенький без сил опустился на пол.
- Вообще-то это Гендель, - сказала Цыпа. - Хочешь еще?
Синенький кивнул.
Цыпа поставила Доницетти.
Она научила Синенького пользоваться проигрывателем, и с той поры каждый день мальчик слушал Скарлатти и Мусоргского, Вагнера и Дебюсси. Цыпа еще никогда не встречала человека, который переживал бы музыку так, как Синенький. Он заламывал руки, закатывал глаза, плакал, улыбался, топал ногами, чесался или стоял с открытым ртом, беззвучно шевеля губами, а однажды он попросту обоссался.
У прабабушки Еннафы не было ни телевизора, ни радио, но среди ее соседей были не только старообрядцы, и в домах этих людей звучала музыка. Однако воспринимал ее Синенький, как поняла Цыпа, точно так же, как звук дождя или собачий лай. И только тут, в Чудове, из доисторического звукового хаоса благодаря Генделю и Доницетти, благодаря всем этим заезженным, привычным для нее школьным классикам родилась музыка — мир превыше всякого ума, и мальчик был поражен, и когда он плакал, слушая Скарлатти или Моцарта, он вовсе не кривлялся, не притворялся — он был потрясен всерьез, до дрожи, до переворота сердца, как говаривал в таких случаях дедушка Ценциппер. И благодаря Синенькому музыка для Цыпы вдруг зазвучала как в первый раз, и она вспомнила, как в разревелась в детстве, впервые услышав Первый концерт Чайковского.
Иногда в гостиную спускалась Варенька. Она садилась в уголке с насмешливой миной, но помалкивала и хмурилась, пока звучала музыка, поглядывая исподлобья то на мать, то на Синенького, а потом молча же уходила.
Наконец Синенький не выдержал и запел. Цыпа услышала, как он подпевает Робертино Лоретти, выводя «о соле мио», и замерла в дверном проеме. Прижимая руки к груди и приподнимаясь на цыпочки, Синенький упивался звуком, млел и грезил, и Цыпа вдруг поняла, что с его голосом, чистым и сильным, она наконец-то осуществит свою мечту и поставит на сцене «Попутную песню» Глинки.
Тем же вечером они стали репетировать. Варенька не выдержала и подсела к ним. У нее был очень хороший голос — Цыпа занималась с дочерью вокалом, а у Синенького голос был сильным и чистым, но лишенным оттенков. Однако в полночь, когда Цыпа сказала: «Ну все, последний раз — и спать», Варенька вдруг взяла Синенького за руку и, глядя в его свиные глазки, повела, и он вспыхнул и подхватил, не сводя с нее взгляда:
Не воздух, не зелень страдальца манят, -
Там ясные очи так ярко горят,
Так полны блаженства минуты свиданья,
Так сладки надеждой часы расставанья.
И Цыпа поняла, что у них все получится.
Они пели каждый вечер — и «Ах ты, степь широкая», и «Однозвучно гремит колокольчик», и «Не отвержи мене», и Синенький с таким отчаянием выводил своим сильным и чистым голосом «внегда оскудевати», что даже у Вареньки перехватывало дыхание, а потом они снова пели на три голоса «Попутную песню». Мерзкая и порочная Варенька держала за руку Синенького, глядя на него своими безумными голубыми глазищами, а он вытягивался в ниточку и не сводил с нее взгляда своих свиных глазок, и над ночным Чудовом разливалось и звенело:
Так полны блаженства минуты свиданья,
Так сладки надеждой часы расставанья.
А потом Варенька вставала и уходила к себе, а Синенький еще долго сидел на диване, сжимая и разжимая руку, подносил ее к лицу, вдыхая Варенькин запах, и слышал голос любви, все еще дносившийся из смрадной адской бездны...
- Прошу тебя, - сказала однажды Цыпа дочери. - Ты же должна понимать разницу между «не надо» и «нельзя». Это как раз тот случай, когда — нельзя.
В ответ Варенька лишь с усмешкой пожала плечами.
Незадолго до Нового года хор Чудовской средней школы выступил на областном смотре-конкурсе и занял первое место. Варенька и Синенький пели, держась за руки и глядя друг другу в глаза, полные слез, и зал плакал, восторженно кричал и аплодировал стоя.
Домой вернулись поздно.
Цыпа так переволновалась и устала, что у нее не осталось сил, чтобы постирать блузку и юбку, - она рухнула в постель и тотчас уснула.
А Варенька, поднимаясь к себе, вдруг остановилась на лестнице и поманила Синенького пальчиком, и он охнул и побежал мышкой, а когда вошел в комнату и увидел Вареньку, раскинувшую на широкой постели свои храмы и пажити, упал на колени, подполз к кровати и робко коснулся своими синими губами ее роскошного бедра.
- Ладно, - сказала Варенька, разводя колени и облизываясь, - заслужил.
Утром Цыпа нашла Синенького на чердаке. Он свисал с потолочной балки и был еще неприятнее, чем при жизни, - в обгаженных штанах, какой-то искривившийся весь и с омерзительно лиловым лицом. Цыпа взяла его за руку и вся передернулась. Глубоко вздохнула и, преодолевая отвращение, прижалась к его ледяной ладони губами.
Она спустилась в гостиную, взяла в руки пластинку — пластинка вдруг хрустнула и распалась на куски.
- Варвара! - крикнула она.
Варенька чистила зубы в ванной, напевая без слов «Попутную песню».
- Что ты ему сказала? - спросила Цыпа.
Варенька выплюнула в раковину пасту и повернулась к матери.
- Что?
- Он умер.
- Кто?
- Синенький. Я же говорила тебе: нельзя.
- Вот черт, - сказала Варенька, поворачиваясь к зеркалу. - Ну это он зря.
Цыпа схватила дочь за волосы, рванула и ударила. Варенька отлетела в угол, поскользнулась, упала, вскрикнула и замерла. Она лежала на полу у унитаза и не подавала признаков жизни. Цыпа долго смотрела на длинные белые ноги дочери, бесстыдно лежавшие на полу, потом попыталась разжать ее челюсти, чтобы засунуть Варенькин язык в рот, но это у нее не получилось, и тогда она вернулась в гостиную, села в кресло и окаменела.
Только через час ей пришло в голову позвонить в милицию.
На суде она вдруг, ни с того ни с сего стала рассказывать о Сергее Однобрюхове, который отнес ее в постель на руках, а потом погиб под Ведено, прижимая к окровавленным губам ее душистые розовые трусики, а еще о хоре всей Земли, которым она дирижировала во сне. В зале суда хохотали и плакали.
В колонии она организовала хор. Заключенные подтрунивали над толстушкой, но уважали: Цыпа знала свое дело.
Через пять лет она вернулась в Чудов. Учительницей в школу ее не взяли. Она устроилась на почту сортировщицей. Жила одиноко — ни друзей, ни знакомых. Каждое утро садилась на велосипед и отправлялась на службу, по вечерам слушала музыку, читала и лакомилась эклерами. Прежде чем лечь спать, стирала свои блузки и юбки. Люди вспоминали о несчастном Синеньком и порочной Вареньке, но уже мало кто осуждал Цыпу.
Такой ее и запомнили: хор всей Земли, душистые трусики, толстуха, сластена, воплощение розовой чистоты и свежести, убийца, рыбка и богиня любви...