...А ты в этом мире
всего лишь изгнанник,
Блуждающий в поисках собственной смерти,
Тоскливой Луны очарованный странник...
Из Гете, кажется
Не выношу людей, которые относятся к своей персоне с излишней серьёзностью. На «вы» и в третьем лице, вроде нынешних политиков – дерьмовая публика, фигляры. Ни иронии тебе, ни чувства юмора.
Моя собеседница этим явно не страдала; она чертила плавные эллипсы тонкой сигареткой и объясняла, как надо сниматься в порнографии.
– Обязательно выпить непременно. Но не перебрать. А то глаз получится рыбий. (Вообще вся её речь отдавала ихтиологией, часто вплывали «рыба об лёд», «как дохлая рыба», я даже, перебив, спросил про знак, она, не останавливаясь, сказала – рыба, а что?)
И плавно продолжила на том же выдохе:
– У грамотного фотографа в студии уже тепло, градусов 27-28, больше не надо. От жары запросто размалинить может, будешь как...
– Рыба, – ловко ввернул я.
– Ага, дохлая...
Я подумал, как было бы здорово купить удочку, накопать червей и умотать куда-нибудь на Пахру или озёра, а ещё лучше – в Прибалтику. Какие под Ригой места – сказка! Сосны вокруг, песочек белый-белый, народу никого – благодать. И лишь камыш шуршит – шу-шу...
– Для настроения музон правильный важен, а то! Музыка должна быть негромкая, но с чувством. Будто тебя... (она называла всё своими именами, причём выходило это не грубо и даже не пошло, а как-то само собой, почти невинно). Но не как Колян-стахановец долбает, что уголь рубит в забое; и не как Вовчик – зайка-барабанщик, второгодник задроченный, того и гляди, дым из тебя пойдёт – сила трения, помнишь. Совсем не так. Сладко и нежно – культурно. Культурно, но страстно, сечёшь?
Я кивнул, секу.
– Мой любимый музон... ну как его, там ещё такое есть... – она защёлкала пальцами – ну? Закатив глаза, вдруг томно заныла на низкой ноте, страстно раздувая ноздри.
Я чуть было не сказал: Знаю! Рыба это! Но вместо этого ляпнул:
– Фредди Меркьюри!
– Сам ты Меркьюри! Кто такой Меркьюри?
Всё было очень хорошо. Я посмотрел на себя, тоскливо отражённого среди пёстрых бутылок, поймал взгляд Эдика по кличке Дункель. Тот, скучая, курил по-солдатски в кулак, на котором синим было написано «Эдик» и почти убедительно делал вид, что не подслушивает, а смотрит произвольную программу. Я кивнул ему глазами.
Какой это? Четвёртый? Ну не пятый же...
Я приподнял стакан, позвякал ледышками.
– Вот тебя, к примеру, раздеть сейчас... или вот его, бармена этого лысого (Эдик даже ухом не повёл – весь в фигурном катании), так вы ж сразу скукожитесь, яйца в кулачок, так? То-то и оно, что так.
Она звонко икнула в ладошку, хихикнула.
– А я когда голая, я во всеоружии. Как линкор «Миссури», – она воинственно ткнула в мою сторону задорными сиськами. – Вооружён и очень опасен! Сечёшь?
Я кивнул – секу, мол. И отпил. Не, похоже, это всё-таки пятый.
– Это ж тебе не в бане с голой жопой скакать. Это ж – искусство, понимаешь? И свои тонкости, – её рука начертила решительный полукруг и вонзила окурок в пепельницу. Окурок пискнул и выпустил прощальную струйку дыма. – Главное – тянуть линию. Длинно тянуть, бедро, ногу, спину. Ни в коем случае не крючиться, от этого все эти складки, кости торчком, у кого ж на такое встанет?
Я помотал головой – ни у кого. Идея тащить её к себе домой теряла свою недавнюю привлекательность с невыносимой быстротой. Упасть навзничь и раскинуть руки, поглаживая ладонями прохладные простыни своей холостяцкой постели, вот она – мечта. Как бы теперь отбояриться?
Она снова икнула:
– Мне чой-то похреновело, – сказала она, морщась как от горького, – я это... щас. Пардон...
На прямых, что циркуль землемера, ногах, она неожиданно лихой дугой процокала через зал и скрылась за портьерой, отделяющей туалетный предбанник от мест потребления пищи.
Бармен Эдик-Дункель глянул на меня со скрытым смыслом, словно мы с ним были в заговоре.
Подмигнул:
– Вполне достойный вариант, Викентьич, вполне.
Я хотел ему сказать, что не люблю задастых блондинок, что они мне напоминают лошадь Наполеона с известной картины Давида и что даже просто думать сейчас на эту тему мучительно. Физически мучительно. И что нравятся мне мелкие брюнетки, желательно с азиатчинкой, плоскогрудые и юркие, вроде тех косоглазых близняшек, что поют со Стефани. Но произнести всё это представлялось трудом непосильным, и я лишь промычал что-то в утвердительно-одобрительном регистре.
– Про мужиков и медведя знаешь? – Эдик плотоядно хмыкнул.
– Крылов? – экономно буркнул я, прижав ледяной стакан ко лбу, – м-м-м, вот это очень, очень хорошо, просто блаженство...
– Значит, два мужика встречают в лесу медведя. Страшный, зубища – во! Щас в клочья порвёт. Один мужик, значит, быстренько сапоги скинул и в кеды переобулся. Другой ему говорит, зря, всё равно медведя тебе не обогнать. А я, тот ему отвечает, медведя и не собираюсь. Мне главное тебя обогнать.
Эдик-бармен заржал.
– Не медведя, говорит, тебя!
Именно в этот момент всё и началось. Кино. Как в сельском клубе, когда плёнку заест. Экран дёргается, конвульсии, кадр на кадр наезжает, проектор трещит в агонии, беда, короче.
Вдобавок в моей голове катались чугунные шары, больно стукаясь друг о друга. Эдик ещё продолжал ржать, когда с дребезгом грохнула туалетная дверь, оттуда, из предбанника донеслась шумная возня, словно там застряли с диваном, потом с жутким треском оборвалась портьера и в зал рухнула моя давешняя собеседница. Путаясь бледными ногами в бордовой занавеске, она покатилась кулем по полу, легко сшибая стулья из гнутых хромированных трубок, стиль Баухаус. Охнуло и рассыпалось мелким стеклом что-то большое. И сразу всё стихло.
Скучная пара – последние посетители, оборвав тягомотную ссору на полуслове, застыли глупыми гусаками, шея длинная, клюв нараспашку. Я сам не лучше – замер с прилипшим ко лбу стаканом. Только Эдик не подкачал – ещё бы, бывший легковес, – с профессиональной мягкостью поднырнув, в тот же миг оказался рядом с ней – лихо, как на коньках.
Мне почему-то врезалась в память её нога: из мятой кучи на полу – пыльная портьера, стулья, битое стекло – торчала нога, белая и неживая. Толстая ляжка, мощная икра – цветом как извёстка.
«Или как рыба. Дохлая...» – тупо подумал я и, сделав над собой чудовищное усилие, сполз с высокого стула. Надо ведь что-то делать.
Смачно хрустнула блузка, глупо запрыгали по полу пуговицы, Эдик, прихватив шею под ухом, замер, ловя пульс.
Не оборачиваясь, рыкнул:
– Ноль три звони, не стой как пень!
Щуря один глаз – всё расплывалось к чёртовой матери, я послушно набрал номер. Пощёлкало-потрещало, соединили.
– Сретенка, ресторан «Алиби»... сейчас... Эдик, номер дома? Тридцать три... ага, три. Отравление, похоже... может приступ. Ну, я ж не доктор! Тоже не знаю. Да вообще первый раз вижу. Нет, случайный прохожий. Никаких имён. Нет! Да... Спасибо. Эдик обстоятельно мял ей виски. Из кухни принесли воду, полотенце. Эдик тщательно протёр шею, лицо. Выжал, расправил, аккуратно сложил. Припечатал компрессом ко лбу.
Она открыла глаза. Поблуждав по потолку, воткнула взгляд в меня.
– Эй... ты, – слабым голосом позвала. Я наклонился, встал на колени.
– Ближе... ближе... не бойся ты... Поздно тебе бояться... Я согнулся.
– Я только гонец, – чуть слышно прошептала она, – почтальон типа... Сечёшь? – она выдохнула, и дыханье её было каким-то прохладным, что ли, вроде сквозняка. И совсем без запаха – ни сигарет, ни алкоголя. Стерильным.
– Слушай внимательно. Выбор сделан, твой статус – ноль, активация – 24 часа. Начнёшь с ... – она запнулась, – с третьего уровня... Амазония... – помедлив, добавила: – Желаю удачи.
Со стороны Садового, заходясь в истерике, стремительно выросла сирена, безумно запрыгали сине-красные сполохи по потолку и лицам. Вдруг всё оборвалось, как отрезало.
И тут же нервно захлопали двери – зло и вдребезги, зашуршали-затопали подошвы по асфальту, что-то железно звякнуло и покатилось, скрипя, взвился картавый фальцет:
– Мать твою! Куда прёшь?!
Это всё происходило на периферии сознания, в углу где-то, всё внимание моё было на её лице, ставшим уже почти серым, пыльным каким-то.
– Не завидую я... тебе, – она странно улыбнулась сухими губами, умилённо – так улыбаются совсем маленьким детям, младенцам, когда те спят. Конец фразы произнесла еле слышно, шёпотом. Глаза её вдруг странно расширились, словно кто-то узлом стянул кожу на затылке, зрачки полезли вверх, выше-выше, пока полностью не закатились, как у сломанной куклы. Под конец на меня таращились два фарфоровых бельма.
За спиной, чертыхаясь, топая и врезаясь в мебель, дребезжа, подкатили нечто на скрипучих колёсах, чем-то шваркнули об пол. Эдик резко крикнул: Ах ты су…! – последний слог влился в тугой удар, кто-то по-бабьи охнул – там, за спиной, явно что-то складывалось не так. Я хотел повернуться, но опоздал.
Лица я не увидел – всё смазалось: мельком – кадык хрящём, редкие зубы... будто тряпкой смахнули. Удар в живот. Как молотом! Дикая боль, словно все кишки взорвались, матерь божья! Пол рванулся вверх, чёрный мрамор с прожилками. Близко, впритык проступил сквозь тошную муть. Сплющенный окурок, помада по краю, две горелых спички, ржавая кнопка – кнопка-то откуда здесь?
Потом по рёбрам – острая боль, что раскалённым прутом. В затылок словно колун въехал – хрясь! – да громко как. Мозг вспыхнул фейерверком, в глазах белым-бело, пялюсь, как слепой на солнце – ни черта не видно.
Высокий голос сбоку, грассируя: – Аккуратней, аккуратней (выходило «акугатней»), не переусердствуйте, а то как в тот раз выйдет...
– А что, что в тот раз? Что? – хрясь, хрясь! – сволочь, ведь ногами, ногами бьёт.
Я заорал изо всех сил, хрипло задыхаясь и захлёбываясь солёной горечью. Вырвало. Ох, скверно! Как же всё скверно, – подумал я, отключаясь, и плавно вытек в благостную темень.
Амазония
Как всё-таки забавно устроен человек, а? Я не про анатомию, я о другом.
Счастливчик выиграл миллион, предположим, в лотерею. Он ведь никогда не спросит – как же так вышло? Не удивится – а ведь шанс-то был просто ничтожный, один из десяти тысяч шанс был. Всего-то.
Нет, напротив, видит в своём выигрыше даже некую закономерность, недоумок: а чё, угадал все цифры, ну? так ведь угадал не просто, а по системе, – а ты чё думал! Секи момент: возраст тёщи – две первые, после – номер квартиры, уже врубился, да? И день рождения Сталина. Понял – ну! И вся любовь.
И вправду – как тут не выиграть.
Но совсем другая картина, если человек, предположим, сломал ногу. Или сильно заболел. Или, не дай бог, в мотор его самолёта угодил, допустим, дикий гусь. Мотор, разумеется, заклинило – гусь очень большой оказался, там перья, жиру много, скелет крепкий, ну да это к делу не относится. Пилот строгим голосом объявляет аварийную посадку – но мы-то с вами знаем, о какой посадке идёт речь.
И что же мы слышим от нашего человека?
А слышим мы: Господи! Как же так? Ну почему я?! Почему именно я?
Да, вот примерно так я и думал: ну а почему именно я?..
***
Ну как же! Свобода выбора – это главное, свобода выбора остаётся, как же без этого? – интеллигентное контральто, правда, не без стервозинки, такие обожают называть вас «милочкой» или «дорогушей». И непременно начинают каждую фразу с «ну».
– А как же быть с фактом непредсказуемости этого самого выбора, Юлия Леонардовна? Что нам с непредсказуемостью прикажете делать? – этот голосок помоложе, тоже женский.
– Извини, милочка, непредсказуемость выбора – это часть комплекта. Так сказать, входит в набор.
Я подумал, что Леонардовна забыла «ну» воткнуть в начало и попытался разлепить глаза. Это почти удалось, но ничего кроме грубой рогожи не увидел, совсем близко, впритык: мутный свет сквозь рыхлую ткань. Будто мешок на голове, и тряпкой мокрой воняет, как в школе.
– Ну и? – Леонардовна по-актёрски ловко задрала конец фразы. Точно – стерва, – почему-то уверенно решил я.
– Даже и не знаю, – «милочка» стушевалась, замямлила,
– Уж совсем неважный какой-то, да вы сами поглядите, Юлия Леонардовна, а? Может хоть процентов десять скидочку? А то ведь вон ещё и шрам этот на животе, фу-у... А уж тощий, тощий-то, хоть плачь.
– Какой уж есть, – сухо огрызнулась Леонардовна. – Да и вообще, – тут перешла на шипящий шёпот, – скажи спасибо, что хоть такого предлагаю. Из директорского фонда и без очереди. Это ж у тебя третий! Третий – за неполных полгода. Вот – у меня всё записано.
– Юлечка Леонардовна, зачем же так? – милочка действительно чуть не плачет. – Вы-то знаете, что те два, особенно второй, который хромой, вовсе уж никудышные были.
Зашмыгала носом, нюня. Стервозная Леонардовна молчит, паузу держит, выкобенивается, видать, Ермолова.
– Ну уж ладно, давайте этого... Совсем без эппо не годится, я ж всё-таки не люлянка какая-то медноголовая, – милочка сморкнулась.
А Леонардовна оживилась медовым контральто:
– Не пожалеешь. Ты не гляди, что тощ и неказист: конечно, на Променаде с таким особо не покуражишься, на жирненьких (слово вышло тоже жирным, с длинным ы-ы-ы), хе-хе, мода – это верно, но зато, уверяю тебя, по дому, в интимном так сказать, ключе...
– Да ну? – шевельнулось, расцветая, любопытство.
– У меня на это дело чутьё, милочка. Поверь. Вижу голубчиков насквозь.
Милочка сочно заурчала, по-кошачьи, словно ей пузо начёсывали:
– Да ну-у-у...
– Угу-у... Ещё и благодарить после будешь. В порядочек приведём, вот прямо сейчас, коготки-пёрышки почистим и в лучшем виде доставим... к пяти. Ты как, сейчас оплатишь или его на твой счёт записать?
Что-то звякнуло стеклянно, обожгло-ужалило в плечо, потекло по телу морозной немотой: ну что ж вы, сволочи, меня мучаете? – подумалось с блаженным изнеможением сквозь наплывшую красную тяжесть, а дальше, всё, – потянуло в бездну: ну и плевать, будь что будет, да и пош-ш-ш-шли бы вы все...
2
Ш-ш-ш-ш – и томно замирая и снова – ш-ш-ш: это прибой раскрывает бирюзовые объятья, сладострастно наползая на тугую зеркальность палевого песка, в нём небо вверх тормашками и вздорные чайки, – красиво, мать твою, ну что тут скажешь! Чуть выше, на мощных колоннах с дорическими капителями – Променад, раскинулся вдоль полосы прибоя, лежит весь белый, как капитан дальнего плавания при параде. Это уже не так красиво, но тоже ничего, Ялту напоминает.
Пахнет тёплыми розами и кажется, что вокруг должны жужжать мухи или хотя бы пчёлы, но их нет, – ни тех, ни других. Кстати, нет и самих роз, только запах. Да и запах не очень-то убедителен, парфюмерный, с фальшивинкой, как у польского мальборо.
Всё вокруг будто нарисовано ребёнком, девочкой лет пяти-шести; не хватает лишь принцессы с жёлтыми кудряшками в зубастой как капкан короне, а так всё на месте – и наивная синь, по ней пузатые, похожие на белый зефир облачка, и простодушная зелень травы и деревьев – всё в один цвет, и лиловые горбики холмов на горизонте, робко и плоско.
Хотя в целом, если без придирок, ощущение приморского городка – вполне удачное, очень даже неплохо получилось.
***
Я всё никак не могу набрать вес, разжиреть, даже паршивого брюшка, и то нет. Милочку это сильно расстраивает. Вот и сейчас – семенит, ресничками хлоп-хлоп, будто прощения у фланирующих зевак просит. За меня.
А мимо вышагивают борцы сумо, не настоящие, конечно, по виду. Шагают основательно и гулко, со значением. Беспощадно топают голыми пятками по крашеной доске набережной. Каждый шаг отдаётся зыбкой волной вверх по большому телу; колышет могучий живот, дрожит в тройном подбородке и набрякших щеках, тревожит обвисшую грудь. Зрелище бесподобное. Особенно сейчас, ближе к вечеру, когда свет чуть тусклый, уже стал мягче и порозовел, с тем самым неуловимо волшебно-золотистым привкусом в тенях. Очень красиво. А главное – модно.
Или как говорят здесь – стильно.
На борцов я не смотрю, мне борцы скучны. Если честно – омерзительны. Смотрю я на их спутниц – смотрю и ощущаю себя фонарным столбом (нет, телеграфным скорее, с такими вот белыми изоляторами и томным гуденьем в проводах, под конец уже начинаю искрить и вырастаю до высоковольтной мачты – не влезай – убьёт которая):
– Кто они, откуда? Женщины? Не надо! Видел я женщин, видел.
Шаг от бедра и вперёд, в линию – как на фотографиях Хельмута Ньютона; что вы там говорите – грация? Какая к чёрту грация – мне нужно другое слова чтоб описать это. И ещё одно слово, чтобы вы мне поверили, что здесь – это правило без исключений.
Они – будто из одной коробки, вроде шоколадных конфет-ассорти, чуть разнятся формой или печатным узором, цукатиком или орешком на маковке, знаете, те давние подарочные коробки из атласного картона, выложенные золотистой пупырчатой фольгой по дну, я такие от своей тётки ко дню рождения всегда получал, фабрика «Красный Октябрь».
Или – словно некто (о, спасибо тебе, неизвестный мастер!) вычертил, рассчитал и сконструировал идеальную женщину – в идеальных пропорциях идеальных форм, а после, многократно копируя идеал, в нахлынувшей внезапно робости, – и с мастерами такое бывает, – нерешительной рукой, лишь чуть-чуть, боясь испортить неземную гармонию, вносил пустяковые изменения.
Их и заметишь-то с трудом: у этой губы чуть красней, у той – родинка на правой щеке, третья – бровью пошелковистей. Или ещё что-нибудь в таком же роде, а так – вроде тех шоколадок, как сестрички.
А к тому, что здесь все голые, как в общей бане, пардон, – обнажённые, – я уже привык. Ну, или почти привык.
В принципе это вроде нудистского пляжа.
Я так думаю, хотя не был, не знаю.
***
Со мной – милочка. Хотя, пожалуй, наоборот – это я с ней.
Милочка манерно раскланивается с приятельницами, складывая губы клубничкой и жеманно ёжась. Иногда щебечет мелкие, приятные глупости, по большей части, кокетливые междометия. Прогулка продолжается.
Доходим до Эпподрома. Здесь Милочка включает мне длинный радиус, сама плюхается в кресло – божественные коленки в небо, заказывает свою обычную лимонную размазню с бисквитом и сразу же, страстно оживясь, ныряет в какую-то азартную беседу. Напрочь забыв обо мне – ну вот и слава богу.
Газон Эпподрома подстрижен и зелен, в бассейне, как всегда, битком. Немцы с утомительным для глаз наслаждением дубасят друг друга маленьким красным мячом. Гогоча, выпрыгивают из воды, трясясь от весёлой ярости.
На лужайке пестро от голых тел. Лениво потягиваются, зевают, почёсываясь – прямо животные. Слоняются неспешно, вяло жестикулируют. Знакомых – никого. Хотя, нет, вон – у карусельки дремлет Пал Палыч, единственный с кем я действительно подружился здесь, славный мужик, питерский профессор, настоящий, из бывших. Это – с его слов, разумеется, хотя оснований не верить ему у меня нет.
Пал Палыч. Привалясь к пёстрому бортику, разметался как античный философ-эпикуреец. Или Лот из городка Содом, упоенный дочками. Пегая борода клочьями, весь порос седым каким-то мхом, причём, в неожиданных местах. Ближе различимы рыжие, просто-таки оранжевые конопушки по всему телу.
– Палыч, – я позвал, присев на корточки рядом.
Он беспомощно заморгал, близоруко щурясь и зевая одновременно.
– Пить хочется – смерть, – прокряхтел он, почёсываясь. – Парголово снилось, бывал? Летом отменно там... На даче... – мечтательно завёл глаза. – И вот будто катаюсь я на лодке, представляешь, по заливу, – Палыч остервенело поскрёб подбородок, бородища затопорщилась веником, – со мной две барышни, обе в белом, зонтики у них, знаешь, с кружавчиками, ну от солнца.
Он призрачно ухмыльнулся чему-то, хмыкнул и продолжил певуче-мечтательно:
– А на мне канотье из соломки, я эту шляпу с парижской выставки привёз, ленточка ещё трёхцветная по тулье, м-да-а. Белый, красный...
– Синий? – подсказал я.
– Да, синий, – тусклым эхом отозвался Палыч. Вдруг встрепенулся, неожиданным бодрячком, подмаргивая всем лицом (включая бороду):
– Сам-то как, пообвыкся? Соответствуешь?
Я плюнул в траву, по-крестьянски широко махнул рукой.
– Ты это брось, друг мой любезный, так дело не пойдёт. Ты не гляди, что она – пигалица, цирлих-манирлих, пардон-гран-мерси. Барынька ещё та. Она до тебя двух во-от таких (показал – как баян растянул) бугаёв укатала и на Фабрику спровадила, одного за другим; последний, Дино, как мы с тобой вместе да помножь ещё на семь, гвозди перекусывал, зверь, а не мужик. Был...
Я тоскливо разглядывал матёрый лоб, веснушки на нём, вздыбленный седой чуб, плавно перетекающий в грустное облако над морем. Был да сплыл...
– Палыч, да к чёрту, к чёрту, всё я знаю... И про Дино знаю, и про Фабрику! – все просто обожали рассказывать мне про Дино, спасибо большое, очень поднимает настроение! – Ты мне лучше скажи, что это за хрень? И как мы в неё вляпались? Где мы?
– Хрень, говоришь? – он выдержал паузу, после выпучил глаза и насупил брови:
– Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу... – со зловещей радостью пробасил Пал Палыч – Кончай паясничать, – грубо оборвал я, – не до шуток!
– Эх, душа моя, друг разлюбезный, какие уж тут шутки. Юдоль горести и печали, обратная сторона Луны, вечная ночь Хельхейма и ледяная пустыня Зандана – вот где мы! Тартар и Геенна!
– Тартар? Что за дичь... – я замялся: – Ты чего, серьёзно?
– А у тебя другие гипотезы имеются? Изволь, мон шер, выслушаю с превеликим удовольствием! – Палыч воинственно выставил пегий веник бороды. – Прошу, милостивый государь, прошу.
Я чуть стушевался, промямлил невнятное про попов и религию, про церковный дурман. Впрочем, без особого апломба.
Палыч, сукин сын, добродушно наслаждался моим унижением, не перебивал.
Я добавил ещё какую-то глупость про научный прогресс, нанотехнологии, к чему-то упомянул нелепый кинофильм «Матрица» и окончательно скис.
– Вот видишь, – ласково, как доктор-педиатр проворковал он. Помолчав, спросил: – А у тебя там, – он неопределённо мотнул головой в сторону моря, – у тебя как там по дамской-то части дела обстояли?
Я сделал скорбное лицо, словно множил трёхзначные числа: три развода, два – ничего, естественно, деньги и квартиры в минус, да уж; третья жена пыталась меня убить параллельно (но совершенно независимо) с мужем моей тогдашней любовницы, которая, кстати, под конец полоснула меня бритвой (заштопали, мерси, в Склифе – тринадцать швов), ещё что?.. пистолет под подушкой, сожжённый новенький джип... – мексиканское кино, короче, и пожав плечами сказал:
– Да вроде ничего... Как у всех...
Со стороны бассейна вдруг кто-то жутко завизжал, мы как по команде повернули головы. Там началась свара. Три белобрысых оболтуса с одинаково выгоревшими в белые полоски бровями вдохновенно мутузили какого-то толстяка-негра, тот орал и по-бабьи локтями прикрывал лиловые бока.
– Вот за это запросто на Фабрику угодить... – Палыч не договорил – оказался прав, старый философ, – сверху, от Променада, уже неслись две люлянки, третья, сбивая голых мужиков как кегли, чертила стремительную диагональ из дальнего угла площадки.
В бассейне возникла жуткая суматоха, брызги, крики, кто-то жирный рухнул обратно, увлекая с собой остальных, кто-то заорал что-то по-немецки, как гавкнул. Люлянки одновременно оказались на бортике, все, кто не успел выскочить, панически вжались в борта. Драчуны сгрудились, сбились в кучу, толстяк отпихивал немцев вялой рукой, кулаком размазывал красные сопли по лицу.
Одна из люлянок достала парализатор. Я отвернулся. Тут же резко пахнуло озоном, через секунду потянуло сладковатой жирной гарью.
– Ну вот и всё – грустно выдохнул Палыч.
Я вздрогнул – кислый разряд кольнул в гланды и обжёг шею:
– Палыч, моя зовёт, милочка. Извини.
– Давай беги, атеист, беги, – он улыбнулся, – держись там, понял?
Я обернулся и крикнул:
– Слышь, Пал Палыч, а может, это – того, наоборот?
– Что – наоборот? – он заморгал часто-часто белыми ресницами.
– Ну не геенна это огненная, а райские кущи? Парадиз, в смысле! – я засмеялся и во все лопатки припустил по сочной, уже прохладно росистой, траве.
Продолжение следует...