В Т. мне случилось поработать в так называемой "комиссии по конкурсу" при областной администрации.
Конкурс был, если можно так выразиться, творческим, а потому интересным для меня, и я почти не замечал зноя, придавившего провинциальный Т. в то лето. Комиссия состояла из меня, окончившего три курса мехмата П-ского университета, да Сашки Войлокова, окончившего архитектурный институт в Москве.
Мы должны были к августу выбрать макет будущего памятника писателю Щедрину, весьма чтимому в интеллигентных кругах Т.
Август был на носу, а претендентов пока было двое – местный скульптор Нигольшин и московский корифей Цхилеули. Гипсовый макет Цхилеули, кстати, уже стоял в нашем с Сашкой кабинете – его только сегодня привезли на машине.
Это была массивная грозная работа.
Для меня было очевидно, что Цхилеули отнесся к провинциальному конкурсу спустя рукава: Щедрин в его исполнении оказался похожим на гоголевского персонажа Собакевича, с такими же "необработанными" чертами лица и бессмысленными глазами.
А ведь мы выбирали памятник для центральной площади Т., и лично мне хотелось, чтобы он был хорошим.
– Саш, поехали к Нигольшину, – предложил я.
Войлоков допил кофе и поставил чашку на стол.
– В Архипово? Уволь...
Он лениво потянулся, кряхтя, и достал сигареты. Закурил, стряхивая пепел прямо в чашку, из которой только что пил.
А ведь и в самом деле Нигольшин живет в Архипово – далеко... Я представил раскаленный от зноя тряский автобус, удушливо-тоскливые разговоры старух, но, посмотрев на беспомощный макет Цхилеули, которому, я почему-то не сомневался, место разве на детской площадке, взял свой портфель из черной потрескавшейся кожи и вышел из кабинета.
Сашка недоуменно хмыкнул мне вслед.
Пока деревенский автобус ехал по улицам Т., окруженный новыми или не очень иномарками, то, горбатый и шершавый, казался сам себе динозавром и, чувствуя свою устарелость, жался к обочине, боясь выпустить из недр столб едкого дыма.
Но когда, словно прекрасная книжка, распахнулись поля, автобус радостно задрожал, пукнул и поехал быстрее, подняв пыльную тучу.
Несколько старух с широкими корзинами у ног громко обсуждали сегодняшний день на рынке – кому что удалось продать. Продать, похоже, удалось немного, и они сердились, ругали городских.
Солнце светило, но было уныло, – вспомнился стишок. Кто же его сочинил?
– Эй, там, – шофер повернул небритое лицо. – Кто до Архипова?
Оказалось, я один. Пройдя мимо старух, я вылез из благодушно растворенной пасти автобуса.
Бугор зарос луговыми цветами и – почему-то стало досадно – я не знал их названий. Слева начиналась березовая роща, солнечная, как на картине Куинджи.
Архипово лежало внизу – серые крыши с торчащими кое-где антеннами.
Когда я подходил к первому в деревне дому, из-за забора залаяла мохнатая собачонка – рыжая и тощая. Вышла женщина, чем-то неуловимо похожая на свою собаку.
– Скажите, где здесь скульптор Нигольшин живет?
Женщина с удивлением посмотрела:
– Алкаш он, а не скульптор! Вон, третий дом!
Слегка обескураженный, я подошел к указанному дому, если эту полуразвалившуюся, обросшую лопухами и крапивой, халупу можно было назвать домом.
– Хозяин! – крикнул я и вошел в калитку.
Тропинка была еле видна из-под разросшихся сорняков и сплошь усыпана перезрелыми сливами, склизко запевшими под ногами.
– Да? Кто там?
Робкий и даже застенчивый голос.
– Вы Нигольшин?
– Я, заходите.
Рыжая соседка, похоже, сказала правду. Я с моим невеликим жизненным опытом уже научился безошибочно определять испитых людей: слегка подрагивающая нижняя губа, ненормально розовая и ровная кожа, но главное – слезящиеся, блеклые глаза.
Нигольшин был именно такой. Хотя одет чисто, даже, пожалуй, прилично – голубая рубашка и черные фланелевые брюки.
– Я только что из магазина, – сказал он, точно извиняясь.
На вид ему было не больше сорока. Лицо широкое, добродушное, нос маленький, и ни следа растительности на щеках. Добавить бы ему килограмм сорок массы тела, и был бы вылитый Обломов.
– Андрей Сидоркин, я из комиссии по памятнику.
– Илья, – слегка икнув, ответил он. – Присаживайтесь.
Да его и зовут, как Обломова! Я присел на шаткий стул, обитый войлоком, таким грязным, что мне показалось, будто я прилип к этому стулу и теперь вовек не сойду с места.
– Это ведь вы прислали заявку?
– Учитель наш, Иван Антоныч, – чудак человек, – буркнул он и вышел во двор.
Изнутри халупа была еще тоскливей, нежели снаружи – закопченные бревна и потолок, пол с выщербленными досками, вдоль стен – караул из пустых бутылок. Мебель – три стула, стол, накрытый клеенкой, буфет, все тяжелое, грязное, заставляющее думать о крысах и тараканах.
Красивым в этом доме был только стоящий посреди стола в невысокой вазе букет из тех самых луговых цветов, названий которых я не знал.
Вернулся Нигольшин с извиняющимся выражением на лице, положил передо мной несколько слив с тропинки и, вежливо протиснувшись мимо меня к буфету, достал два стакана. Один поставил передо мной. Сел. Откуда-то, прямо как у фокусника, появилась бутылка водки.
– Нет, что вы, я не могу, – испугался я, и рука Нигольшина замерла над моим стаканом. – При исполнении...
"При исполнении", – прямо как шишка какая-нибудь.
Нигольшин не настаивал, а сам, все с тем же извиняющимся выражением, "дернул" наполненный до краев стакан.
Посидел пару секунд зажмурившись, по лицу его пробежали нервические молнии, потом взял сливу и отправил в рот. Косточку аккуратно положил на краешек стола.
– Так вы говорите, из города?
– Да, приехал посмотреть вашу работу.
– Посмотрим, – кивнул Нигольшин, уже пьянея – ему, похоже, немного было надо. Налил еще, выпил. Видно, он давно привык пьянствовать в одиночку, но мое присутствие, кажется, не напрягало его.
– Ты думаешь, мне легко? – заговорил он, пошлепав губами, и ни с того ни с сего переходя на "ты". – Нет, брат, мне тяжело.
Я не нашел, что ответить, и он продолжал.
– Я, понимаешь, потерялся. Понимаешь? Я ничего не знаю, ничего не понимаю, ничего не хочу! Кто мне поможет? Искусство поможет? Литература?
Нигольшин хрипло рассмеялся, больше не притрагиваясь к бутылке и глядя на меня горящими глазами. Сумасшедший?
– Почему я, больной, ослабевший, вынужден докапываться до лечебной истины через тернии, а? Почему нельзя просто помочь, просто помочь? А, Андрей?
Я удивился – он, оказывается, запомнил мое имя.
– Не знаю, – я поднялся. – Мне, наверно, пора.
Нигольшин посмотрел на меня с грустью и вздохнул:
– Погоди! Пойдем Евграфыча смотреть.
"Какой там Евграфыч у алкаша?" – с раздражением подумал я, но все-таки задержался.
Илья быстро выпил еще с треть стакана, закусил сливой:
– Пошли.
Он привел меня к прислоненному к дому сараю, отпер шаткую дверь, сколоченную из горбылей.
– Заходи, Андрей, – позвал Илья и включил в сарае свет.
Здесь был беспорядок, валялись мастерки, какие-то палочки, банки, в углу – горка белой глины. Посреди сарая, накрытый разрезанным мешком из-под картошки, очевидно, памятник. Я не ждал от него ничего хорошего, но, когда Нигольшин откинул мешковину, на меня глянул своими выпученными от страшной боли за мучимую и мучащую Россию, Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. Этот взгляд пробил меня насквозь, как пуля меткого охотника пробивает куропатку. Это был взгляд пророка, взгляд гения, взгляд человека, затененный страданием, освещенный надеждой.
На губах писателя, в самом краешке рта, поселилась улыбка, почти усмешка, – ее смысла я уловить не смог, просто знал – она должна быть.
С радостной дрожью я повернулся к Нигольшину. Он равнодушно смотрел на меня, слегка склонив голову.
– Илья, это... Это – чудо! Вы победитель, Илья!
Нигольшин виновато улыбнулся и накрыл Щедрина мешковиной.
– Это потрясающий памятник, – не мог успокоиться я.
Мы уже стояли во дворе. Сливы гулко падали на крышу.
– Спасибо, – проговорил он и, как мне показалось, тоскливо, посмотрел на дверь своего дома.
– До свиданья! – спохватился я. – Ждите завтра машину.
Я горячо пожал его мягкую руку и быстро пошел по сливам к калитке.
Автобус возвращался назад пустой. Тот же самый водитель взял деньги за проезд, но билет не дал.
Замелькали темнеющие поля, и за ними мне все мерещилась странная полу – улыбка Щедрина. Нет, он что-то знал про нас, нынешних!
Бабка, у которой я снимал комнату в Т., пожурила за поздний приход и, вздыхая, стала разогревать тушеную картошку. Ужиная, я рассказал ей про Архипово, Нигольшина с его памятником, но она не знала, кто такой Щедрин, а вспомнила только, что с год назад в Архипове зверски убили двух городских парней.
Можно представить, каким жалким показался мне наутро Щедрин Цхилеули.
– Готовься на свалку, брат, – сказал я ему и похлопал по холодной щеке.
Пришел Войлоков, как всегда сонный, растрепанный. Сел к столу, быстро перебрал какие-то бумажки, но работы не нашел, потому закурил, глядя в потолок.
Я, не в силах сдерживать восторга, рассказал ему про вчерашнюю поездку.
– Короче, надо посылать машину.
Сашка как-то странно посмотрел на меня и вдруг расхохотался, откинувшись на спинку стула. Недоумевая, я глядел на его гнилые коренные зубы.
– Какой ты младень, Андрон!
– Ты чего? – раздражение начало ворочаться во мне.
– Пойми, нет никакого конкурса, – проговорил Войлоков, утирая выступившие на глаза слезы и стряхивая пепел с сигареты в миску, в которой обыкновенно заваривал "Доширак". – Мы тут с тобой штаны просиживаем для виду, так типа – был конкурс, конкуренция... В газете напишут... А на деле – был заказ, понимаешь, за-каз! Вот он.
Он кивнул на поделку Цхилеули.
– Кому нахрен нужен твой Нигольшин? Цхилеули – звезда, его памятники по всей стране стоят!
Я перестал слушать Сашкину болтовню и подошел к окну. Провинциальный Т. жил: сновали мальчишки, медленно ехали машины, торговки цветами уныло зазывали редких прохожих, мучимые зноем, прятались под деревьями бродячие псы.
Только сейчас – и хорошо, что все-таки это случилось – я понял смысл улыбки Щедрина.