Он просил, умолял, взывал меня, чтобы я пощадил его, но я не послушал; он говорил, что я буду жалеть об этом выстреле целую жизнь, а я лишь рассмеялся ему в лицо – наконец-то я чувствовал полную власть над ним – и даже прижал ладонь ко лбу, дабы еще больше разогнать этот смех, а мои пальцы осветил холодный закатный свет солнца, проникавший сквозь щели деревянных перекрытий и едва разбавлявший отсыревшую тьму сарая.
Мне показалось, что между мгновением, когда я спустил курок и прогремел выстрел, и другим, когда он упал в грязные клочья сена, прошло порядочно времени; за этот промежуток я даже успел подумать вот о чем (удивительно, на какие нелепые мысли может сподобиться человеческое сознание в пиковые эпизоды жизни): «Почему мой брат сказал «будешь жалеть целую жизнь», а не «всю оставшуюся жизнь»?» И не по той причине меня удивила эта фраза, что за все прожитые годы я мало о чем сожалел, нет, дело в другом – его слова звучали с таким оттенком, будто я еще очень давно знал, что убью его, едва ли не с самого рождения, и уже тогда тяготился собственными замыслами… или они значили нечто совсем иное? Мне казалось, что вот, вот сейчас я готов уже поймать ответ, но вдруг я услышал, как мой брат упал – глухой пронзительный удар и звонкие осколки разлетевшегося сена…
…Один выстрел, в неясные очертания головы… он убит… вне всякого сомнения…
…Не думаю, что если бы в этом сарае, куда я хитростью заманил его, не было темно, и я отчетливо видел побледневшее от предсмертия лицо, мне было бы сложнее спустить курок – скорее даже наоборот. Вот до чего довела меня ненависть!
…Теперь, когда выстрел потух, все стихло и лишь где–то далеко в поле слышалось блеянье козы, неожиданно для самого себя я начинал испытывать настоящий страх. А ведь я был уверен, что буду чувствовать себя в полной безопасности, и до убийства сохранял абсолютное холоднокровие! Но что если теперь, когда я избавился от своего врага и понукателя, когда вступлю в единоличное владение всем нашим имуществом и сумею, наконец, перебраться в город, кто–нибудь догадается о настоящем виновнике преступления? Но нет, если кого–то и арестуют, то Котлярова, нашего соседа – у них с моим братом уже очень долгие годы обоюдная ненависть, а недавно мы даже предъявили права на треть соседской земли. Скорее же всего не арестуют никого – в деревенских местах люди в таких делах разбираются худо, и разве сумеют они взяться за это дело с должного конца и в результате распутать целиком весь клубок?..
Ответ был очевиден, но страх оказаться разоблаченным так и не уходил, и когда я спрятал пистолет в карман, захлопнул двери сарая, стоявшего среди поля, и отправился по старой, терявшейся в густых травяных зарослях дороге, уже не в силах скрыть подступившую дрожь, я лишь успокаивал себя, что как только окажусь в тепле своего дома, мое тело сразу обретет покой и виной всему лишь пронзительный ветер, старавшийся сорвать с меня куртку.
Несмотря на то, что стоял всего–навсего конец августа, вечер и впрямь выдался холодным; солнце уже закатилось, и лишь когда сумрачная трава сменилась пшеницей, я увидел на колосьях прощальные крупицы и мишуру светозарного сияния. Я подозревал, что выстрел мог быть слышен – если бы даже было и гораздо холоднее, все равно в это время суток в поле можно встретить пахарей и комбайнеров. Не могу же я запретить им выгонять из ангаров уборочные машины в строго положенное время! Я забыл сказать, что председательствую в деревне, но это ничего не стоит, и хотя меня назначили на эту должность потому, что считают «местным интеллектуалом», на самом деле вся власть до настоящего момента была сосредоточена в руках моего ненаглядного братца…
…Через некоторое время на моем пути действительно стали попадаться люди. Это были крестьяне, от которых пахло потом с примесью еще какого–то странного, мучнистого запаха, и все они, прежде чем торопливо уступить дорогу и пробормотать приветствие, почему–то бросали на меня косые взгляды, странные и короткие, значение коих мой мозг принимался разбирать, лишь когда я уже миновал изрядное количество людей. Но тогда уж пощады не жди – он протаскивал мое тело через такие комнаты ужаса, пронзал его такими молниями подозрительности, что вся моя кожа покрывалась мурашками.
Можно представить, что произошло со мной чуть позже, когда я наткнулся на еще одну группу крестьян – кто из них убирал пшеницу, наклонившись так, что потрескивали почерневшие от грязи подтяжки, кто стоял, держась за вилы, вонзенные в податливую почву… вокруг оказалось даже несколько детей, которые уже не помогали своим семьям, но для того, чтоб согреться, бегали друг за другом, хватались за руки, начиная водить хоровод, но тут же его и разрывая, или даже прятались в частоколе колосьев, выглядывая блестящими глазами из маленьких форменных оконец, образованных бледно–желтыми стеблями.
«Идиллия!» – пришло мне в голову, но только заметили они мое появление, сразу остановились как вкопанные; мальчик, сидевший в пшенице, выпрямился в полный рост и смотрел на меня так, что мне казалось, будто в его зрачках пробегает вся моя жизнь, имеющая лишь начало, но никак не могущая прийти к завершению и потому уносящая себя в цветочные цепи космических мириад и галактик; крестьянин, тоже не сводя с меня взгляда, ударил по вилам так, что они еще глубже засели в почве; другой, разогнув спину и машинально потянувшись в карман за сигаретами, остановил руку на полпути, и подушечка указательного пальца прилипла к пуговице рубахи… третий… его я уже не мог увидеть отчетливо, как и остальных, ибо достаточно было и тех, которых я выхватил взором сперва – у меня екнуло сердце, когда они вот так вот обвиняюще смотрели на меня.
Они знают, совершенно точно знают, но как, как им стало это известно, если я успел уже преодолеть порядочное расстояние от сарая, и выстрел отсюда не мог быть слышен?.. Нет, нет нельзя так стоять и смотреть друг на друга, это нелепо, нужно обязательно что–то сказать.
– Всех приветствую… – выдавил я из себя, кивнув при этом собственным ботинкам.
Тотчас же все они пришли в движение, точно стрелки в часах, как только пальцы чуть крутанули заводное колесико – кто улыбнулся, кто залепетал приветствия, кто даже поклонился. Только мальчик, выросший из пшеницы так и стоял без движения, не произнося ни слова, и даже ветер внезапно умер, чтобы не трепать его русые волосы.
– Ну же, Тема, а ты чего не поздороваешься с председателем? Ты же все знаешь! Мы все, все знаем, что не поздороваться невежливо! – к нему подбежала крестьянка лет тридцати, видно, его мать, и тряханула за руку.
– Прошу прощения, у меня мало времени… я должен идти… – пробормотал я, стараясь этими словами прикрыть ужас, меня охвативший, и, потоптавшись секунды две на одном месте, направился дальше.
Пока я уходил с замершим в судороге лицом, мои ушные раковины вдруг уловили осторожный шепот, донесшийся сзади, – мать так и продолжала наставлять своего сына:
– Ты ведь знаешь… знаешь… знаешь…
…Меня так снедали мысли о разоблачении, что я не смотрел, куда иду, и не услышал комбайна, ехавшего прямо на меня, – и едва не попал под него, успев буквально в последнюю долю секунды отскочить в сторону.
– Эй, парень, смотри куда чешешь!.. – крикнула мне беззубая ряха комбайнера, выставившаяся из бокового окна и присовокупила к этому еще и пару непечатных словец, как вдруг злость сменилась удивлением – он узнал меня, – …Павел Степанович? Господи, вы же чуть было не убили себя! Это невозможно!
Он вылез из комбайна и принялся помогать мне подниматься. А я плохо соображал и валялся в измятых колосьях, точно бурдюк. Убили… убить… невозможно… убить… целая жизнь… – танцевала в моей голове дробь, и покуда меня ставили на ноги, я так и старался, старался изо всех сил понять смысл этих двух слов – «целая жизнь»…
Я убил его? «Это невозможно!» – похоже, что некто свыше передавал мне теперь сигналы, вкладывая их в уста совершенно посторонних людей. И срываясь с них, они продолжали жить своей жизнью… Их жизнь, целая жизнь существовала вне связи с другими словами. Она и здесь сохраняла обособленность, а значит…
– Оставьте меня в покое… все, все оставьте, я могу идти… – услышал я собственный голос и понял, что обретаю тело.
– Точно?
– Да оставьте… – я уже стоял на ногах и сделал первый шаг.
– Виноват, Павел Степанович, очень виноват! Я же видел, что вы там делали…
– Что вы сказали?..
– Я же видел вас, когда ехал и должен был быть более внимательным… пожалуйста, не заявляйте на меня!
Я окончательно повернулся к нему спиной, избегая запаха солярки, который то и дело ударял мне в ноздри.
– Не буду…
Думаю, он еще долго смотрел мне вслед… а те люди, которых я встретил еще раньше, смотрели ли они мне вслед сейчас?..
Вернувшись в деревню, остаток вечера я провел в размышлениях, которые сменили мучившие меня подозрения. Я не в силах был найти ответ, откуда они узнали о преступлении, если действительно узнали, а всему виной не моя подозрительность, однако занимать меня продолжал не страх разоблачения. По какой-то причине он внезапно ушел.
Лежа на кровати в своей комнате, долго и пристально созерцая синеватые тени на потолке, которые отбрасывало бра, я думал о том, что, наверное, и на самого человека распространяется эта жизненная целостность, он един и неподвластен времени – вот я сейчас лежу и рассуждаю, сказали бы, что живу собственной памятью, но как бы я мог это помнить, если завтра, предположим, меня уже не будет в живых? Если во время или после очередного сна меня настигнет смерть, за которой ничего не будет ровно в том же смысле, что и до моего рождения, – то есть по отношению ко мне самому и обретению своего собственного я, – очевидно, я не помнил бы, что происходит и сейчас.
Каждый новый промежуток моего бодрствования зиждется на следующем – сегодня я существую за счет того, что вспомню об этом завтра, а завтра буду существовать за счет того, что вспомню об этом послезавтра и так далее и так далее… ну а последний промежуток? Я имею в виду тот, который мы проживем перед самой смертью? За счет чего существует он, если после этого нас ждет лишь пустота, ничто?..
После того, как я выстроил эту последовательность, она привела меня к весьма интересному заключению: поскольку я помню, что было сегодня и вчера, это означает, что я никогда в будущем не потеряю память, попав, например, в автокатастрофу, ибо тогда «цепочка» оказалась бы нарушенной. Люди, потерявшие память, переживают то же самое рождение, их существование начинается после момента этой потери, – разница только заключается в том, что им уже не следует учиться ходить, говорить, потреблять пищу и так далее. Бог вдыхает в них жизнь, избавляя от этого, но взамен обделяя другим: временем оставшимся до физической смерти. С другой же стороны, физическая смерть по моей логике не должна представлять никакого страха, это лишь переход в новое состояние. В какое? В информацию?..
Я знал, что это имеет некое отношение к смерти моего брата, а вернее, к его последним словам, но не мог в точности установить эту связь. Однако, как мне казалось, в ней крылось нечто большее, нежели просто посыл к философствованиям…
Возможно, я за дальнейшими размышлениями сумел бы определить, в чем дело, однако внезапно уснул…
…Следующим утром продолжалось все то же самое, что и вчера: внимательные взгляды, шепотки за спиной, кислые двусмысленные улыбки. Теперь никто не говорил: «я же видел, что вы там делали», как тот комбайнер или пахари, – они, быть может, перешли в более массированную и изнуряющую психоатаку, старались довести до белого каления, прибегая лишь к мимике и жестам, но это только еще больше подтачивало мое сопротивление.
Я должен был сказать кому-нибудь, что мой брат не ночевал дома, но из-за того, что происходило вокруг, медлил, не в силах заговорить об этом. Я пережил многое. За завтраком Котляров пялился на меня из окна соседнего дома, а потом вдруг его лицо озарилось благодарственной улыбкой. Я опешил и тут же опустил штору.
Когда я минут пятнадцать спустя вышел на воздух и отправился по садовой тропинке к парнику, мне в спину угодил некий твердый предмет. Я вскрикнул и обернулся – это был Петька, сын другой моей соседки, наглый и разболтанный гаденыш, который не побоялся бы подстроить пакость даже президенту, – напротив, это вызвало бы в нем неописуемый азарт.
Каждый раз, сотворив гадость, – (сейчас он кинул в меня яблоко, хорошо еще не камень!), – он тотчас же бросался бежать восвояси, так, что если еще и не скрылся из вида, белели лишь подошвы его разодранных кед, но на сей раз он почему-то не двигался с места, а так и стоял на дороге, широко и довольно ухмыляясь; я погрозил ему кулаком, но он не уходил, тогда я решил пойти и поймать его за шкирку, и лишь завидев, что я приближаюсь, он бросился бежать. Я хотел было крикнуть, что все расскажу его матери, но в последний момент невидимая рука вставила мне в рот невидимый кляп – мои глаза тотчас же расширились от страха, я пошатнулся и, испытывая необходимость во что бы то ни стало найти опору, взобрался на салатовую столешницу на двух толстых ножках, перед домом…
Теперь все, все было по–другому, словно бы умер я, а не мой брат, – умер и попал в другой мир, но не знаю об этом, как в дешевом триллере про жизнь после смерти, и в этом мире, «подвинувшемся» со старого, существовали те же самые люди, но в несколько измененных взаимосвязях.
Все же к полудню я собрался с силами и решился, выйдя на дорогу, спросить у кого-нибудь, не видел ли он моего брата. Подозрительность приводит людей к тому, что они начинают стесняться собственного лицемерия. Долго стоял я на дороге, обросшей по краям крапивой, стоял, словно в ожидании дождя глядя на пасмурное небо и неуверенными приветствиями ведя счет редким прохожим. Обратиться к ним? Но будет слишком неестественно завести разговор о моем брате. Это будет выглядеть так, словно я за него очень волнуюсь, но для этого прошло еще слишком мало времени – у нас в деревне многие исчезают иногда на «долгие прогулки».
Внезапно на плечо мне легла тяжелая мясистая рука. Я вскрикнул и обернулся.
– Ох... Господи, Боже мой! Мишка! Как ты меня напугал! – Мишка мой друг, тоже живет неподалеку и, в отличие от меня, обзавелся уже женой и двумя детьми.
Обычно при встрече со мной он широко улыбался, но на сей раз мне пришлось довольствоваться лишь его странным усталым кивком.
– Привет.
– Слушай, Алешка дома не ночевал, – произнес я.
– Алешка? – переспросил он. Лицо у него сделалось такое, словно он не понимал, о ком идет речь, или же меньше всего ожидал от меня упоминания об этом человеке.
– Ну да. Мой брат.
– Я знаю, о ком ты, – его голова была в этот момент опущена. Внезапно он поднял ее и посмотрел мне прямо в глаза, – знаю.
– Что ты знаешь? Что я… – и тут я не выдержал – те люди ничего для меня не значили, но перемена в близком человеке, вместе с которым мы еще в песочнице игрались, оказалась последней каплей – «дерево» рухнуло, – что я убил своего брата?!
Мишка нисколько не удивился моим словам, а только медленно кивнул:
– Да.
– Но откуда? Пусть я сказал тебе это сейчас… – я запнулся и вдруг в ярости прокричал: – Откуда все вы знали об этом вчера?!
– Как же так? Ведь ты сам только что сознался в преступлении, – отвечал он и обратил на меня полный безразличия взор – так, вероятно, смотрят люди, для которых не существует ни прошлого, ни настоящего, ни будущего…