Вот и совсем прошла жизнь... Остались немногие хмурые годы, старые, тоскливые, ненужные... Как все становится не нужно. Это главное ощущение старости. Особенно — вещи, предметы: одежда, мебель, обстановка. Каков же итог жизни? Ужасно мало смысла. Жил, когда-то радовался: вот главное. «Что вышло?» Ничего особенного. И особенно как-то не нужно, чтобы что-нибудь «вышло». Василий Розанов. Уединенное
Только Бог знает, почему мы так любим все это, видим, строим и создаем, и разрушаем, чтобы создавать снова и снова; но и нищие, и самые убогие из убожеств, просящие милостыню на ступеньках чужих домов и упивающиеся своим несчастьем, и они тоже; ничего с ними не поделаешь, Кларисса уверена, и никакое решение Парламента не помешает им любить жизнь. Вирджиния Вулф. Миссис Дэллоуэй
*
Инна всегда слышала сиплый дребезг телефона откуда-то сверху, словно звонили с неба. Причуды акустики их маленького южного городка: бывало слышно музыку с другого конца бухты – туда идти минут сорок, а если медленно, то и час, а звуки долетают отчетливо, будто кто-то рядом играет, особенно если на пронзительном саксофоне или кларнете. У них в поселке часто играли джаз, он словно сам собой возникал на галечном берегу и неровным рваным ритмом дробился о поверхности низкорослых гор. Горы, привычные ко всему, продолжали равнодушно пить воду, склонив к морю горбатые носы.
Услышав телефонные сигналы, Инна вспомнила, что надо позвонить. В ее доме телефона не было, звонить она ходила к соседке. На Новый год ждала сына с невесткой. Уже приготовила подарки, достала с антресолей игрушки, чтобы нарядить старенькую искусственную елку, а теперь собиралась спросить, что готовить на праздничный ужин. Обычно сын на все соглашался, но Инна все равно звонила и спрашивала – чего вам хочется в этот раз, дети? Что поделать – возраст. Ритуалы. Так надо же позвонить, подумала Инна и поспешила к калитке.
У калитки столкнулась с соседкой.
– Я как раз хотела идти к тебе, надо позвонить детям.
Соседка широко улыбнулась, как умела только она, большая белесая женщина, которую никогда ничего не расстраивало, не тревожило, не злило.
– А они как раз только что звонили, – певучим голосом протянула она.
Инна обрадовалась и хотела спросить, когда же их ждать, но соседка все тем же безмятежным напевом оборвала ее:
– Сказали, что не приедут. Дела в Москве.
Оглядываясь назад, часто вспоминают сгинувшие предметы, потерянные вещи, снесенные дома, исчезнувшие магазинчики. Время привычно, широкой ладонью, смахивает хрупкий вещный мир с лица земли — именно по сгинувшим вещам так легко и сладко скучать. Но Инна вспоминала не пропавшие предметы, наоборот, она тосковала по тем временам, когда некоторых предметов, вещей, домиков и целых районов не существовало, по пустоте, широте и дикости. Вот здесь раньше не было отеля, не было причала для частных лодок и яхт, не было бетонной набережной и вкопанных на века широких пляжных зонтов. Здесь была только серая россыпь камней и прибой, только галька — дикая, крупная и неотесанная еще морем до приятной округлости.
В шторм, объединившись с гороподобной волной, она обрушивала свой гнев на купающихся и в грязном кружеве желтой пены отползала обратно. Шипела зло, отступая: у тебя три секунды, время пошло. Оставляла на теле тяжелые синяки. И Инна выбегала из подвижной, мятущейся воды, перебирала ногами по обрушивающейся под стопой гальке, выскакивала на пустой пляж и брела устало к полотенцу, брошенному без присмотра. Устало — но с чувством победителя, с душевной сытостью. Море такое красивое, когда злится.
Пока было тепло, каждое утро, а по возможности и вечером Инна ходила купаться. Вообще-то местные обычно не ходят на море – это презренное дело приезжих, которые видят его раз в год и сразу теряют голову. И сидят на пляже, и сидят, и не вылезают из воды. Но Инна была исключением. Несмотря на то, что она выросла на море, оно не стало для нее чем-то привычным и незаметным. Она любила воду, осыпающиеся горки камушков под босой ногой, шум прибоя и неумолкающие ни днем, ни ночью разговоры отдыхающих.
Но сегодня, сейчас – совсем другое время. Инна сидела на берегу, на гальке, слабо нагретой зимним солнцем. Надо же, какая в этом году теплая зима – плюс четырнадцать, кругом цветы. А бывало, падал снег, море у берега затягивало льдом, ветер продувал любую одежду, свистел в оконных щелях. Думалось в такие холодные зимы – это же юг. Это же юг. Уже в феврале здесь распускаются цветы, а в марте можно смело идти в горы. Хорошо, когда зима теплая, будто весна – как в этом году.
Инна сидела на берегу и думала о муже. Точнее, вспоминала, как сидела здесь точно так же летом, а в море купались двое молодых ребят. Вообще-то им, наверное, было за тридцать. В этом возрасте, вспомнила Инна, чувствуешь себя то ребенком, то стариком. И все-таки это самый лучший возраст. Да и сейчас ничего. Вот только уже не так легко начинать сначала, придумывать себе будущее. Какое-то будущее, конечно, все еще есть, просто его уже куда как меньше.
Ребята (мужчины, поправила себя Инна) купались и что-то кричали друг другу, брызгались, как малышня. Несколько фраз Инна расслышала:
– Надо же! – кричал один другому, задыхаясь и захлебываясь, словно радостью, морской водой. – Надо же, как непривычно!
– Что непривычно?
– Я всегда, когда купаюсь, поправляю большим пальцем, проверяю, как будто боюсь, что потеряю. А тут нет его! Нет кольца! Так непривычно!
Дальше Инна не слушала, она смотрела на правую руку, на худой морщинистый безымянный палец, на тонкое золотое обручальное кольцо. Зачем я его ношу, думала Инна. Наверное, в память о маме. Это ведь мамино. Не хочу снимать. И поправила его рефлекторно большим пальцем, подвигала по нижней фаланге туда-сюда. Оно не потеряется. Косточка широкая. А Володя свое больше не носит, кажется. Какая разница.
И вот Инна сидела на том же пляже – зимнем, пустом и сером – и вспоминала. Одно цеплялось за другое, пока она вдруг не оказалась очень, очень далеко. Она сидела здесь, на краешке моря и мира, одинокая и пожилая, и была осторожно, как-то испуганно счастлива. Как часто люди ищут причину своих несчастий и бед в прошлом, так Инне вдруг захотелось окунуться в воспоминания и понять, откуда этот покой, эта нежность к родному поселку и это чувство наполненности, которое делает ее счастливой в самых, казалось бы, грустных обстоятельствах. Ведь была боль. Все счета были оплачены сердцем, все пережито, что входит в комплект без скидок на внешнее благополучие. Потери и несчастья следовали за радостными и светлыми днями, как злые братья-близнецы. Но и взволнованное море, швыряющее корабли на скалы, однажды успокаивается и становится гладким и шелковым. Урчит у ног котенком, ластится.
Время тоже идет волнами, меняет цвета, капризничает, думала Инна. В юности годы тянутся долго, бывает, вспоминаешь прошедшее событие и думаешь – надо же! уже год прошел! целый год! А в тридцать или сорок о таком сроке думаешь – надо же, а прошел-то всего год. И вот какие-то вчерашние яркие моменты отодвигаются все дальше в прошлое, вытесняются новыми воспоминаниями, одних, казалось, близких людей, сменяют другие, и вдруг оказывается даже сложно поверить, что то, далекое, с теми давно забытыми лицами и чувствами, произошло на самом деле. Пока вдруг однажды не выясняется, что лет, о которых можно вспоминать, позади гораздо больше, чем лет, которые еще предстоит наполнить воспоминаниями.
Лет, о которых будешь думать обреченно, отчаянно – ну вот, прошел еще год, буду ли я вспоминать о сегодняшнем через год? Сколько их – лет – мне еще отпущено? А бывает, вдруг вынырнет из памяти воспоминание, выпрыгнет из головы юной девушки, полной надежд и мечтаний – ведь была когда-то молоденькая Инна, ездила учиться в Киев в институт, и никто не верил, что она вернется в ветхую родную провинцию, останется здесь на всю жизнь. Выпрыгнет такое воспоминание и захватит все существо, и как будто проживешь заново, и помолодеешь, и перехватишь забытых чувств у той себя, и вдруг посмотришь в будущее с надеждой.
Инна смотрит на огибающую разноцветье залива подкову родного поселка. Как он вырос! Влево, вправо, вглубь. А она так и живет в том же домике, примерно посередине. В нем те же вещи, тот же папин старый шкаф с книгами и гипсовой статуэткой балерины, тот же простой душ. А внутри ее маленького, траченного временем тела, царапая стенки, бьется то же разбитое сердце. Разбитое тогда еще, в двадцать два, когда она влюбилась в мучителя, по которому вздыхала, изводилась пять лет, пока не вышла замуж.
Пять лет! Тогда это казалось вечностью, и столько тьмы скапливалось в сердце. Безнадега поедала плоть, как опухоль, сводила невидимые душевные мышцы, вывихивала, скручивала суставы терпения.
Пять лет безответности и черноты, болезненной тупой влюбленности, от которой бросало то в холод, то в жар, то в забытье, то вдруг все тело заливал болевой шок и чувства отключались, отступали мучительные волны, и Инна забывалась ненадолго, давала себе обещание не выходить из дома, пока тянущая, ноющая влюбленность, больше похожая на болезнь, не пройдет, пока сердце не излечится до самого исчерпывающего конца. Не хотела никого видеть, отказывалась подходить к телефону, маялась, уходила на целый день в самую дальнюю безлюдную бухту и сидела там долго-долго, не отрывая взгляда от воды, завидовала ее равнодушию и самодостаточности. Пять лет, пять лет – до той ночи, когда он, ее мучитель, приезжавший иногда в их поселок по каким-то своим делам, вдруг не встретился ей вечером в маленьком местном кафе, и она, устав бороться, потому что продолжала чувствовать, не согласилась выпить бокал-другой вина.
Этот вечер долго вспоминался потом Инне как самый счастливый в жизни. Долго-долго, пока однажды это воспоминание не поблекло от времени и душевной усталости, и из-под него, как старая замазанная картина, не проступило другое, связанное с другим человеком. Когда Володя переехал в Москву, первые ночи, непривычно одинокие, с новой непривычной пометой в углу черного пустого листа: «так будет всегда», Инна вспоминала два эти вечера – с мучителем и впоследствии мужем Володей и с другим, тихим и умным мужчиной, в которого она никогда не была влюблена. Правильный ли я сделала выбор, мучилась Инна непроглядными крымскими ночами в своем маленьком домике на горе. Правильный ли сделала выбор в пользу сердца, а не разума? Мучилась и понимала, что вопрос давно решен и закрыт, что ей за шестьдесят, что сейчас другое время, и надо просто жить со всем своим прошлым, со всеми воспоминаниями, с тем пройденным маршрутом, который уже не изменить, не поправить в нем ни строчки, ни кадра, ни поворота.
Сходить к маяку предложила Инна. В тот день было жарко до духоты, до дурноты. «Наверняка пойдет дождь», – подумала она, но отговаривать Олега от похода не стала. Автобус привез их на окраину Феодосии, где на узких неровных улочках соседствовали белостенные низкие домики и выглядевшие дряхлыми стариками серые хрущевки с развешанным в окнах бельем.
Прежде чем идти на маяк, стоявший на пустынном необжитом мысе в стороне от города, Инна с Олегом перекусили в кафе. Тяготило молчание. Инну охватило ее привычное оцепенение – она рассматривала дворик кафе, ограду, оплетенную виноградом, следила за проезжающими велосипедистами, прислушивалась к смеху, звучавшему рядом. Она была вся глаза и уши, и в таком состоянии совсем не могла говорить. Олег молчал по другой причине – она догадывалась почему, но все в ней в этот момент было созвучно многоликой многоголосой жизни – с треском насекомых и велосипедных цепей, с палящим синим небом. Олег был просто частью всего, что сейчас было вокруг и было так прекрасно. Но в любой момент он мог произнести те опасные слова, которые давно собирался сказать ей, и это пугало – она еще не решила, как ответит. Внутри билось разбитое измученное сердце, вокруг разливался счастливый солнечный мир, и хотелось быть маленьким виноградным листочком, выгибающим гибкое тельце под пальцами ветра, или беззаботным худым воробушком, так независимо и гордо сидящим на краешке соседнего стола.
Как опухоль, Инна носила внутри свою безответную любовь, а напротив сидел человек такой хороший, надежный, достойный, понятный до прозрачности, и он вот-вот сделает ей предложение. Наверное, это случится, когда они будут стоять у круглой белой маячной башни, пораженные, сраженные открывшимся видом на огромный изогнутый вдоль берега город, на полосатую тяжелую воду залива в его чаше. Лучше момента не придумать. Очарованная морем и ветром, она может сказать «да», просто чтобы перестать мучиться и решить что-нибудь раз и навсегда. Перестать раскачиваться, словно гибкое деревце, а стать надежной и крепкой, уверенно вкопанной в землю, как многотонный маяк.
– Как же темно... Надеюсь, ты не на каблуках?
Инна чувствовала, что вот-вот захлебнется, волны жара и страха захлестывали так, что было трудно дышать, она глотала ртом теплый воздух крымской летней ночи, в который уже вползал тонкими змейками осенний холод. Заканчивался август, полуостров начинал остывать – так вечером огромный круглый камень на берегу еще хранит тепло, держит его так долго, как может, но все-таки сдается и окончательно остывает к утру. Инна ловила обожженной кожей ветерки близкой осени, тоже часто жаркой, но все-таки с прохладным сердцем внутри.
– Не на каблуках? Ты что-то медленно идешь, а, это я, кажется, иду слишком быстро... Как же темно, а все-таки вот бы стало еще темнее. Вот бы прямо сейчас вдруг погасли все фонари, вообще все фонари, и осталась бы только луна, – бормотал Володя, и его незатейливые мечты о полной черноте казались Инне прекрасными. Потом они сидели на плоских камнях недалеко от берега, и кругом уже не было ни фонарей, ни людей – полная чернота и море, его шепот, шшшептание, шебуршшшение. Огромная стальная луна, выглядывая из рваных облаков, выхватывала из темноты то ее, то его лицо, а то вдруг рядом, очерченная светом, вспучивалась волна – выпуклая, изогнутая, как спина дельфина. О чем они тогда говорили и почему именно эта ночь вдруг развернула неприступного, недоступного столько лет Володю в ее сторону, что он разглядел именно тогда, чего не мог так долго разглядеть, Инна не запомнила, так и не поняла, так и не узнала.
Однажды он сказал – пойдем на вокзал встречать поезда. Они сидели в скверике в Феодосии – до вокзала было рукой подать. Вечерело, и Инна собиралась вежливо отказаться. Хотелось домой. Это было их третье свидание, не считая той ночной прогулки, когда Володя требовал, чтобы погасли все фонари. Инна жила внутри какого-то сна, и ей все чаще казалось, что она вот-вот проснется и все окажется фантастическим видением – Володя, его внезапное увлечение девушкой, которую он пять лет даже не замечал, его невероятная способность превратить в приключение даже поход за хлебом. Ей казалось, что видение оборвется именно тогда, когда она окончательно поверит в его реальность – и ее выкинет из сна в явь туда, к маяку, где Олег все-таки попросит ее руки.
Не дожидаясь ответа, Володя потащил ее по набережной, мимо кафе, игровых автоматов, киосков с мороженым, мангалов, дымящихся ароматным шашлыком.
– А кого мы идем провожать? – робко спросила Инна.
– Поезда! – отрезал Володя. – Мы идем провожать в путь поезда с незнакомыми людьми. Выберем поезд, который нам понравится, до Ленинграда, например, и будем провожать. Понимаешь?
– Не очень, – призналась Инна и почувствовала себя немного несчастной. Несмотря на то, что ее мечта удивительным образом сбывалась, именно сейчас ей хотелось очнуться там, на обрыве у маяка, рядом с надежным, хотя и немного скучным Олегом, и изгнать из жизни это безумие. Та прогулка на маяк была чудесной, подумала Инна и почему-то почувствовала облегчение. Просто Володя другой – но ведь это мне в нем и нравится? Это его неуправляемое желание жить сиюминутными приключениями. Удивленную Инну влекло вперед сильное прозрачное течение, она была влюблена в того же человека, но теперь совершенно иначе – безоблачно, счастливо и светло. Но те пять безутешных лет безответной влюбленности в него казались теперь полными ясности и спокойствия. Как будто те пять лет она просидела в безопасности на берегу, а теперь вышла на хлипкой лодке в бушующее море, и ей предстоит открыть и обжить новую дикую землю.
Безумие этого дня еще ждало ее впереди. Безумие поджидало у поезда, следовавшего из Феодосии в Ленинград, по регулярному и самому обыкновенному маршруту. Там, на перроне, торопливо курили по последней Иннины знакомые, уезжавшие именно этим поездом.
Володя, пока она, изумленная и отчего-то счастливая, прощалась с друзьями, курила за компанию, махала уплывавшему плацкартному окну, стоял в стороне и походил на сытого кота, удачно стянувшего со стола котлету. Улыбался.
Инна вспоминала, как однажды утром открыла двери отцовского шкафа, этого скрипучего и вредного старика, и с нежностью оглядела Володины вещи. На одной из полок их одежда уже перемешалась, хотя они жили вместе еще так недолго. Длинный рукав его заношенного красного свитера обвил, словно обнял, ее новенькую модную водолазку. На дворе стояла мода на клеш, яркие цвета и пестрые цветы. Запахи молодых супругов, смешавшись, выплывали из шкафа с достоинством, неторопливо. «Вот она, дверь в настоящее, в то, что сбылось, – подумала Инна, закрывая дверцу шкафа и снова завороженно открывая ее. – То, чего я так долго, боже, так долго ждала». И снова закрыла. В небольшом зеркальце на дверце отразилось ее лицо. Обычное. Русые волосы, серые глаза. Ничего приметного, за что бы зацепиться памяти. Может, Володе понадобилось пять лет, просто чтобы меня запомнить? Инна улыбнулась шкафу.
Даже в тот день, когда она выходила замуж за любимого человека, в ее грудь, затянутую в белый дешевый сатин, японским сюрикеном впивалось и больно царапалось острыми краями разбитое навсегда сердце. С тех пор, если к Инне подбирались горе или беда, она всегда это чувствовала – как осколки впиваются в плоть изнутри. Только рядом с Павлом бедный маленький острый сюрикен успокаивался и ненадолго затихал в груди, и Инна проживала спокойное лето. Так же в молодости, пока сердечко безнадежно страдало по мучителю Володе, его ненадолго успокаивали прогулки с Олегом по улицам Феодосии.
Инна села у самой полосы прибоя – об Олеге она давно не вспоминала. Даже когда они постоянно общались, она забывала о нем сразу же, как только он исчезал из виду. Она куда лучше помнила распаренную солнцем Феодосию, ее осыпающиеся улочки, долгую дорогу к маяку, сам маяк, куда их не пустили, и как они сидели среди смешавшихся слоев воздуха – до скрипа, до щекотки в носу застывшего без движения жаркого марева выгорающих на солнце сухих трав и подвижного, как полевой зверек, морского ветерка, тыкающегося влажным носом то в плечо, то в щеку, приносящего вдруг прохладу и бесшумно исчезающего вновь.
Больше тридцати лет прошло с тех пор, и Инна не вспоминала об Олеге. Слишком надежный, крепкий, молчаливый. Да, такие люди, как маяк, они всегда рядом, но все же несколько в стороне, присутствуют, но молчат. Прикрывают собой опасность, но их не замечаешь. В те годы она искала чего-то другого – яркой фонтанирующей влюбленности, вовсе не тишины. А в таких людей не влюбляются, поняла Инна, во всяком случае, в молодости. Во всяком случае, такие же незаметные люди, какой была она сама.
Она не заметила, как в мыслях на месте Олега вдруг проступил Павел. Человек-маяк, воплощение тишины и спокойствия. Человек, который постоянно рядом – вот почему зимой она чувствует себя такой беззащитной, рискует нарваться на острые скалы воспоминаний и разбиться о рифы одиночества и тоски. Когда в ее доме, крепко обосновавшись на все лето, жил Павел, Инна совершенно не чувствовала ни одиночества, ни подступающей старости, ни сожалений об утраченной жизни. К ее груди приливало совсем другое течение – спокойное и теплое, оно несло ее еще довольно здоровое и крепкое тело и такую же здоровую и крепкую душу вперед. Не давало скиснуть и потерять надежду, потому что пока в груди бились эти спокойные волны, Инна знала, что жизнь не потеряна, а прожита, и прожита хорошо. Что еще много раз отпечатается на сетчатке глаза многоцветье заката, а морской ветер не однажды запутается в сохнущем на бечевке белье.
И снова позабылся Олег, искренний и хороший человек, который мог стать ей мужем, но не стал. Может быть, он все так же живет в Феодосии, подумала Инна и попыталась припомнить его адрес. Нет, теперь уже не вспомнить. Встала с холодной зимней гальки и пошла дальше по берегу моря. Зимний ветерок пробирал до костей, погода портилась. Может, и снег выпадет на Новый год, подумала Инна, глядя в стремительно свинцовеющее небо.
Они почти никогда никуда не ездили. В каком-то смысле это было жертвой со стороны Володи, ведь он всегда любил путешествовать. Заглядывался на уходящие поезда, следил за самолетом в небе, рассматривал указатели на дорогах с неутолимой, вечной какой-то жаждой. Ему хотелось дорог, нового, свежего, другого. А Инна вспоминала, как была удивительно счастлива, провожая на вокзале друзей, а потом и незнакомые поезда. То, чему научил ее Володя, что казалось сумасбродством, стало милой привычкой, но сколь разные чувства двигали ими, мужем и женой, когда они шли на вокзал встретить или проводить очередной никаким знакомством, никакой теплой дружбой не освещенный состав. Инна думала – да, это мое: проводы, встречи. Оставаться на месте, быть константой, застывшей точкой на карте движения и суеты.
Если подумать, Володя ждал очень долго, когда же она чуточку изменится ради него, когда хоть капельку поймет его. А ей было хорошо – она любила свой дом, свой поселок и никуда не рвалась. Она так и не нашла занятия по душе – ни профессии, ни хобби. Может быть, дело было в маме, которая жила только домом – так и Инна была занята обустройством комнат, заботой о жильцах, поддержанием этого особенного уюта, доставшегося ей в наследство от родителей. Сюда, в ее дом на горе, каждое лето, снова и снова, возвращались одни и те же люди, а потом их друзья, дети, друзья детей и дети друзей. Этого было достаточно. Ни в чем, кроме дома и моря, Инна не нуждалась.
А Володя, вспоминала Инна, всегда хотел переехать в Москву. Что мы здесь забыли? – спрашивал он, будто возмущаясь неудобным местом в поезде, которое досталось ему случайно. Сам-то он из Феодосии, из старой военной семьи, всегда прямой, честный до грубости – Инне это раньше очень нравилось. Потом чаще не нравилось, потому что сама-то она уже привыкла, а перед знакомыми и незнакомыми, особенно перед теми, кто снимал жилье, бывало неловко. Потом она привыкла и к этому, потому что это ведь не самый страшный недостаток. Так и не привыкла она к другому: Володе не нравилось жить здесь. Ему хотелось в город побольше, можно без моря, можно без собственного домика. Инна чувствовала, что это и есть та трещина, по которой разламывается их все-таки – на самом деле – благополучный брак.
С Володей было спокойно и надежно – до тех пор, пока он не вырывался в Москву. В Москве он становился совершенно другим. И Инна, Инна тоже превращалась в кого-то другого. Возвращаясь домой, она начинала размышлять об этом – о том, до какой степени человек связан с местом, до какой степени человек и место, в сущности, одно и то же. Почему же кому-то его место дано с рождения, а кому-то приходится всю жизнь искать его? Инна знала, что никогда никуда не уедет из своего маленького поселка, из своего старенького дома на горке, с видом на скалы и море... Володя же всей душой стремился в Москву. Теперь он там и живет, с их сыном, с невесткой. А Инна одна, здесь, ждет их приезда, ждет — не дождется. Не дождется.
Что чувствует птица, когда летит? Мы смотрим на них, крылатых, снизу, думала Инна, не способные оторваться от земли, испытываем зависть. Нам кажется, что нет ничего прекраснее полета – свобода, невесомость, легкость бытия. Нам кажется, что притяжение над ними не властно, но разве это так? Есть одно место недалеко от их поселка – Инна всегда старается помнить о нем, когда смотрит на птиц, чтобы не очаровываться легкостью их полета, чтобы каждую секунду точно знать, что в этом парении не только счастье и свобода, но и усталость, и мастерство, и напряжение сил. Место, о котором в такие минуты думает Инна, – низкий мыс, длинный горбатый ящер, хамелеон, постоянно меняющий свой цвет.
Там живет непредсказуемый и коварный ветер. У подножия этой горы лежат мертвые птицы. Невидимая рука обрывает их полет, они отчаянно машут крыльями, сопротивляются, ищут опору – но ветер неумолим. Они теряют контроль и срываются вниз, и после, уже на земле, долго хрипят, бьют расправленными переломанными крыльями, постепенно затихают. Зачем они вообще летят сюда? Вот о чем думала Инна каждый раз, когда ступала по узкой кромке между отвесной частью горы и морским прибоем. Думала до тех пор, пока однажды не поняла вдруг, отчетливо и даже не глядя в небо, – она точно такая же птица, которая залетела не туда. Залетела туда, где коварный ветер. Что чувствует птица, пока летит?
То же, что человек, пока живет. Ровно, размеренно, все идет хорошо, а бывает, наваливается усталость, тогда надо остановиться, отдохнуть. И вот однажды, совсем успокоившись, проверив в устойчивость воздушной подушки, птица – и человек – вдруг неожиданно для себя оказывается там, где коварный ветер. Теряет бдительность, контроль, управление, не успевает понять, как удержаться, начинает падать, за мгновение до земли покоряется ветру и думает: только бы выжить. А если все-таки умирать – пожалуйста, пусть это будет быстро.
Когда в Москве поселился их сын, Инна поняла, что трещина превратилась в разлом, и что она – птица, которая летит прямо к мысу Хамелеон, чтобы там разбиться. Пусть не насмерть, но боли не избежать. Не избежать.
Они с Володей стали часто ездить к детям. Первые пару дней в Москве Инна уверяла себя, что это пройдет. Что она привыкнет. Люди ведь всю жизнь здесь живут и делают замечательные вещи. С Инной же происходило что-то странное. Ее голова становилась совершенно пустой, из нее все высыпалось, как из дырявого пакета, она ничего не могла вовремя вспомнить, ни на чем сосредоточиться. Она переставала чувствовать себя человеком из плоти из крови – превращалась в бестелесного призрака. Ей не хватало тишины, вокруг было слишком суетно и шумно. Быстро уставала от разговоров, от походов то в одни гости, то в другие, то в кино, то в галерею. Ей не хватало моря и молчания. Она стремилась домой. Володя оттягивал отъезд. В конце концов, им пришлось принять решение – Инна уехала на юг, Володя сказал, что побудет здесь еще немного.
Инна поняла, что вот он набросился на нее – ветер, губительный и непредсказуемый, а она все еще пытается лететь, хотя давно уже падает, и надо покориться, замереть, шептать про себя: только бы не разбиться, а если – то без мучительной агонии. А потом долго лежать на благословенной южной земле, чувствуя усталой спиной сложные узоры гальки, слушать, как ворчит рядом старое море, смотреть, как горы пьют воду, как блестят их мокрые носы. И угасать, хлопая развернутыми сломанными крыльями.
И так хотелось подпитать чем-то глупую надежду, что они расстались не навсегда, что переломы срастутся, что в их книге еще остались пустые страницы, которые предстоит заполнить нежным стариковским ворчанием и привычной заботой друг о друге. Думала о них – кто они такие? Володя – словно облако, вечный скиталец, странник, а она – скала, вросшая в сухую крымскую землю, но вершиной, острой и высокой, рвущаяся в небо. Володя, пять лет носившийся мимо нее беспечным белым лоскутом, однажды зацепился, словно лермонтовская тучка, выбравшая для ночлега надежность и неподвижность утеса. Инна знала это стихотворение с детства – они исполняли его в школе на занятиях по хоровому пению в музыкальной школе.
И когда эти строки вдруг всплывали в ее голове, то непременно вместе с размеренной шагающей мелодией: «Ночевала тучка золотая на груди утеса-великана». Она не великан, но что-то от утеса в ней есть. И, может быть, он вернется, думала Инна, когда ему захочется отдохнуть. Но где-то в глубине души все-таки знала, что это ложь. Какая-то страшная ложь, полная ослепшего холодного ветра.
Когда Володя звонил, Инна не могла злиться. Волновалась – как он там? Слышала по голосу – он тоже волнуется. Когда-то давно переплелись рукава его свитера и ее водолазки, оказавшись в одном шкафу. Вот так, усмехалась Инна. Я здесь, он в Москве, но мы все еще в одном шкафу. Она думала о том, что он наверняка позвонит – сегодня или завтра. Он знает, она расстроилась из-за того, что дети не приедут. Инне вдруг захотелось домой. Оказаться дома. Поднять трубку. Улыбнуться безмятежной соседке – украсть немного ее безмятежности. Одиночество Инну больше не пугало.
А вот Павел. Каково ему теперь одному. Каково без Жанны. Когда он здесь, то встает в шесть утра и идет купаться, а море холоднющее. Но Павел не боится холода, он же с севера. Зарядку делает, закаляется. Все время чем-то занят. Помогает по хозяйству, помогает не чувствовать себя столь бесконечно одинокой, брошенной, какой она была первые пару лет без Володи. И Инна, Инна тоже помогает Павлу – чем-то необъяснимым, как будто ее дом впитал и хранит в себе Жанну, всю, целиком, и Павел приезжает сюда снова и снова, чтобы побыть рядом с ней, так внезапно и безвременно ушедшей.
Когда прожито больше, чем осталось, мы не так легко расстаемся с теми, кто нас покинул. Павел никогда не отпустит Жанну, думала Инна. Он говорил, что живет двумя жизнями – и они параллельны, не пересекаются. Он приезжает сюда и словно продолжает с того момента, на котором остановился. И эта жизнь с каждым годом становится все важнее. Как будто она чуть более настоящая, чем та, одинокая, привычная, в Петрозаводске. Как будто здесь и правда намного больше Жанны – живой, настоящей Жанны.
А может, это просто дружба. И они с Павлом сами не заметили, как стали друзьями. Вот, думала Инна. Вот мы и дожили до того возраста, когда дружба, может быть, важнее любви.
А Володя наоборот ускользает из этой почти лишенной плоти земли туда, в городские пещеры Аладдина, полные материальных, таких ненадежных сокровищ. Нет, я плохо о нем думаю, это обида говорит во мне, думает Инна, сидя в декабре на берегу моря в маленьком крымском поселке. Одна. Он просто другой, просто ему недостаточно того, что солнце греет, робко качают головками цветы, нагибается под ветром блеклая зимняя трава. Перекатывается галька – легкие маленькие волны то накроют серые камушки, то схлынут обратно. Здесь всегда столько звуков, думала Инна. С детства не слышала тишины. Хотя нет, слышала тишину на севере. В Карелии. Все было в снегу, снег шел бесшумно, непрерывно. Тогда Инна поняла, что боится севера, боится тишины. А Павел не боится, он там живет.
Он недавно звонил. Зимой он у себя, в Петрозаводске, а в мае приезжает к ней в Крым. Сейчас декабрь. Он вернулся домой почти три месяца назад, а Инна еще не успела привыкнуть к его отсутствию. В последние годы ей все сложнее привыкать – вплоть до мая, а в апреле она всегда жалеет, что когда приедет Павел, он уже не застанет цветущие горы, нежное холодное море и пустоту.
Так вот, он звонил на днях, и она по привычке спросила – как погода? Почему мы всегда начинаем разговор с вопроса о погоде? Это возраст, наверное, подумала Инна. Никогда не слышала, чтобы молодые говорили о погоде из вежливости. Только когда она их правда интересует. Но Инна привычно спросила, а Павел ответил:
– Минус двадцать, крепкий чистый воздух, под ногами поземка.
Он любит поземку, вспомнила Инна. За то, что поземка заметает следы, постоянно обновляет дорогу. Инна слушала, представляла себе заснеженный Петрозаводск и с удивлением оглядывалась вокруг – в распахнутые окна соседской веранды врывался зимний и, как ей всегда казалось, холодный ветер. Резкий, слетающий с гор. Для Инны зима – неопределенное время с переменчивой погодой. Иногда влажный снег, под ногами слякоть и лужи, иногда, как в этом году, – теплынь и пронзительный ветер.
Инна представила себе Петрозаводск – она была там однажды. Представила ту длинную широкую улицу – одной стороной она упиралась в железнодорожный вокзал, другой – в озеро. С одной стороны бесцветный ледяной покой, набережная в редких фонарях, сияющий синий снег. С другой – многоголосая суета вокзала, с которого уезжают, уезжают, уезжают люди, куда-то, конечно же, на юг. Инна вспомнила, что в тот единственный раз, когда она приезжала в Петрозаводск, с ней в поезде ехал моряк. Он спал без одеяла и выходил покурить в тамбур в одной полосатой матросской майке – голые руки вспучивались мышцами и золотились загаром. Инна смотрела на него и снова заказывала у проводницы горячий чай.
Когда все начали собирать вещи, чтобы сойти в Петрозаводске, оказалось, что матрос едет дальше. Куда? Удивленно спросила Инна. В Мурманск, ответил морячок, и глотнул холодного пива. Инна закуталась плотнее в шарф и сошла на перрон, где ее встретил одинокий, непохожий на себя Павел. И оказалась в самом северном городе, в котором когда-либо была. Существование Мурманска не вызывало у нее доверия. Гиперборея, населенная неожиданно загорелыми моряками в тонкой одежде, где-то на другом краю мира – там уже в августе идет снег. Все это для Инны слишком – слишком холодно, слишком далеко, слишком тихо.
Мы ведь почти не разговариваем, думала Инна. Он приезжает, я всегда ему так рада. Он сразу бросается помогать: что-то чинит, ухаживает за цветами, готовит еду. Когда он в доме, дом совсем другой. Становится тише, уютнее, спокойнее. Все предметы как будто ближе и мельче. Когда я одна, думала Инна, мой дом кажется пустым и просторным, и всюду здесь южный ветер – то теплый и нежный, то резкий и холодный. А когда приезжает Павел, ветер как будто становится послушнее, ведет себя тихо. Нет, это не потому, что Павел приезжает на лето, а не бывает его зимой, просто... Что-то меняется, что-то он привозит с собой. С ним можно быть одинокой, оставаться собой, но не быть одной. Он словно часть этого места, его дух, хранитель. Павлу тоже чужда Москва, вспоминала Инна. Да, это так. Ему нравится большая вода, будь то Онежское озеро или Черное море, а еще холод. Вот почему рядом с ним так тихо. Холод – это тишина. И даже в крымские жаркие дни он приносит немного своей удивительно нежной прохлады. Повезло Жанне, думала Инна.
Но почему только Жанне, мне ведь тоже повезло. Уже столько лет он приезжает сюда, а сколько прошло с тех пор, как они оба, молодые, сияющие счастьем, приехали к ней впервые. Инна вдруг поняла – боже, почему такие вещи всегда понимаешь вдруг и спустя океан времени? – поняла, что Жанна и Павел – самые близкие ей люди. Володя? Сын? Да, ближе их нет и не будет, но Павел и Жанна дарили ей необыкновенный, невыразимый покой. Словно море? Да, словно белые барашки на волнах, словно ветер – Жанна, словно зимнее притихшее море – Павел.
Павел и Жанна жили в Москве. Жанна была настоящая москвичка – немного сумасшедшая, как все они, переполненная планами и идеями, половину из которых не успевала даже обдумать. Жанна была, конечно, художница. И, как все москвичи-художники, обожала Крым. Когда в Иннины зеленые ворота стучались очередные отдыхающие в поисках жилья, Инна, глядя в их сверкающие северные глаза, еще не привыкшие к южному буйству цвета и света, всегда вспоминала, как Павел и Жанна однажды, ужасно давно, так же постучались к ней и спросили, нет ли комнатки на двоих.
– У меня нет горячего душа, – призналась Инна, испуганно оглядываясь – Володя не любил, когда она сразу обо всем предупреждала жильцов. У Инны был очаровательный домик с множеством маленьких комнаток. Очарование искупало отсутствие горячей воды, к тому же летом воду нагревало почти до кипятка солнце. Но Инна предпочитала сказать сразу – так честнее.
– Нам бы подешевле, – ответил высокий седой мужчина. Тогда он показался Инне намного старше своих лет. Из-за его спины выглянула юная девушка – растрепанная, рыжая, в веснушках, с тяжелым деревянным этюдником на плече. Тогда она показалась Инне намного моложе своих лет.
С тех пор Павел и Жанна приезжали каждое лето. Селились на втором этаже в комнатке с балкончиком – оттуда открывался вид на горы, и Жанна рисовала.
Они сидели у самого прибоя, и волны понаглее, покрупнее накрывали их голые ступни. Они были еще молоды. Пили вино из горла. У моря, под его тихое ночное бурчание, всегда вино, всегда из горла. Из горла в горло, изо рта в рот, по-братски, по-первобытному – красное сухое, вовсе не изысканное, простое терпкое вино, словно дикая трава – она тоже простая, терпкая и сухая. Так же красна и суха наша кровь, говорила когда-то Иннина мама.
Они сидели у самого прибоя, пили и разговаривали. Жанна вдруг пожаловалась, как мало в Москве осталось коренных москвичей. Павел смущенно молчал – он не был москвичом. Володя как будто приуныл – ему бы хотелось быть москвичом. А Инна вдруг тихонько, повинуясь горькому, терпкому, как вино, порыву, оглядела пляж: везде сидели, лежали, бродили люди. Кто были эти люди? Как мало осталось местных, тех, кто здесь родился и вырос. Инна вдруг почувствовала себя одинокой, как будто кроме нее в поселке больше никого не было. Не было никого, кто любовался его скупой осенью, удивлялся непредсказуемой зиме. Никого, кто видел его двадцать или сорок лет назад, помнил, как он менялся, как затягивались пустоты прибрежных холмов новенькими домами и коттеджами, игрушечными отелями, частными неприступными виллами. Как из захолустного местечка для своих он превращался в модный курорт, как приукрашивался и приосанивался, как рос и хорошел. Только старые улыбчивые татары из ресторана напротив, кажется, были здесь всегда.
Неожиданно у них с Жанной нашлось нечто общее – у модной столичной художницы и ничем не примечательной жительницы маленького крымского поселка.
Инна глотнула еще красного вина и пристально посмотрела на море. Все то же – огоньки далеких кораблей на приколе, звезд как веснушек у Жанны на лице, от луны – кривая беспокойная дорожка, будто непоседливые дети бесятся и раскачивают ее. Каждый из них четверых по-своему любил это место, но никто – так, как она. Ни для кого это место не было домом.
Однажды осенью она позвонила. Позвала на выставку, конечно, в Москве. «Там все картины с твоего балкончика, Инуш». В Москве уже некоторое время жил Володя – у их сына и невестки. Официально они с Инной не развелись, но в Крыму он появлялся все реже. А Инне все меньше хотелось появляться в Москве. Поддавшись настроению, на выставку она не поехала, хотя Павел и Жанна предлагали жить у них. Все это было так сложно, сердцезатратно и нервно.
В следующем году Павел приехал один. Жанна умерла, сказал он. Но я привез тебе несколько ее картин. Выставка получилась отличная, почти все продали, но несколько – самых лучших – я оставил для тебя, сказал Павел.
Он рассказывал, что это случилось в мае, когда в Москву пришло долгожданное лето. Понимаешь, Инна, говорил он, май – летний месяц, а март – зимний. Весна в столице очень короткая, иногда она длится всего пару дней. Солнце вдруг начинает нагревать город, сугробы стекают по водостокам, пока не исчезнут совсем – и вдруг преображение. Сухой асфальт, набухающие почки и модные туфельки по мостовой цок-цок. Уверенно и лихо, без зимней шаткости и осторожности – только бы не поскользнуться, не упасть. Когда истаивает снег и начинают вылезать листики, остается только дождаться мая. Вот чуточку похолодало – зацвела черемуха – и все. И лето.
Жанна попала в больницу в начале мая. Дул холодный ветер, город пропах черемухой, но уже начинала цвести сирень. Через неделю, когда Павел забирал из больницы тело и хлопотал о похоронах, город прогрелся, зазеленел, запах цветами и травами. Природа оживала – тот вечер, когда Жанна в беспамятстве металась на скомканной больничной простыне, стонала и закатывала от боли глаза, выдирала в ярости капельницу и снова успокаивалась и шептала что-то неразборчивое, тот вечер был шедевром весны. Павел выходил иногда покурить на улицу, проходил прохладным коридором к лифту, спускался и оказывался в майской говорливой суете.
У лавочки ходячие больные курили и незлобно переругивались, рядом прохаживалась уставшая медсестра, иногда мимо проезжала машина, выпуская в ароматный травяной настой весеннего воздуха бензиновую ноту. Краски сгустились, запахи кружили голову, суетились насекомые, непрестанно жужжа и шурша. Горечь никотина успокаивала, как успокаивал этот цветущий май. А потом снова гулкий коридор, палата, полная иных запахов, возвращающих к мысли о смерти, и Жанна – это было самое мучительное. Видеть ее такой.
Она умерла в восемь. Было еще светло, но у Павла потемнело в глазах, когда он слушал дежурного врача. Лечащий врач убежала домой еще час назад, была пятница, впереди выходные, а пациентка – безнадежная, не спасти. Дежурная объясняла ему, куда и когда подойти за документами, как оформить свидетельство, что-то еще, потом поняла, что не слышит – слушает, но не слышит. Она вывела его на улицу, в надвигающуюся первую в этом году теплую-теплую ночь, зажгла сигарету, вложила в дрожащие пальцы.
Инна боялась, что после смерти Жанны он перестанет приезжать. Ее балкон, казалось, навсегда пропитался запахом масляной краски. Этот воздух, эти пейзажи, которые она рисовала столько раз – все это не могло не напоминать о ней. Но Павел ездить не перестал, наоборот, стал приезжать на все лето, а потом и на май, и осенью оставался почти до конца сентября. Жил так скромно, что почти не нуждался в деньгах. Плату за жилье Инна давно с него не брала.
Однажды у Инны поселились две девушки чуть за двадцать – тихие, тонкие. Они поздно просыпались и шли на пляж, а вечером, отдохнув и переодевшись, уходили еще раз, уже до ночи. Обедали поздно, брали обычно пиццу и бутылку вина – и сидели на балкончике, том самом, который так любила Жанна. Вели свои девичьи разговоры.
Они обе – эти девушки – были по-своему похожи на Жанну. Одна рыженькая, с тонкими волосами, сиявшими на солнце. Вторая брюнетка, но черты лица мелкие и аккуратные – вылитая Жанна. Инне нравилось наблюдать за ними из своей кухоньки – как они медленно поднимаются вверх по крутой бетонной лесенке, как долго и солнечно звучат их голоса. Смотрела на них – а вспоминала ее. Теперь, когда ее нет, они стали удивительно близки с Павлом, но когда Жанна была жива, Павла без жены Инна не воспринимала. Жанна соединяла их своим густым солнечным клеем, своей радостью – не той, тупой, ничего не осознающей, как у белесой соседки с телефоном, а другой, настоящей, выстраданной. Павел и Жанна были неразлучны – хохотушка и молчун. Но иногда, когда Жанна уходила вдруг одна – побродить, погулять на плато, с рюкзачком, в котором лежали акварель и альбом для набросков – Инна знала, что это неслучайно.
Жанна чувствовала, что вызревает ссора или усталость, точно предугадывала момент, когда двум людям, которые вместе очень-очень долго, необходимо побыть наедине каждому с самим собой. Инна не знала, удавалось ли устроить сеанс одиночества в Москве, но здесь, на юге, разойтись ненадолго в стороны было совершенно естественным движением, потому что и горы, и море часто требуют от человека всей его души, а не половинки. Бывают именно здесь, на юге, минуты, когда природа вдруг поглощает тебя целиком, думала Инна. Наверное, север не так требователен – то далекое заснеженное озеро, у подола которого жил Павел до встречи с Жанной и после ее смерти, не мешает думать о своем. Поэтому он приезжает таким подавленным и грустным – север не отвлекает, а еще глубже погружает в тоску и воспоминания.
На юге предаваться воспоминаниям так же легко и естественно, как дышать, подумала Инна. Вот ведь девушки, которые напоминали ей Жанну – ей нравилось смотреть на них. Кто-то скажет – бередить рану, но нет, это другое. Это словно воскресение из мертвых. Как будто на юге мертвые не умирают до конца. Когда Инна смотрела на этих тихих девушек, на раздвоившуюся Жанну – у одной ее волосы, у другой черты лица – ей казалось, что Жанна жива, что она здесь, вдыхает сухой воздух с запахом йода и ромашки, смотрит на свою любимую гору и так же пьет вино из чайной чашки с отбитой ручкой, как когда-то, по-настоящему.
Павел теперь часто звонил зимой. Инна, кричала через забор соседка, иди сюда, тебе звонят! Инна не торопилась брать трубку. Медленно переходила из своего двора в соседский через внутреннюю калитку, гладила кошку Зою. Входила в тесные сени, смахивала крошки со стола. Тянула руку к трубке, чуть откашливалась на всякий случай — она много молчала, горло привыкало молчать.
– Да, кто это? Да, привет, Павел.
Голос Инны был для Павла не только звуком, но и запахом, и чувством.
Павел звонил, потому что ему не хватало моря, сухого крымского воздуха, трескучего, заряженного электричеством, не хватало запаха солнца, хвойного, травяного, йодного, дерзкого. Все это – в голосе Инны, этот голос, как лекарство, вливаясь в ухо, течет по венам и приносит облегчение. Каким-то волшебством его можно доставить по телефонным проводам из Крыма в Карелию.
Если бы Инна знала, как Павел набирается терпения, чтобы не звонить каждый день, чтобы не надоедать. Что однажды действие предыдущей дозы лекарства заканчивается — он перестает чувствовать запах моря и сухих южных полей. Ему надо снова позвонить Инне, чтобы услышать, почувствовать, обонять ее голос. И вот он подходит к телефону в своей маленькой петрозаводской квартирке на улице, конечно, Ленина – окна выходят во двор, – поднимает трубку и набирает длинный междугородний номер. Представляет, как Инна там, бог мой, как же она далеко, слышит сначала звонок, будто сверху, потом звонкий голос белоголовой, как чайка, бесцветной соседки, ее окрик:
– Инна, ты дома?
Ожидание, потом шаги. Нет, шагов он никогда не мог различить — Инна ходит очень тихо, но он представляет себе ее шаги. Там, где сейчас крымский день, непредсказуемый, может быть, солнечный, может, дождливый. Слышит скрип калитки — он обязательно смажет петли, когда приедет весной, чтобы не скрипела так громко, а пока — скрипит калитка, неслышные, воображаемые Иннины шаги, покашливание и голос:
– Да, кто это? Да, здравствуй, Павел.
Теперь она обязательно спросит о погоде. Всегда спрашивает о погоде. В Крыму погода меняется каждые пять минут, крымчане вечно говорят о погоде. Но Павлу нужен голос, он слушает голос. В голосе Инны не только летнее тепло, весь набор запахов с южного побережья, в нем еще кое-что важное, без чего он безумно скучает. В голосе Инны — Жанна, все их общие с Инной и отдельные от нее воспоминания. Инна спрашивает о погоде в Петрозаводске, а сама своим глухим низким голосом воскрешает Жанну. В каждом слове — Жанна. В каждом звуке. И Павлу становится легче, капельку легче.
Инна представляла летнюю Карелию со слов Павла и Жанны. В тот первый год, когда они случайно постучались в ее ворота и поселились в верхней комнатке с балконом, они рассказывали, как познакомились. В Карелии, под Петрозаводском, на свадьбе друзей. Жанна приехала из Москвы к подружке москвичке, которая выходила замуж за карела. Павел – к другу-карелу, который собирался жениться на москвичке. Никому эта идея не нравилась. Знал бы Павел наперед, хохотала Жанна, рассказывая все это Инне. Что сам-то на москвичке и женится. Жанна рассказывала, что в ночь перед свадьбой совершенно не выспалась, потому что зачиталась на улице.
Думала – дождется темноты и пойдет спать. Но было самое начало июля, солнце так и не село, и когда книга закончилась, было уже четыре утра. Жанна со смехом рассказывала, как она, крадучись, пробиралась в спящий дом, полный друзей и родственников жениха и невесты, искала, где бы уснуть, потому что все места были уже заняты, наконец, нашла местечко на диване рядом с каким-то парнем. Парнем наутро оказался Павел. Инна смотрит на Жанну с недоверием – Жанна опять взрывается смехом. Нет! Я просто уснула рядом!
Наутро все рано встали, ждали невесту, бледный жених (и без того бледноглазый блондин) нервно бродил перед домом, наконец, она вышла в умопомрачительном платье – не белом, цвета шампанского, не длинном, до середины колена, не пышном, в общем, идеальном, чудесном платье с тонкой вышивкой. Какой вкус, ахнули гости, а Жанна улыбалась, это она помогала выбрать фасон. Нечего выходить замуж в белой униформе с кринолином, все-таки столичная, все-таки из хорошей семьи. В загсе все были напряжены и взволнованы, но вот муж впервые поцеловал законную жену, открыли шампанское и выбежали на пустынную улицу маленького карельского поселка, осыпали молодых рисом и конфетти, разлетелся по улицам смех – сели по машинам и на озеро.
Инна представляла себе озеро. Но Жанна говорила об Онежском озере, и лучше бы Инна представляла сразу море. Она потом это поняла, когда побывала в Петрозаводске, прошла от вокзала к набережной по прямой широкой улице и потеряла зрение: все вокруг было невыносимо белым – до самого неба, такого же белого, как снег на берегу, как лед на озере. Павел тогда посмотрел на ее лицо, побелевшее в тон, и сказал – приезжай как-нибудь осенью. Осенью Карелия становится цветной. Инна кивнула, но больше не приезжала.
Полная смутных мыслей, воспоминаний, крадущихся внутри головы и вдруг наскакивающих, выскакивающих словно бы из-за угла, Инна в этот раз ушла совсем далеко. Пустой зимний поселок белел галькой, в которой торчали забытые на полгода ржавые остовы пляжных зонтов. Инна не заметила, как прошла весь поселок вдоль набережной и поднялась на самый-самый верх дальней горы – под ней лежало сине-зеленое холодное море, словно гигантская медуза, и вяло шевелило краями. Обманчиво слабый ветер нашептывал, приносил чужие слова, и Инна растворялась в них, забывая о себе. Ей это нравилось – быть невидимкой, ни с кем не разговаривать, а только слушать разговоры других. Быть незаметной, почти что не быть. Никому ничего не объяснять, не доказывать, не иметь четко определенной позиции по любому вопросу, а только смотреть на воду, на хрупкий хребет мыса Хамелеон, угадывать в крошечных точках силуэты птиц, которые сейчас, сию минуту, наверное, гибнут там…
И почти не думать. Все Иннины мысли были расплывчатыми и неопределенными, будто внутри ее головы шел, как кино, бесконечный сон. В том-то и дело, что этот сон не бесконечен, подумала Инна, и ей стало почему-то легко. Она была замужем больше тридцати лет. Вырастила сына. Полжизни пробегала под грузом забот, разговоров и вопросов, на которые непременно надо было ответить. И вдруг, почти под занавес, внезапно осталась одна. Наедине с морем и своим сюрреалистическим сном, который непрестанно крутился в голове. Это немного пугало. Да нет, очень пугало. Но не только страх подняла волна со дна ее сердца, но и огромное, сложное, почти невыносимое счастье – новое, непривычное, которое еще предстояло осознать, прочувствовать, а главное, принять.
Инна вспоминала одну суровую зиму – не такую, как в Петрозаводске, где она была всего однажды. Карельская зима была снежная, мягкая, нежная и немного застенчивая, несмотря на то, что дружески щипала за щеки и нос. А ту крымскую зиму своего детства Инна вспоминала, как обрушившееся на нее откровение. Море замерзло. Она поняла это, еще когда шла в сторону пляжа, спускалась со своей горки. Серая вода сливалась с горизонтом, а линия прибоя, изогнувшись, застыла, замерла. Внутри, под кожей льда с сияющими прожилками, билась тяжелая ярость. Билась неслышно, скованная, плененная. Поселок замолчал – такая тишина навалилась на него, ни крика чайки, ни звука волны, ни человеческого шепота даже. «Вот что такое зима, – вдруг догадалась маленькая Инна. – Тишина».
Все это время, поняла Инна, прислушиваясь к тихим звукам своего родного юга, все это время на самом-то деле мне хотелось тишины. Всегда пугавшей меня – тишины.
А еще – решила Инна, уже спускаясь с горы и направляясь обратно, домой – я просто не буду праздновать Новый год. Впервые за многие десятки лет она была свободна от этого праздника. Она была одна. Я встречу Новый год с Жанной, решила Инна. Вот только вино придется пить за двоих. Это ничего.
Павел потом рассказал ей, что собирался встретить Новый год в одинокой петрозаводской квартирке, пройтись по набережной в семь утра первого числа – в это время все замирает, и только озеро смотрит немигающим взглядом на город. Павел хотел посмотреть в глаза озеру и убедиться, что и оно тоже совершенно одиноко. Он почти каждый день ходил на набережную, чтобы остаться наедине со своей скорбью, с памятью о Жанне. Город кипел в предновогодней суете. Павел вышел из подъезда и в задумчивости свернул не туда. Вместо озера он оказался на вокзале. Шум оглушил его – крики, встречи, расставания, тяжелые сумки, измученные лица, счастливые лица. Он шел не к этому карнавалу жизни, он шел к любимой набережной – тихой, заснеженной, где старушки кормят голубей, а туристы фотографируются на фоне застывшего озера, чтобы показывать потом друзьям: смотрите, мы были в Петрозаводске, а вот и доказательство – здесь за нашей спиной абсолютная белая пустота, известная под именем Онежского озера. Но вот он вокзал. Никакого печального взгляда, никакой Жанны – ее нет уже столько лет. В этой суете Павел почувствовал, что устал быть мертвым, что у него просто не осталось сил мучить себя и скорбеть. Он подумал вдруг о Жанне как о живой. Что она выбрала бы, что нарисовала? Вокзал или озеро? Жанна, если бы была живой, вдруг понял Павел, снова нарисовала бы то же самое – похожий на акулий зуб островерхий хребет, который отлично видно с балкончика ее крымской подруги Инны.
Инна возвращалась домой по крутой горной тропке – возраст возрастом, а натренированным ногам привычна эта нагрузка, с детства, изо дня в день, вверх, вверх, аккуратно, чтобы не поехала стопа на мелком камушке. Теперь уже, наверное, никто мне не нужен, думала Инна. Вот Павел – мог бы он найти кого-то после смерти Жанны? Необязательно жену, жена теперь, когда за шестьдесят – это, наверное, слишком. Слишком страшно, слишком сложно, слишком уж в это не верится. Инна тоже не могла себе представить другого мужа, кроме Володи. Она знала все его звуки, все движения, каждый предмет, составлявший его материальный мир, и как, каким образом, когда он этого предмета касался. Ей за шестьдесят. У нее уже не будет времени на то, чтобы узнать так же хорошо другого человека. А без этого знания – разве человек может быть близким без этого знания?
Инна остановилась. Ей вдруг захотелось тряхнуть головой, стряхнуть с себя прошлое, стать снова ребенком. Счастливым ребенком, выросшим у моря. Или даже превратиться в одного из отдыхающих, которые обычно сливаются для местных в крикливое целое. Они приезжают сюда, подумала Инна, чтобы впитать немного счастливых воспоминаний. Чтобы, вернувшись домой, в быт, к работе, к привычной размеренной жизни, однажды, пока в кастрюле закипает вода, пока томится мясо, подойти к запотевшему окну и представить, что за ним не заснеженный мрачный город, а спокойный солнечный Крым. Ощутить въевшийся в кожу аромат соли и солнца, вспомнить, как тогда, летом, они все были немного пьяны – от воздуха, морского прибоя и крепкого сладкого вина.
И в этот момент, вспомнив крымское особенное лето, стать чуточку счастливее, крикнуть своим любимым о том, что обед готов, так, словно они снова на отдыхе, снова у моря, и времени так много, невероятно много, как будто времени вовсе нет.
Инна подумала об этом и представила себя ребенком. Вот ей десять, она идет домой с моря. Сейчас мама спросит у нее, зачем она ходила к морю одна, и Инна опять не найдется, что ответить. Потому что не было никакой причины, ей просто хотелось посидеть немного у моря. Скоро Новый год, и мама с папой собираются в Феодосию, чтобы купить продукты и бутылочку советского шампанского. Инна на целый день останется одна. Как она любила это ощущение одиночества в детстве! Она бродила по дому, в котором вдруг все останавливалось, и разглядывала его так, словно видела в первый раз. Фотографии на стенах. Японская гравюра. Старый плед. Эмалированный чайник. Люстра – у одного плафона откололся край… Это Инна когда-то…
А впрочем, пора вернуться домой. До Нового года остаются считанные дни. Необязательно ехать в Феодосию за покупками, стоять целый день у плиты и готовить много еды. Необязательно накрывать такой огромный стол, какой накрывала ее мама. Необязательно бояться одиночества. И даже холода, и даже тишины – зачем их бояться, если можно их любить. Инна представила, как она вернется сейчас домой, залезет с ногами в старое кресло, завернется в плед и будет тихонько дремать. А где-то под горкой, на которой стоит ее маленький домик, все так же будет шуршать зимнее хмурое море. Может быть, ее сон прервет чей-то звонок, может быть, Володя позвонит ей из Москвы. Или дети. Или Павел.
Инна вышла с крутой тропинки на асфальтированную улицу. Вдоль нее тянулся все тот же старый забор – с него клочками свисали обрывки сентябрьских афиш. «Третья подзаборная выставка художников» – еще можно было прочитать на одной из них. Вдоль забора аккуратно крался рыжий кот. Тот ли это рыжий кот, которого она так любила потискать в детстве, он ли это вдруг переместился сюда из ее прошлого? Сколько поколений рыжих котов, крадущихся вдоль забора, сменилось с тех пор, как она начала себя помнить, до сегодняшнего странного дня, полного воспоминаний? Инна прошла мимо забора, мимо кота – кот подозрительно посмотрел на нее и нырнул в щель между досками. Налетел ледяной ветер – похоже, вот-вот начнется лихой зимний дождь. Завтра похолодает, снова подумала Инна. Посмотрела на железные ворота своего дома, уже сильно облупившиеся.
А у ворот высокий пожилой мужчина жмурился на солнце и искал в карманах ключи. На непривычно свободную от снега землю он поставил свой старенький чемодан. Завтра в эти края тоже придет снег, и Новый год будет нежным и белым. А когда снег стает, можно будет покрасить ворота – необязательно дожидаться мая на этот раз. У калитки качали головами несколько маргариток, и не было, совсем не было карельской тишины – пение птиц, шорох гравия и где-то, чуть подальше, несмолкающий шум шуммм шшшум шшшшшшмм моря.