Вячеслав КАРПЕНКО. Вожаки. (Тяньшаньская поэма).

Мне ни прощанья, ни прощенья...

I.

Волки пировали всю ночь.

Они до сих пор не могли поверить в свою удачу: торопливо, с трудом и хрипом проглатывали они еще горячие куски. Нет-нет да и отрывались от темной туши, настороженная ярость вздыбивала и без того напруженную шерсть на горбатых загривках: то один, то другой волчара, отскочив от поверженного марала, осторожно обегал кругом стаю, взбирался на огромную каменную плиту, нависшую над темными верхушками елей, что спускались по щели к полузамерзшему ручью.

Каждый из них, ночных леших - серых, поджарых, большеголовых, остервенелых и ослепленных многодневной голодовкой и все же неусыпно осторожных - вскакивал, пружиня лапы и напрягая уши, на ту истоптанную плиту, с которой их могучая жертва пыталась совершить последний прыжок.

Рвали, отскакивали, хватали обрызганный кровью снег, пугались, косясь на ворон, которые терпеливо ждали своей доли, молча возвращались, не огрызаясь друг на друга, беззвучно перебирали лапами на одном месте, нетерпеливо и опасливо продолжая прерванное пиршество свое.

Вот кто-то из семи волков, ослепленный мигом страсти насыщения, с таким остервенением рвет свой кус, что отлетает назад, - и шевелятся рога, еще час назад способные поднять на воздух или расплющить у земли любого из стаи.

Даже самого крупного из них - вот этого, что единственный из семи еще не проглотил ни единого куска. Ни единого куска так пьяно пахнущего на морозе мяса не проглотил. Не вцепился в это тело, так неожиданно и спасительно ставшее добычей стаи.

Хотя он имеет больше других прав... Право Первого.

И он один сидит неподвижно у самых рогов, которые кажутся порослями каменного кустарника: любому волку впору спрятаться под этими рогами.

Он - Вожак стаи - рискнул, вопреки здравому смыслу рискнул бросить стаю на этого гордеца, которого он, волк, знал почти с рождения... и справиться с которым могло помочь лишь чудо.

Вожак, словно желая вновь опознать знакомца, сделал несколько медленных шагов округ головы рогача. Становится видна хромота волка, еле заметная, она придает лишь некоторую валкость его походке и скрадывается широкой светловатой грудью, лобастой властностью головы.

Вожак подходит к вытянутой, по-прежнему напряженной шее марала, косится на рога, лапой чуть трогает покрытую инеем гриву, воротником сбитую на оленьей шее. Ощутив зуд, зализывает сукровичный развал на бедре, что успел-таки в последние секунды оставить ему на память марал.

Да, только чудо могло помочь истощенной зимою стае взять этого рычащего оленя. Здесь взять, на его родном утесе...

И Первый волк валкой походкой, словно матрос, снова обходит голову рогача с прикушенным в смертной улыбке языком, останавливается у вытянутых передних ног, сухих и таких мощных даже сейчас, когда острые копыта Благородного оленя неподвижны.

Он сразу понял тогда, что это чудо должно произойти, что-то в поведении великана этих гор насторожило и нашептало об успехе...

Волк обнюхивает острое копыто, оглядывает своих, рвущих мясо в голодном и недоверчивом исступлении, вдыхает теплый пар. Без рыка, молча шевелит тяжелой головой на рослого волчонка, подобравшегося к шее их жертвы, - так шевелит, что переярок туже задвигает хвост к поджарому животу и прячется за остальных. А виноватого взвизга его Вожак уже и не слышит.

Это всегда его, Первого волка, привилегия, а он не торопится начать свой пир. Его все еще тревожит неразгаданность случившегося, ибо непонятное всегда несет в себе угрозу, хотя Вожак и знает сейчас - опасности вблизи нет.

... В рассеянности он вновь нюхает остро-напряженное копыто поверженного оленя. И взгляд останавливает странная опухоль на колене марала - единственная помеха на вытянутых сухих ногах, на опухоли спотыкается глаз, этот комок на колене прерывает стремительную линию ноги рогача... так дело в ней? И тот, последний, напряженный прыжок - подрезала эта опухоль? Она - такая чужая, такая ненужная здесь, на этом совершенном инструменте, который помогал Благородному оставлять под копытами любые утесы и любых преследователей... такая же чужая, как и жжение у него, волка, теперь на бедре?..

Вожак лизнул свою рану. Затем, будто желая выправить тот единственный порок на колене жертвы, принимается разгрызать опухоль на ноге Благородного. Его, Серого Вожака, соперника в этих горах, неподвижного сейчас соперника, которого стая обратила нынче в пищу.

Чуда не было.

Было то, что каталось у него самого под шкурой вот уже третью зиму, хотя и не тревожило пока. Шальная пуля, даже не раздробившая кость, пущенная издалека, наобум, мешала она выжить Благородному. Это она свинцовой опухолью связывала его прыжок надежнее пут.

Чуда не было. Был общий враг, все тот же. Он где-то издалека выпускал гром и этот горячий комочек свинца. А не достав Благородного, ушел. Ушел, забыл, приговорил. Приговорил, ушел... нет, не забыл, придет, как приходит каждую весну. Как всегда приходил.

Волк отошел чуть в сторону от пирующей стаи. Там насыщалась и его волчица, ей необходима была эта жертва Благородного, ибо она несла уже в себе новую жизнь. Его, Вожака, жизни - Продолжение...

И снова, уже безо всякой обиды на противника, принимается зализывать рану. Ему не в чем упрекнуть себя, это честный, хотя и предрешенный поединок. Так устроена их жизнь, они следуют ее законам: нынче желудок многих успокоится - вон как терпеливо ждут своего вороны, вон и горностай посверкивает глазками из-за камня, и тоненькое тявканье лисицы послышалось...

Хромой волк и этот олень были ровесниками, они родились в одно время и недалеко друг от друга. Они не раз встречались на горных тропах и не всегда ему, Первому теперь здесь волку, уступалась дорога, это так. Они были ровесники, и ему, его стае надо жить здесь дальше. Благородный был обречен уйти раньше, стая лишь завершила этот уход. Осенью волки не пытались, да и не могли помешать этому маралу продлить свой род, Благородный был яростен в своей любви. И не одна маралуха приходила на его зов и по следу к Утесу над верхушками елей, волк знал это. Нынче завершился честный поединок, свинец тот мог полететь и в него...

Вожак поднял морду и - завыл.

Густой, тоскливо-напевный, в точно определенных тактах переплетенный низким хрипом и клокотанием горла темно-зеленый вой поплыл над такими же темно-зелеными волнами старых елей, над медленно осыпающимися красными стенами щелей, над плавающими в серебряном утреннем тумане бесконечными грядами горных голов, скругленных самим Временем, поплыл над склонами и срезами малых вершин, подобных тому Маральему утесу, на котором сидит сейчас Серый Вожак.

Далеко-далеко у подножий каменно-лесных волн эти хрипловатые аккорды высекли визг у собак. Прикрикнул на дворняжек человек, вышедший по нужде, но те уже забились под крыльцо и там тихонько поскуливали. Рядом с человеком темно застыла остроухая лайка, горло ее напряглось, завибрировало, когда новая волна волчьей волшбы скатилась к ним. "Воет... с-стерва", - пробормотал человек, заходя в дом, потом высунул в незакрытую дверь ружье и разрядил оба ствола в морозный воздух.

До Вожака не дошли ни визг, ни выстрелы.

Он выл, не обращая внимания на удивление стаи, пел, не ощущая ни голода, ни любви. Волк обнажал тяжелые клокочущие тоны, словно поминая погибшего, на кончине которого оказался случайно. Он чаровал себя самого, вслушиваясь в уплывающие звуки, и словно удивлялся собственному существованию.

Но великан-марал не слышит его. В стылом бархате глаз Благородного оленя нет ни проклятья, ни прощения. В глазах отражаются чуть розовеющие тёмно-графичные контуры его гор в занимающемся новом утре.

II.

... Старой маралухе снова повезло. Совсем неслышно, невесомо и осторожно проскользнула она мимо отары в привычную, круто опускающуюся к реке щель. Река бурлила уже недалеко, изредка на перепадах глухо хлопали камни.

Проскользнула маралуха с наветренной стороны, в ноздри били запахи кизячного дыма, влажной собачьей шерсти и конского пота, смешанного с острым человеческим духом. Осторожно пробралась через буреломы, стараясь не задеть сохлых стволов елей, стеснивших ущелье, обходя или переступая обомшелые валуны, нервно дергая шкурой, когда касалась случайной ветки на пути.

Здесь в девятый раз ждала она появления сына - до этой весны у нее рождались дочери. Красивые и здоровые, уже многие из них и сами стали матерями.

Но теперь маралуха носила сына.

Ей хотелось дождаться его ветвеобразной короны-рогов, хотелось однажды золотым осенним утром увидеть своего сына стоящим вон на том, выплеснутом волнами гор, утесе, хотелось услышать его трубный, повелительный и зовущий сентябрьский рев...

Она чувствовала, что наконец-то носит сына: он тяжелее давил ее, чаще прежних весен оленухе приходилось отдыхать при осторожном подъеме, труднее перебираться через валежины. А может - просто сказывался собственный возраст, и опыт предшествующего вынашивания детенышей оберегал ее на остановках...

Маралуха не опасалась, что ее потревожат здесь: верховая тропа проходила в стороне, а чабанские собаки дрожали и поскуливали от одного запаха, шальным ветром донесенного к ним из соседней щели. Она тоже знала, что там, в щели за откосом перевала, под змеями корней павшей ели уже несколько лет выводит своих детей волчья семья. Соседи не покушались на ее покой, у них свои заботы. Да и она пока вполне здорова и сильна.

Конечно, было бы спокойней, когда бы рядом дышал ее повелитель, ее бык, ее муж, но олень-самец - величественный, недоступный, оберегающий свою нежную молодую корону от кровососов, - поднялся сейчас к тем высоким пикам, что снежными боками сверкают на солнце все лето.

Каждому свой удел - это она понимала: он, ее повелитель, был Продолжателем жизни, духом и силой; она - Носительница, молоко и кровь новой жизни, уже вовсе ощутимо пульсирующей у оленухи в животе.

У серых соседей, у волков, оба родителя поднимают маленьких, но это их дело, им данные законы.

Быть может, отчасти еще и поэтому, от одиночества своего материнства, ждала старая маралуха сына... Чтобы его глазами увидеть тот путь к заснеженным вершинам, которого ей не дано пройти.

Теленок появился, когда луна уже угасала над ущельем, угасала и блекла под первыми, еще далекими и призрачными бликами утра. И все же лунный свет успел облить серебром мокрую дрожащую спинку новорожденного, чуть сверкнули голубизной, задрожали растерянные глаза, малахитово заволновались младенческие пятна на хрупком тельце, которое вылизывала счастливо облегченная маралуха.

Но вот и первый солнечный луч сквозь мохнатые лапы елей ворвался в ущелье, путаясь в ветках рябины и стрелах таволожки. Этот лучик сразу вызолотил новоявленного оленьего принца, заиграл рыжиной боков, заставил пуститься пятнышки на спине восторженным хороводом. В бликах солнечных зайчиков матово лиловели влажные глаза оленихи, она заново переживала полузабытую сладость опустошения вымени, в которое неровно толкались губы сына, захлебывающиеся собственной торопливостью. Сына...

Здесь она чувствует другие - уверенные и сильные - губы. Лишь сейчас вспоминает маралуха о своей прошлогодней дочери, все еще росшей при ней, спустившейся следом и в эту ночь. Мать осторожно лягает лакомку, укоризненно мыкает на глупое младенчество телки, пробудившееся так не ко времени. Сестренка явленного только что малыша неохотно отходит в кустарник, под которым рассеянно находит губами траву, медленно жует, не отрывая вопросительного взгляда от сосунка на подрагивающих игрушечных ногах.

Спустя несколько дней они втроем выходят из ущелья в ближний лог, по которому перешептывается трава, стрекочут сверчки и гудят припозднившиеся шмели.

III.

... Той же лунной ночью в соседнем отщелке на свет божий явилось сразу пять новых жизней.

Пять щенков слепо шевелились под брюхом волчицы. Усталая, похудевшая так, что ребра, казалось, грозили прорвать шкуру, волчица-мать вылизывала каждый круглый, мокро-серый попискивающий комочек. Свет луны, холодно пламенеющий у входа, в логово не добирался, но взволнованному отцу - матерому волку с сединами на скулах угрюмой головы, плотно утвержденной на короткой бычьей шее, - вовсе и не нужен был свет ему, опытному мужу, чтобы разглядеть свое невзрачное, слепое, восхитительно беспомощное потомство.

Восторг заставил забыть привычную сдержанность и толкнул было отца к новоявленным чадам в надежде, что и ему дозволят прикоснуться... однако чуть уловимое рокотанье остановило его на пороге и пристыдило. Не время...

Еще несколько минут посидев у свисающих над входом корней, смущенно улыбаясь и наклоняя тяжелую голову из стороны в сторону, чтобы распознать новые голоса в логове, отец-матёрый беззвучной рысью заторопился вниз, к реке. Пробежав потом еще километра четыре по течению реки, матёрый по знакомой трещине в почти отвесной стене над водопадом поднялся наверх.

Дальше открывалось горное плато, мягкими складками холмов плывущее к новой гряде гор.

И тут, в безопасном далеке от затаенного логова дает отец-матёрый выход своему восторгу Продолжателя: песня давно клокотала в его горле, и теперь вот - навстречу нарождающейся заре - освобождает он звуки, стесненные в груди. Навстречу новому дню посылает он чистые и нежные рулады, неожиданные для лешачьего грубого хмурого обличья. Кажется, даже и водопад подстраивается своим рокотом под эти освобожденные горлом звуки. И воздух, розовея, плывет в такт все выше поднимающейся ноте...

Где-то в отдалении раздались голоса похожие, и в лесную песню вплелась новая волна, не повторяющая, но ширящая мелодию, словно альты подхватили теноровую партию и понесли ее еще выше, выше...

Восторг и жуть охватили плато.

Вот матерый прервал соло, звук сгустился, опадая к земле. Волк прислушался, а по горлу еще катился комок, так и не ставший новой руладой. Альты раздались поближе, тоже примолкли, словно еще готовые продолжить, словно ожидая следующего сигнала. Где-то очень далеко тявкала собака.

Появились два молодых волчонка, уже достаточно взрослых, но не заматеревших. Приблизились, припали к земле передними лапами подле сидящего отца. Словно поздравляя, потерлись лобастыми головами о его бок. Подошел и третий, постарше. Матерый проворчал, будто отдал распоряжение, и вот уже все порысили в разные стороны. Теперь каждый из них должен охотиться за двоих, если хочет остаться в угодьях логова.

И каждый должен охотиться подальше, чтобы - не дай Бог! - не навести за собой преследователей.

... У себя в логове волчица, конечно, не слышала супружеской песни. Она знала осторожность главы семьи, это не первые их совместные дети. Знала об осторожности, потому и не беспокоилась. И все же, когда у входа появилась ее взрослая дочь, не нашедшая себе пары нынешним январем, мать-волчица не отослала ту на охоту.

Пусть будет рядом, так спокойнее.

Слепые комочки копошились у брюха: вот один, второй... вот уж и четверо приспособились, только последний болтался пищащей головой, тычась в бока и зады других волчат. Мать носом тычет, подталкивает его к свободному соску. Захлебываясь молоком и воздухом, чихая и поскуливая, пятый щенок принялся догонять остальных...

У волчицы бурчало в желудке, ей хотелось пить, и бок занемел, но она терпела и старалась не менять положения своего измученного тела: первые струи самые животворные для новорожденных, только молоко по-настоящему согреет их. Лишь дождавшись, пока отвалится последний малыш с раздувшимся полным пузиком, мать позвала старшую дочь. Та, будто занималась этим всю жизнь, легла на место волчицы, угревая сонный клубок щенков, лишь заворочавшихся при такой замене.

А мать-волчица ушла к ручью.

Солнце уже высоко поднялось в голубом далеком небе, когда неслышно возник у логова старший волчонок позапрошлогоднего помета. Темный ремень горбатился по его спине, а морда волчонка излучала горделивость собственным успехом. И любопытство. В стороне от входа он наскоро отрыгнул несколько кусков мяса и заглянул в пещеру. Заходить внутрь ему было нельзя - он знал это, зато на пороге можно насладиться знакомым теплом родной колыбели. Молодой волк не ревновал к матери эти чуть заметные в сумерке логова бугорки, даже, пожалуй, был благодарен им за возможность снова очутиться у собственного щенячьего места, припомнить и свою такую же толкотню у материнских сосцов. Он лег, положил голову на лапы, словно прикасаясь носом к незримой стене, отделяющей вход. Теплые сладкие запахи трепетали в ноздрях, и в этом коротком удовольствии прибылой* зажмурил глаза, наслаждаясь покоем. Он будет кормить их, он станет охранять их, а потом играть с ними и обучать...

Молоденькая волчица деликатно отводит глаза, когда мать торопливо глотает свежие куски.

Здесь подоспел и глава семейства, выложил свое угощение, тихонько буркнул старшему сыну, тут же и отдвинувшемуся от входа, и присел с ним рядом. На лобастой морде расплылось умиление, матерый ловил каждый шорох сумрачного гнезда своих чад, и ничего больше ему не было нужно... Молодая волчица осторожно исчезла.

*Прибылой - прошлогодний волчонок

***

Так продолжается три недели.

В соседней щели олененок давно надежно держится на ногах, уже весело носится со старшей сестренкой по лугу, уже пробует пощипывать нежную траву и достаточно далеко может бежать, не отставая от матери-маралухи.

Больше всего ему нравится бегать кругами, догоняя ребячливую сестру, скакать по мокрой от росы траве, доходящей ему почти до плеч. А потом, притомившись, ткнуться в теплое, надежное, сытое брюхо оленихи, припасть к благодатному вымени.

Да, а здесь три недели прошло, прежде чем волчата решились робко переступить порог пещеры.

Там, снаружи, их ждет отец, губы его растянуты в нежной улыбке, а передние лапы, утратив присущую хозяину важность, суетливо переступают на широких подушечках, сведенных теперь судорогой нетерпения.

Чтобы поощрить детей на первый подвиг, отец-матерый выложил перед ними равные, словно отвешенные на весах кусочки мяса - ровно пять, каждому по доле. Рядом с супругом поощрительно повизгивает волчица.

Неуверенно, бочком-бочком, цепляясь лапой за лапу, удерживая тяжелую голову слишком еще тонкой шеей и всей нескладностью своего тельца будто мешая самому себе - самый храбрый щен все же пробирается к лакомому кусочку, хватает, урчит и захлебывается... Тут уж и остальные, подстегнутые плотоядным урчанием, не выдерживают: косясь друг на друга, ослепляясь непривычным светом, расхватывают свои куски, топырщатся шерстью на загривках, торопятся, давятся, глотают.

А здесь ведь - смотри-ка! - веселее, греет солнышко, да и места побольше!

Только что еще опасливые и неуверенные, настороженные на любую былинку, вот уже все пятеро сосунков остервенело набрасываются... на умиротворенно прилегшего папашу. Иголки их молочных зубок малы, но пронзительно остры, а волчата самозабвенно вонзают их в отцовские губы, вцепляются в хвост, норовят добраться до ушей - будто знают, где уколы ощутимей.

А лобастый папаша лишь сжимается, осторожно крутит башкой, поджимает пальцы и растерянно, а все же довольно ухмыляется, терпя свои сладостные муки.

Когда же волчатам надоедает это живое и послушное поле сражения, они переключаются на мать, нещадно барахтаются, елозя по ее боку, догоняя друг друга, сосунки царапаются, кусаются, пускают по ветерку бурые клочки шерсти. И все это, как положено - молча.

Отец-матёрый стоит еще немного над всей этой кутермой, вполне удовлетворенный чадами, затем тихо скрывается - пора добывать ужин, теперь он должен быть более плотным.

IV.

... - Ну, вот и добро: плотный завтрак сейчас впрок пойдет. Весь день, небось, задницей хлюпать придется, - худой высокий человек, одетый в зеленый камуфляж, подошел к неказистой лошади. Достал из кармана притороченного к седлу вещмешка фляжку.

- Хлебнешь, братишка?

- Немного.

Второй погрузнее, хоть и моложе брата, но уже набирает ненужный жир. Одет так же, как старший, только все - более поношенное, бывалое: штормовка на толстом свитере, зеленые джинсы из палаточного брезента, кирзовые сапоги, солдатская шляпа-панама. У обоих позади седел на лошадях приторочены полушубки, через седла вместо одеяла или попоны для мягкости переброшены спальники. В общем, экипировка для гор и удобная, и надежная. Продуманная.

На братьев, если не знать и не очень приглядываться, выискивая фамильные черты, они мало походят даже лицами.

Старший, с костистой, вытянутой физиономией, которую большой нос "картошкой" делал бы простоватой, свойской, если бы не тонкие губы и небольшие, прячущиеся в прищуре бойкие глаза, в их взгляде можно уловить немалый житейский опыт и жесткость.

У младшего, под стать телу, лицо мясистое, оплывающее, фамильный картофельный нос здесь как нельзя кстати подходит толстым губам, заплывающим глазам, взгляд которых, однако, цепок и нагловат в своей прямолинейности.

- Ты учти, что у меня четыре дня осталось. Отпуска-то. За свой счет, да и те еле выколотил... "по семейным причинам". А ты говоришь, мол, еще и летом вырваться, - сказал старший, - на работе - объект разведывать. Еще и командировочные, - он хохотнул на слове "объект" и повел рукою вокруг себя подчеркнуто-театральным жестом. - Приро-ода!

Младший хмурился каким-то собственным мыслям и молчал.

За плечами у каждого простенькие двустволки шестнадцатого калибра, такие и терять не жалко. У того, что моложе, - здесь ни стесняться, ни опасаться уже некого - из-за голенища торчит "вкладыш"*.

* "Вкладыш" - вставной нарезной, от винтовки или саморасточенный ствол, употребляемый браконьерами.

 

- Мне тоже - не очень-то задержишься, каждая скотина завистливая норовит ножку подставить. А намекнешь, что в долю возьму, мол, чем деньги в землю зарывать. И хочется и колется, бляха. Чистенькими хочется остаться... Обидно: за экспедицию четыреста шкур спустили гнить, а начальничек трухнул сбыть их... делов-то, тьфу! - он сплюнул смачно и зло.

- Не вышло со шкурами?

- Вышло, да мало. Словам красивым все научились... "пли-рода-а"! И егерь что-то косится, - бормоча, он снял ружье, переломил его на луке седла, достал и вставил в правый ствол "вкладыш".

Пегая собака, всем, кроме масти, похожая на овчарку, только посуше и полегче на ходу, при этом жесте хозяина и клацаньи закрывающихся стволов оживилась, мотнула хвостом и скрылась в перелеске.

- Ты ж с ним в друзьях, говоришь, был, с егерем?

Младший промолчал, доставая сигарету. Сидел на лошади он тяжело, двигался порой так, что мерин под ним покачивался и сбивал ногу. Тогда седок хватался за луку и злобно дергал повод, отчего лошадь еще больше сбивалась на шагу, седок в седле мотался тряпичной куклой и ругался.

- Сколько лет на своей станции, а к лошадям так и не привык? Вроде, каждое лето в экспедиции... не пешком же ты своих чумных сурков отлавливаешь?

- Не привык никак. Тяжеловат слишком... да и боюсь их, признаюсь, лошадей этих. Не люблю. И каждое лето вот так маешься, с мозолями на заднице домой...

- Валентина-то терпит? - хмыкнул старший.

- Куда денется, лето без мужика. Наскучается, поди! Зато и худею за сезон. И в карман потом не стыдно залезть.

- Да-а, жирку бы посбавить не мешало, зимняя водка не в прок тебе.

- А без нее - что зимой в конторе нашей... чумные противочумники. И егерь еще не пьет, зануда. Ха!.. зайцев, говорит, не стреляй.

- Ты его о маралах не спрашивал?

- Наводить, что ли? И так, говорю, косится, обирючел здесь, ничего ему не надо... Да я и без него по прошлому сезону тропы знаю. Отары еще не пришли сюда, пантач не должен высоко подняться.

- Одного-то не больно жирно на двоих...

- Найдем и двух. Должны быть. Пальма, она найде-от! Мне Гарик нахваливал ее. Лишь бы навела... я сейчас и за двести метров возьму.

- Да-а, вкладыш ты добыл знатный. давай-ка... здесь ножками пройдем, оно надежней будет...

Тропа круто ныряла вниз и вилась по буроватому склону, истоптанному скотом еще допрежде. Оба охотника спешились, осторожно начали спускаться, ведя лошадей в поводу. Лошади были привычные к таким дорогам и к таким ездокам, этих коняг не однажды отдавали хозяева напрокат за чай или еще какую надобность наезжим промысловикам или рабочим экспедиций. Привычные и равнодушные ко всему, кроме травы и зерна.

На противоположном склоне этого межгорья виднелось и продолжение тропы. Так же отвесно, как спускалась вниз, тропа там поднималась и терялась за хребтом в елях. Собака, темпераментный выродок лайки, очень довольная волей, сновала от лошадей в лес, пропадала, снова молча появлялась - чтобы только убедиться, в каком направлении едут всадники, и вновь исчезала в подлеске и елках.

- Встретиться здесь никто не может? - старший все время оглядывался по сторонам, он и вообще был подвижней мешковатого брата своего.

А тот шел угрюмо, сбычившись, не глядя по сторонам, однако, кажется, примечая все, и шел - неожидаемо по своей комплекции легко. Братья оба были неплохими ходоками, им пешком явно было привычнее и надежнее, нежели верхами.

- Никого не должно в это время. Разве что такие же... "изыскатели", вроде нас, ха, - хмыкнул, довольный собой. - А на таких у меня чистые акты всегда при себе!

- А егерь?

- Не собирался. Да и что у него - вертолетами их, слава аллаху, не снабжают, такая ж лошадь... А гор у одного под дозором - эвон сколько... их здесь и пятеро затеряются, в год не сыщешь.

Между тем пошли более короткие, более крутые щели, тропа вовсе сузилась, и промышленники теперь ехали друг за дружкой. А собака всё большие окружья обегала, всё ширила круги, в центре которых оставались седоки. "Ищи, Пальма, ищи, взять его..." - поощрял грузный всадник собаку, когда она приближалась. Впрочем, было видно, что подогревать ее и ни к чему: сама возбуждена запахами.

- Мне все кажется, - пробормотал старший, привставая на стременах и озираясь, - кажется все, что следит кто-то... вот не вижу, не слышу, а чувство какое-то дурацкое есть. Вдруг волк подстерегает?..

- Кого там подстерегает. А хорошо сделал бы, если б шел по следу. Глядишь, поживится. Ты не бери в голову - мы здесь самые страшные звери! Нет дураков на нас нападать. Волки да могильники нам друзья сейчас: в ночь и следа нашего не оставят, если повезет, конечно... тьфу-тьфу - не к тому будь сказано, - младший улыбается своим мыслям и стегает зачем-то лошадь.

- На волка многое свалить можно, братишка, - чуть погодя добавляет он. - Вот, коли время останется, мы еще одно местечко проверим: может, логово то и жилым окажется. Стоп!.. - он натянул поводья и поднял руку. - Сейчас тихо! Ти..

Снизу донесся приглушенный лай. Сперва раздельный, словно бы и неуверенный. Затем - все дробнее, вот уже почти с переходом на визг.

"Быстрее", - сразу перешел на шепот младший, мешковато спешиваясь. И на земле становится подвижнее спутника.

Наскоро и точно вяжет поводья обеих лошадей. Вставляет патроны и щелкает замками курков. "Картечью заряди" - "Да знаю!" - "К тому разрезу беги, никуда больше не пойдет." - "Откуда зна..." - "Ш-ш! Я вниз. Жди, пока не позову, да не мажь, если..."

Грузный охотник бежит по отщелку. Шипичка и трава цепляют за ноги. Ноги подвертываются на кочкарнике. Метров сто пятьдесят торопливо, наклоняясь и цепляясь одной рукой за траву, карабкается на взгорок. Так, неслышным зверем на трех опорах споро поднимается он. Ружье сжато в цевьё левой рукой. Падая, он держит ружье на весу и вновь, цепляясь и стелясь, поднимается выше. Добирается, наконец, наверх, на взлобок холма - прислушивается, притушая зубами дыхание. Дышится трудно. По лицу и спине льется пот, ему хочется громко и свободно схаркнуть горячий клубок в легких, но промышленник лишь судорожно сглатывает и глубже вдыхает воздух. Даже ладонь с ружьем взмокла, приходится перебросить ружье в другую руку, наскоро потереть о штанину скользкую ладонь.

Лай - теперь уже вовсе откровенный и призывно-заливистый - подпрыгивает снизу, подстегивает, зовет.

Охотник почти перескакивает еще один взгорок. Почти на заду юзит вниз по траве. К редким кустам. Во-от!..

Крупный олень с малоразвитыми еще весенними - в бархате! - рогами стоит над небольшим ручейком.

Молодые рога оленя кажутся хрупкими и невесомыми - так массивна голова его, высока шея с темной гривой, широк круп и мощно тело на высоких ногах. Молодые рога его ржавеют в приглушенном вечернем свете, держит он рога свои бережно, высоко и недосягаемо для собаки, на которую олень презрительно косит глазом.

Пальма остервенело мечется вокруг, сторожа уход марала, но и оберегаясь, однако, подскакивать близко.

Неподвижность марала полна силы и очень динамична, кажется - он лишь задержался посмотреть и сейчас уйдет прочь, вместе с ручьем уйдет, вместе с облаком над ним. Собака уже надоела ему. И он делает спокойный широкий шаг...

"Стой, не уйдешь", - шебуршит мысль в голове за кустом, не может услышать эту шероховатую мысль пантач.

И громом гремит выстрел. Грохот его кажется еще страшнее и жестче от неуместности здесь - среди тишины и благолепия, не очень-то и нарушенных лаем.

Грохот выстрела ревет по хребту и бурым скалам старых обвалов, прыгает по валунам убегающей речушки, поднимает в воздух синичку-трясогузку, катится - остывая - от щели к щели, от елки к елке.

Тихий треск кустов под упавшим на широком спокойном шагу оленем слышит только собака.

Человек подкатывается к маралу, которого еще бьют судороги, но глаза которого уже подернулись пеплом.

Человек ткнул животное сапогом, деловито вытащил нож, отворил выгнутое горло оленя. И бросается рядом на землю, косясь на толчки крови, увлажняющей траву.

Пальма слизывает струйку крови, вытекшей из-под закушенного языка пантача...

Старший брат вскоре подходит на зов.

- Топорик, конечно, забыл прихватить? Ладно, вырублю ножом, покури пока, - младший глубоко и с наслаждением затягивается дымом.

Начинает смеркаться, тени под деревьями темнеют, становятся лиловыми. На лице у стрелка расплывается ленивое спокойствие, щеки маслянисто круглятся и наплывают на подбородок, глаза прячутся в расслабленных веках. И собака с ним рядом отбрасывается сыто на бок, прикрывает глаза. На рыжеватом круглом брюхе оленя лежит ружье.

Лишь вновь подошедший топчется, явно ощущая себя чужим здесь, тревожно озирается, поднимает лицо к небу.

Там, в небе высоко парит птица.

- Гриф, - поднимает голову и сидящий. - Да не менжуйся ты - никого не будет. Сейчас сам вырублю, с пантами осторожно надо - лекарство ведь...

- Так все просто: один патрон и ... центнера четыре лежат падлом. А жило же, любило!

- И тыщи полторы лежит - не мясо, а вот эти рожки, - усмехается стрелок. - Искать да лазать за ним трудно, а шлепнуть - чего проще. На то нам, человекам, и умишко послан. А ты говоришь - волк! Да-а... что ж - егерь, он здесь один... а нарываться на него не резон. Из принципа, гад, прижмет, и прав будет. Один он здесь, понимаешь, Генка... штрафом ведь за рогача не отделаешься...

- Ты многому по лесам-горам научился, братишка, но именами-то не больно разбрасывайся, - старший вновь озирается в темнеющий на глазах лес. - Не в такси на концерт едем, мне репутация дороже твоих рожек досталась... Иванов да Сидоров - все званья наши...

- А-а... репутация, были б тугрики. Не менжуйся! Все на этом свете у человеков покупается. Да и потом, думаю, тоже! Да-а, один он здесь... не попадаться бы ему, - охотник резко встал, достал нож. Подобрал у ручья круглый голыш. И, опустившиь на оба колена, пристроился вырубать бархатистые, в молодой замше, рога. - Ты пока вот окорока отрежь. Пальме на дорогу, да нам подкрепиться. Печень бы неплохо достать, да возиться не хочется, устал. А тебе не в привычку... - он говорит и споро делает дело свое: череп оленя уже обезображен чернеющей мокрой дырой.

- Не стрелять же нам в него, - бормотнул худой, передергивая плечами при взгляде на вымазанные руки брата.

- Кто знает... кто узнает... один он здесь. Горы здесь.

- Здесь... здесь тебе видней, ты проводник. Только и риск зряшный ни к чему - у меня дети, не забывай.

- Ладно, для детей и стараемся, - бурчит грузный младший брат, наклоняется к ручью, чтобы обмыть руки. - Здесь уж иди, куда веду. Коль попал. И давай сворачиваться, еще лошади не ушли бы.

Он выпрямляется, потягивается, обтирает мокрые руки о штаны.

- Эвон волкам стерва сколько, - махнул рукой на тушу. - Порезвятся ночью...

V.

Волк-отец и в самом деле шел за ними.

Сейчас ему была нужна любая добыча, и матерый часами кружил лесом, косогорами, пересекал щели, лежал у сурчиных нор. И ничего не попадалось, бывает и так.

На одном из кругов своего поиска волк учуял чужой запах, а позже разглядел с холма и охотников. Находился он с подветренной стороны и достаточно далеко, собака его не чуяла. Ничто ему не угрожало, это зверь знал. Еще в прошлом году, вот так же услышал невдалеке выстрел, но пропустил спешащего человека, а потом осторожно зашел ему в след и набрел на теплого еще оленя. Матерый воспользовался им тогда, взрослого оленя они и стаей-то берут при большой удаче...

На этот раз грифы кружили над тем недальним местом, откуда до волка донесся выстрел. И он заторопился, потому что грифы, которые служили ему компасом, ждать не станут. После них и клочка шкуры не останется.

Матерый пробежал в ту сторону, покружил немного и взобрался на возвышение, ловя носом запахи, которые приносило слабое вечернее дуновение.

Пахло травами, на которые уже пала роса. Пахло перемешанными ароматами влажной зелени хвои с нагретой за день хвоей сухой, осыпавшейся. Сухой жар остывающих камней и острота лежалого птичьего помета. Вот терпко и пряно пахнул арчевник. Сладковатый першащий запах крови и пороха.

Но матерый ждал другого запаха. Он тенью перебежал на новый пригорок. Вот: режущий горло запах дыма смешался с вонью горелого мяса и человеческих испарений. Оттуда же шел дух высыхающей влажной собачьей шерсти, конского пота. Далеко от того места, где на верхушках елей раздраженно каркали вороны, волк заметил блики - там был очаг людей.

Теперь он уже спокойно и ровно понесся к месту, где надеялся найти ужин волчатам и их матери, ожидающим его в логове. Было бы неплохо наесться всей семье...

Несколько черных птиц с тяжелыми крылами, волочащимися по земле, светлели головами возле туши марала. Они поочередно наклонялись, рвали мясо клювами, будто клещами. Здесь же скромно тянулась мордой лисица с разномастными клочковатыми впалыми боками, у нее сосцы почти касались земли. Наверху, ожидая очереди, волновались вороны, нервно потрескивали сороки. Это хорошо: при опасности сороки поднимут такой треск, что мудрено попасться врасплох. При подходе матёрого лиса шмыгнула в кусты, но чувствовалось, что она недалеко и надеется еще урвать свой кусок. Пусть надеется. У неё сейчас тоже дети.

Грифы грузно отскочили на несколько шагов. Волк принялся за уже раскрытый грифами желудок. Два могильника подобрались к морде оленя, не обратив внимания на угрожающее бурчание матерого. Они признавали его права, но не забывали своих. Связываться с птицами волк не стал.

Матёрый выдрал печень, утащил ее метров за двадцать под елку, закопал в мягкой прошлогодней хвое, для верности задними лапами набросал сверху мху и шишек. Пометил место струей и вернулся, чтобы насытиться самому.

Наглотавшись еще не остывших кусков мяса, отец-матёрый медленно побежал домой...

Когда он с тремя сыновьями и дочерью вернулся под утро к туше, здесь пировали вороны, другая лиса и два малютки-горностая, которые так дружно-яростно скалились на лисицу, что она отбежала на другой конец маральных остатков. Довольные волки почти ничего не оставили после себя, лишь вороны да сороки могли чем-нибудь поживиться. Матёрого даже не очень огорчила пропажа зарытой печени, которую по всем признакам растащили все те же горностаи. Впрочем, какая-то лиса здесь тоже топталась, но в ней больше страха, чем в мелких юрких зубастиках с черно-белыми хвостами.

К логову они подошли, когда солнце уже стояло высоко. Поэтому пришлось несколько раз обежать вокруг, прежде чем нырнуть в родной отщелок. Зато какими радостными щипками головастых детишек вознагражден был лобастый волк за ночные свои старания!..

Счастье просто улыбалось семье отца-матёрого.

***

... А В СОСЕДНЕЙ щели счастье было под угрозой.

Ранним-ранним утром, когда дрожащий воздух покалывал дымкой поднимающегося тумана, в котором танцевали зайчики далеких солнечных лучей, мать-олениха наслаждалась беззаботными прыжками своего юнца и медленно пережевывала влажные от росы стебельки кипрея...

Тоненькие ножки олененка уже уверенно пружинили в почти невесомых прикосновениях к земле. Казалось, он - легкий, стремительный, соразмерный - летит над орошенными предутренней дымкой цветами. Все доставляло ему безоглядную радость: лиловый цветок, белая капустница, низко пролетающий пестро-серый дрозд, шаловливые тычки сестренки. В его глазах, таких бархатистых и наивных, попеременно отражались все краски этого хрустального утра. Голубые, алые, лиловые, золотые, изумрудные. Отражались, блестели, переливались оттенками... и - тонули в глубине черно-фиолетовых глаз, еще не познавших ни испуга, ни грусти.

Солнце поднимается все выше, растапливая утреннее марево. И маралуха уводит детей в свое дневное затишье.

... Большая, лохматая, со свалявшейся буро-черной шерстью собака набрела на укрытие маралухи. Собака была бродячая и голодная. Такие изгои очень цепко держатся за жизнь. Опасаясь всего и ничего не боясь, они подстерегут отбившуюся к вечеру овцу, прирежут ее, а через час будут вертеться у юрты в ожидании отбросов. Этой собаке не везло несколько дней, а охранять ей было нечего и ждать куска не от кого: ее выбросили еще щенком, но она выжила. Она была голодна, а голод ослепляет и делает бродягу опасным. Голодный волк не решился бы напасть на маралуху с детенышем, но у пса не было сомнений и опыта поколений волков, песьи предки вырастали рядом с людьми. Перед голодным псом открывалась живая еда, которую нужно было лишь отбить, так принято в своре.

Мать вжала детей в низкие пружинящие лапы ели, отбивая терпеливые атаки пса. Собака была увертлива, а маралухе в щели негде было развернуться, и страх не давал ей отойти от оленят.

И неизвестно, чем бы кончились всё более остервенелые наскоки, если бы не... испуг сестры, да еще, наверное, и - судьба, оберегающая будущего Благородного к его последней встрече с Серым Вожаком. Та самая судьба-предназначение, что позже не раз охраняла и Серого Вожака от многих опасностей для последней встречи с тем Проводником, который еще не однажды пройдет по этим горам в охоте за молодыми рогами-пантами и станет виновником первой встречи олененка и волчонка еще в младенчестве, и другой встречи... Но это все - позже, хотя младенчество лесных детей уходит быстро.

А пока, что бы там не было - судьба или случай,- но рядом с дрожащим материнской тревогой и ничего не понимающим олененком его сестренка от ужаса теряет над собой власть. И вырывается из-под оберегающего материнского бока. И несется вверх, напролом через кусты.

И собака понеслась следом, довольно повизгивая. За ней, молоденькой самочкой, обреченной на самостоятельное спасение и самостоятельную отныне жизнь. Закланной, потому что маралуха предпочла маленького. Чем закончилась эта погоня - кто знает, но олененок больше никогда не встретился с этой сестренкой.

А мать-маралуха уводит сына в противоположную сторону, без тропы и без сознания, одним грохочущим инстинктом - скрыть, уберечь малыша, своего первого сына.

 

VI

НЕСМОТРЯ на усталость после ночных побежек, отец-волк терпеливо и благодушно сносил озорство своих насытившихся чад.

А они - всем гуртом - напали на беззащитного в своей любви папашу. Эти головастики хватали лобастого волчину за нос и за губы, норовили прокусить подушки лап, которыми прикрывал морду, рвали жесткую шерсть старательно и всерьез. Ничто, казалось, не могло замутить главе семейства радости общения, счастье, казалось, прочно улыбалось его выводку.

Однако отец-матёрый обманулся в своем счастье.

В этом году ему не пришлось провести волчат по охотничьей тропе. Не пришлось дождаться новых детей: через полгода, ранней зимой, он упал над только что пойманным зайцем, под близкой вспышкой огня. Лишь одному щенку повезло быть всегда сытым, все свое короткое детство - может быть, именно ему перешла часть отцовской угрюмости, за которой скрывалась заботливая любовь...

Матёрый рано порадовался счастью. Но никому не дано знать тропы, по которой идет он к судьбе. Быть может, матёрый чувствовал это и потому отдавался минутам игры с детьми, давая им себя на растерзание.

На следующий день, когда никого взрослых, кроме волчицы не было, в отщелок спустились люди, ведя под уздцы упирающихся лошадей. Мать услышала не их: напряженно, с подвываниями, лаяла собака, лай срывался на скулеж, и она жалась к ногам людей.

Волчица успела выхватить из кучи ничего не подозревавших кутят одного. Самого медлительного. Самого слабого и потому чаще других требующего ее внимания и помощи у сосцов. Как ни странно, он оказался - на беду ее - и самым тяжелым, может быть, - она успела бы унести и еще одного... Но щенку тому предстояло еще долго жить.

- ... Где-то здесь. Ищи, Пальма, взять... ф-фас их!

Тот, что повыше, держал наперевес ружье, щелкнули взведенные курки. Младший брат обернулся к нему.

- Зря беспокоишься, не будет волк их защищать. И волчица - не будет. Идти за тобой будут, надеяться будут, что выронишь или оставишь... а защищать - не-ет! Волки: у них и законы волчьи...

Она, действительно, не бросилась к своим горячим выкормышам на помощь, хотя вернулась и видела логово сверху. Она видела, как вытаскивали по одному ее детей, как - несмышленыши ведь еще - царапали они, кусали чужие лапы, как беспомощно и молча барахтались в этих лапах. Слышала раздраженные голоса, повторяющие одинаковые трескучие звуки, когда кутята - ее дети! - впивались иголками зубов. Видела, как ударяли их крупными головами об один и тот же валун, что издавна порос мхом рядом с корневищем логова.

Она видела и ничем не могла помочь им: инстинкт, новый могучий инстинкт, привитый теми же людьми, повелевал ей сохранить себя во имя более верного, более надежного сохранения и продолжения их гордого, сильного рода... Она знала, что тот же инстинкт-табу на человека отбросил бы от логова и ее друга, их отца, будь он здесь. Жить. Жить во имя того малыша, которого она успела отнести недалеко и которого надо успеть упрятать в новом надежном месте... Жить во имя тех волчат, которых родит она на следующий год.

Но и уйти волчица не могла, ждала чуда. Жить и ждать. Нет, ждать и - жить!..

- ...Со вторым пантачом не повезло, хоть здесь доброе дело сделать, м-мать твою, - говорил худой, ударяя захлебывающегося волчонка о камень.

- Слушай, старшой... а-а гаденыш, еще кусается!.. - слушай, я возьму, пожалуй, одного живьем.

- Зачем он тебе - все равно, говорят, не приручишь. Да и овсянку он жрать не будет, ему - кха-ак, вот так-то! - ему мясо подавай. Не зря ж за них премии дают.

- Пусть вырастет, с Пальмой погуляет. Никакой зверь тогда не скроется - ты вперед смотри, то охота будет!

- Как хочешь, а только зря полсотнями разбрасываешься.

- Тридцать за щенка... Небось на сурке наверстаю, и еще пантач не уйдет.

- Не шелуши языком зряшно, - Старший оглянулся, сплюнул, складывая в промокающий на глазах мешок мертвых волчат. - Своего бы егеря сюда... Места здесь богатые. И кабан есть?

- Навалом. А мы за лето что-нибудь придумаем, пока здесь с экспедицией. Письмишко там... народ организуем, да шкуру-другую найдем. Придумаем... Одному бы можно лапы переломать да оставить, мамочку с папочкой их дожидаться... Да место бойкое, с нашим грузом палить не резон.

- И времени нет здесь валандаться. Бросай звереныша в мешок, ничего ему не сделается, злее будет!- а сюда они больше не придут...

Волчица слышит жалобы живого волчонка в мешке за плечами грузного охотника и идет за ними. Идет у них над головами, почти след в след, не думая, что может быть увидена. Впрочем, внутренняя осторожность срабатывала сама: волчица скользит неслышным дневным призраком, сливаясь с кустами, камнем, травой, с собственной тенью. Сосцы ее набухают, саднят на такой жаре невысосанными, сердце колотиться и щемит. Мать-волчица долго еще смотрит в ту сторону, куда увезли ее детей люди, неловко вскарабкавшиеся на лошадей. Она не забыла про своего оставленного в углублении под кустом любимца, но он сейчас в безопасности. А тех других - остальных, всех! - уносит навсегда человек. Она стоит, худая и понурая, набухшие сосцы висят почти до земли и качаются от неровного дыхания. Потом она поворачивает назад.

Так и волчонок остается у матери один.

VII

... ДА,ЖИЗНЬ бывает жестока: природа частенько поверяет детей своих на прочность и на красоту. Она словно специально подстерегает твои слабости и ставит ловушки, чтобы убедиться в твоём праве на нее и развить желание, и силу - жить дальше... Волчонку, похожему на отца своей лобастостью, еще предстояло испытание: застарелый капкан у сурчиной норы сомкнет свои челюсти на передней лапе подростка-переярка, и ему придется лишиться двух пальцев. Мать поможет ему зализать рану; а этот небольшой порок - словно предупреждение об опасности, еще неспособное ослабить - сделает походку волка валкой и разовьет мышцы, привьет гордое умение не отставать от соплеменников и осторожность, даст чутье опасности и чужих запахов. Много уроков примет из беды сильный зверь - если он силен...

А жизнь полна превратностей, совпадений, кажущихся случайностью, но и утрата несет в себе доброту - если открыться ее состраданию... Но жизнь и шаловлива, жизнь иронична. И жизнь прекрасна: прежде всего тем, что она - самотечна. Плохое сменяется хорошим, время стирает время, жизнь движется и движет, и приносит то, что она должна принести. Именно тебе. Именно - твое.

А пока мать-волчица подняла единственного теперь детеныша по той знакомой ей трещине в почти отвесной стене над водопадом бурлящей горной речки, к которой припадали оба отщелка и над которой так недавно давал отец-матёрый выход своему торжеству, законному своему праву Продолжателя.

И другая мать привела олененка по той же, знакомой и ей осыпающейся розово-каменной трещине.

Водопад гудел своими заботами; река хлопала перекатываемыми валунами; всплескивали в реке рыба-форель и рыба-осман, пытаясь взлететь по водопадной струе: солнце светило всем, никого не выделяя и никого не судя...

Они встретились - волчонок и олененок.

Однажды, когда волчица ушла с матерым на охоту, лобастый круглый щенок - которому теперь с избытком хватало молока и мяса и который все еще поскуливал, вспоминая недавнюю толчею возле материнских сосцов, - этот нескладеныш-щенок вылез из-под-камня-из-темноты-мрака-скуки-одиночества. Он обманул не очень настойчивую бдительность молоденькой тетки, или кем там она волчонку приходится. Обманул и очень осторожно, очень беззаботно пустился за черно-рыжей бабочкой, вначале напугавшей его своим полетом.

... Олененок исчез из-под бдительного ока маменьки, не видящей никакой опасности на плавном волнистом плоскогорье с высокой, ветром колеблемой травой. Олененок тоже заметил большую черно-рыжую бабочку, которой как раз и не хватало, чтобы придать смысл прыжкам.

Бабочка была райской. День был райский. Настроение было райское. И хотя оба детеныша уже в полной мере познали испуг, хотя страх тек в их крови из артерий их многочисленных предков как способ уберечься и сохраниться, - колеблющемуся розовому чуду было дано свершиться. Райская черно-рыжая бабочка пролетела между волчонком и олененком.

На полном скачке затормозил олененок всеми четырьмя копытцами да так и остался стоять, выставив вперед прямые тонкие, стройные ножки, расставив их и склонив вопросительно мордочку с замшевыми настороженными ушами.

На полном бегу прилег, вжался в землю волчонок, прижимая треугольники ушей к лобастой, все тело перевешивающей голове, и прикрыл вздернутые раскосые глаза.

Они осматривали друг друга: матово-фиолетовые глубокие очи с уже просыпающейся тысячелетней грустной мудростью покоя и коричневые с круглым черным зрачком острые глаза, вобравшие в себя весь ужас и всю гордость силы тех же тысячелетий.

Они обнюхивали друг друга: от обоих еще пахло материнским молоком.

Стоял июнь - кто, скажите мне, враждует, кто угрожает и кто пугается в июне, в жаркий багряный трепещущий полдень?..

Осмыслив всю невинность встречи, помчался по кругу олененок, приглашая нового приятеля порезвиться.

Принимая всю безопасность и веселье встречи, помчался за олененком волчонок.

Они менялись местами, увертывались от шутливых наскоков, гонялись все за той же или за другой бабочкой, смеялись солнечным искрам, которые прыгали в глаза и своим пестрым танцем гасили злобу: детеныши были довольны собой и друг другом, разноцветьем приминаемых трав, учащенностью возбужденно-беззаботного дыхания и веселому потоку крови в горячих телах...

Волчонок еще почти ничем не напоминал будущего Серого Вожака: лапы были толсты и расхлябаны и, пока подводили хозяина, цеплялись друг за друга и заставляли кувыркаться, а лобастая голова все время перетягивала и мешала - шейка для нее была слишком слаба, а силенки в озорном возбуждении убывали слишком быстро. Олененок же и тогда был уже законченным, стройно-стремительным, только младенческие пятна на мягкой шкурке, подростковая хрупкость да отсутствие рогов-короны ждало завершения всего, чем можно было позже восхищаться во взрослом марале, в Благородном.

Они встретились. Они были дети. И - играли. Это было неестественно, однако они еще этого не знали: им было весело, радостно, дружно и счастливо. Так есть сегодня... Так было... еще сегодня. Что ж, завтра... оно придет - это завтра. И все же сегодня этого танца и веселья, и безмятежности никто не перечеркнет. Конечно, оно придет со своими заботами - завтра. Но ведь "завтра" - это другое, и мы - уже совсем-вовсе в нем - другие...

И блажен ты, если память о сегодня-"вчера" хоть немного задерживается, да и как памяти не задержаться! Они встретились. Рай, существующий до появления Адама, рай - им разрушенный и нарушаемый - казалось, готов обрести прежние силуэты в детской игре. Обрести в дрожащем розово-голубом мареве июньского горного полдня.

Как совместить: счастье и недоверие, счастье и страх, счастье и угрозу? Какой опыт, какой опыт опытов и обновленных ошибок самоутверждения помогут избыть недоверие, страх и угрозу?.. Не жизни и смерти, нет: они гармоничны и естественны, как увядание и усталость. А только - счастья, где тот опыт, когда утрачен? Память, память, ее хранят даже камни и травы - память, так нужная человеку, чтобы не стать их врагом - вот этих резвящихся детенышей, того грохочущего водопада, тех медленных облаков, часть которых - он сам...

Несутся безоглядно олененок с волчонком за бабочкой. А вот и маралуха учуяла, узнала, увидела их, играющих. ее опыт, опыт матери и опыт матерей-матерей не допускал подобной игры, не оставлял ничего, кроме страха и ярости за этот страх.

Мать-олениха затоптала бы малыша-волчонка, если бы не появилась встревоженная волчица. Кто знает, быть может, она затоптала бы и волчицу, если бы ее сын, ее надежда и ее страх, не ткнулся в ее набухшее вымя.

И кто знает, может быть, мать-волчица, увернувшись, подрезала бы сухожилие оленухе, а потом зарезала бы олененка, если бы ее сын - ее гордость и ее боль - не ткнулся бы беззаботно в ее сосцы...

Стоял июнь - кто, скажите мне, - враждует, кто угрожает, кто пугается в июне, в жаркий, багряный трепещущий полдень, когда истомой течет белое живое молоко и когда дети приникают к сосцам?!.

... Они разошлись - волчонок и олененок, никогда больше не повторившие своей игры. Много еще иных встреч, опасных и радостных, придется им пережить врозь, прежде чем состоится их последняя, так печально непохожая на первую, встреча, на которой заматеревший Серый Вожак поёт свой темно-зеленый вой у неподвижной короны Благородного.

***

ПРИШЛА первая их осень: с туманами и серыми дождями, с пожухлой травой и струящимися сыростью скалами, с градом и неожиданным громом, рычащим в трещинах гор, которые в ответ глухо вздыхают бурыми осыпями.

Пришла осень: с тревожащими непонятно-сокровенные, сладкие чувства вздохами и хрипами, с угрожающим, гулким, зовущим криком страстных разъяренных Повелителей, к которым уходила мать-маралуха. Осень: с одиночеством, с грустью и удивлением перед такой полнотой и непознанностью, и таким разнообразием жизни. И перед таким ярким ее усыпанием. Медленно опадали последние листья на плечи юному маралу, и только ели все так же чернеют влажной хвоей...

За осенью - мягкая, пушистая зима, вкрадчивая и опасная своими ловушками, внезапными снегопадами и голодом. Но как раз зимой узнал волчонок силу своих челюстей, и пришлось напрягать волю, чтобы побороть хромоту и не отстать от матери-волчицы, старших братьев, с которыми пришел волчонок в зимнюю стаю. А олененку потребовалась вся быстрота его ног, вся унаследованная ловкость и чувство тропы, чтобы избегнуть тех волчьих челюстей. Но они росли. И каждое преследование делало их сильнее, каждая удача - красивее, каждая обида - горделивее, каждое внимание - осторожнее; а кровь в жилах - несла свою мудрость, и племя диктовало каждому свои законы.

... Бежит, спешит, стремится куда-то разновременно-многоцветная вода в бурливой горной речке, возле которой родились и выросли волчонок и олененок. Возле которой превращались они в волка и марала.

Гудит и ревет Черная речка, унося весною валуны и упавшие стволы. Волнуется и урчит Красная речка летом, смывая принимаемыми в себя ручьями глину с отгорков; мельчая порой, шепчет невнятным призрачным языком в жаркие дни. Прыгает и захлебывается Буро-серая речка, испятнанная желто-красными листьями, фиолетовыми ягодами, простроченная рыже-зелеными иглами - осенью. Журчит и булькает, и чревоугодит под бело-зелено-оражево-голубым панцырем льда перекатная Ледяная речка - зимой.

И всегда - всегда-навсегда - поит она всех, наклоняющихся к ней. И всегда - изменялась сама - показывает она, как идет время: вот наклонился ты утолить жажду и видишь не того головастого разлапистого смеющегося щенка, а широкогрудого, с седоватым воротником, пружинисто-валкого в походке и сурового Первого волка, Серого Вожака; и не того рыже-пятнистого, гололобого, удивленно-восторженного сосунка, но - стоит на стремительных сухо-мускулистых ногах серебристо-бурый, с тяжелой короной и темной гривой, спокойно-одинокий марал, Благородный олень.

Бежит, торопится куда-то всех принимающая, всех утоляющая, всех примиряющая бурная горная речка.

Туда: в верховья ее, в трепетный разряженный воздух, в голые нежные, хрупкие просторы льдистых арчевников и серебряных эдельвейсов, среди которых нарождалась их речка, - туда стал уходить с третьего своего лета Благородный, как только появились у него рога. Там сберегал он молодые кроветворные свои панты от насекомых и других охотников за ними, и спускался вниз лишь к осени, когда нежные побеги на лбу окаменеют и станут короной, и оружием. Туда изредка добирался и Серый Вожак в надежде утолить голод, и ловил иногда рассеянного улара или случайного молоденького тэка*.

Там - в высоком студеном воздухе - была речка совсем такая, какими они были внизу, в детстве: речка-волчонок, речка-олененок.

……………………………

*Тэк - горный козёл.

VIII

... ОНИ встретились и в тот раз, когда возмужавший волчонок был еще просто Лобаном и впервые попытался найти себе подругу. Это случилось на третью зиму. Он, будущий Серый Вожак, немного позже признанный грозой и мудростью окрестных гор, проиграл первый бой за любовь.

Да, им обоим предстояло еще пройти и через это: любовь завоевывается трудной и дорогой ценой. Ибо любовь - это Продолжение… И каждому надо подняться до любви, чтобы никогда не рухнул род его и не закаменел в ненависти.

Это было на третью зиму. Наверное, в этом же году, хотя у него и появилась уже корона, подобная неприятность случилась и с Благородным. Во всяком случае, именно той осенью он стал жить на своем утесе, когда остальные его сородичи ревели, дрались и гонялись друг за другом ниже, сбивая свои брачные гаремы.

Зато молодой марал не потерял свою растущую силу, да еще накопил ярости настолько, чтобы пойти на бывшего вожака волчьей стаи, окружившей Благородного. Волк помнит, как, в самый миг прыжка матерого убийцы, поднялся олень на дыбы, раздраженно закусив язык и упрямо наклонив могучую голову, с хрипом опустил оба передних копыта на сразу треснувший череп старого вожака, опоздавшего в прыжке.

Лобан запомнил тогда растерянность стаи, запомнил совсем невинного, случайно попавшего на пути Благородного, волчонка с разодранной грудью, отброшенного рогом. Запомнил, поднял и принял науку. Серый Вожак был, пожалуй, благодарен оленю за урок, да погибший старый волчара прежний вожак - не был достаточно умен, а глупость и власть делали его тираном стаи; а порой грозили и самому существованию - слишком часто старик решался нарушить табу на близлежащие отары...

Следующей зимой Лобан завоевал право на любовь.

И занял место Первого волка стаи - собрав ошибки собственные и погибшего старика в опыт, стал Вожаком. Его предшественник был силен и несколько лет вел стаю жестокой дорогой: сытость давалась порой легко, но стая редела от преследования. Старик мало беспокоился, что роду надо жить и завтра... Серый Вожак осторожностью и примером, силой и сбереженными жизнями своих сородичей научил волков Заботливой Свободе стаи. Успешному для них закону.

Каждый волк - от переярка до матёрого - должен осознать и принять: любое его действие, где бы он ни был и в любое время года, что-то несет и остальным, что-то - утверждающее существование рода или перечеркивающее его.

Ты можешь, разумеется, отбить и зарезать овцу, можешь даже забраться в курятник или овчарню, перерезать всех и нажраться... Но на всю жизнь не нажрешься, у желудка память короткая, и завтра он потребует снова. У тебя пока есть силы, чтобы скрыться от преследования, есть убежище, где спрятаться. Только надолго ли?.. Ненависть порождает ненависть, зло питает зло, цепляются друг за друга и ширят вокруг себя круги вражды, что рано или поздно захлестывают - их породившего. Да, ты сегодня избежал преследования, но вместо тебя под пулю или копыта попал другой: стая стала слабее, ей - и тебе, слышишь! - зимой не удастся взять достаточно добычи, кто-то еще неминуемо погибнет. А летом меньше родится детенышей в наших логовах, и они вырастут слабее, и страх будет преследовать их с рождения. Ослабнет и исчезнет род твой или выродится в шакалов... Тогда погибнешь и ты.

У тебя нет в природе врагов, есть - противники, соперники, на место которых ты должен уметь себя поставить: уважай их, ведь от их жизни зависит и твоя, и не считай их глупее себя. Ненависть худой помощник (она отрицает иные законы, кроме собственного), - нет ничего противнее природе, противоестественнее. Есть - необходимость, поэтому будь мудр и добр, даже убивая. Живи законом уважения к правам твоих противников на Продолжение и сохранение - и стая будет сильна, и ты - ты! - будешь силен и сыт вместе с ней...

Серый Вожак умел любить.

Он - волк - был однолюб. И та, которую он любил, любовь которой отвоевал он в непростой борьбе, укрепила его любовь к стае, потому что стая продолжала и поддерживала род.

***

... МОЛОДЕНЬКАЯ чепрачная волчица с немного тонковатой, как у лисы, мордашкой сидела у куста барбариса возле пробившейся из-подо льда речки. Вздернутые уголки глаз и нервные ноздри придавали ей ласковое и хитрое выражение одновременно.

Рядом были трое волков, которых здесь Лобан прежде не видел. Двое из них - матёрые - лежали близко к волчице и пыжили шеи, третий вьюном вертелся меж всеми, не решаясь, впрочем, приблизиться к юной самочке.

Лобан подошел валкой походкой, упругий и приветливый, стараясь не обращать внимания на привздернутые в глухом бормотании губы матерых. Ему достаточно оказалось встретиться взглядом с юной волчицей, чтобы понять - вот оно, предназначение и обреченность! - чтобы вздрогнуть от единственности одного для другого.

Что бы там ни говорили, любовь - это молния, ударившая в дерево, а разве дерево выбирает молнию? Это обреченность и предрешенность. Она может состояться, а может, и нет, и тогда, хоть годами убеждай себя в необходимости, в удобстве, в терпении и привычке, любви не будет. Все остальное потом - уважение, долг, дружба: все меркнет в памяти, не освещенной молнией любви, так устроена природа - это ее путь к гармонии, ибо любовь - великое Продолжение...

А Серый Вожак встретился взглядом.

И дальше неважны уже были и ревнивое бормотание, и оскаленные белые клыки под вздернутыми в ненависти губами - соперники сразу ощутили их затрепетавшую близость. Для него важен стал этот куст барбариса с черно-лиловыми ягодами, под которыми улыбалась ему нежно-чепрачная волчица; важна была речка у нее за спиной, что бурлила и радовалась свободе, да и солнце, под которым они вырастят волчат.

Если... если он выиграет этот бой с чужаками. Для них он вовсе не был первым волком, но соперником, и бой предстоял нелегкий... Он сохранял приветливость и не выказал напряженности, но был готов ко всему.

Здесь юная волчица, будто предвосхищая поражение его, вскочила и побежала над речкой. Остальным оставалось только следовать за ней. Они побежали: два чужака-матерых грузно и угрюмо рысили по бокам властительницы - насколько позволяла тропа и, пропустив волчицу на голову вперед, чуть сзади, след-в-след, валко плыл Серый Вожак, а уже за ним юлил переярок. И было непонятно, зачем он-то здесь, скорее всего, юнец был братом самочки. Лобан был благодарен ей за отсрочку: в беге можно было приглядеться к соперникам. Всей группой, соединенной лишь ревностью и ожиданием, они вынырнули на плато.

Мягкими полуволнами, вспененными терпким зеленым арчевником, плато стелилось меж двумя большими ущельями, которые впадали в его речку своими нервными ручьями. На этом плато жило много зайцев, они жили своей жизнью. Но волки смотрели только но подругу-властительницу, не обращая внимания на прыскающих в стороне косых, белые хвосты которых уже мелькали по стенам гребня над плато.

Солнце садилось. И длинные тени бегущих волков, мелькающих зайцев и чуть колеблющего арчевника завораживали еще одного, неподвижного и собранного в пружину, жителя этих мест.

Громадная рысь, с бело-серебристым телом, по которому чуть заметно проступали темные пятна, длиннее туловом, пожалуй, любого из матерых. Зверь напрягся, готовясь к прыжку в ближний куст арчи. Рыси бы пропустить не заметивших ее волков, и тогда наслаждаться охотой. Но самоуверенная и нетерпеливая кошка боялась упустить добычу: не выдержала и накрыла зайца, заверещавшего на все плато. Визг был хоть и не долгий, но разодрал морозный воздух острым трепетом последнего отчаяния.

Волчица повернула голову.

Нимало не сомневаясь, один из охранителей волчицы помчался к рыси.

Рысь присела: дерева рядом не было, а свежая добыча давала и подстегивала право на сопротивление.

Остальные волки стояли и смотрели. Они были сыты, или им было не до еды. И это была не стая - случайная группа, каждый в которой шел к одной цели разными путями. Тот чужой волк пошел противозаконным, путем ненависти, - за рысью оставалось право первого и голодного. И эта слепая ненависть, или острое желание выделиться среди претендентов, подвели чужака.

Самец-рысь подпрыгнул свечкой, пропуская несущегося врага, и выдрал по пути у него с лопатки лоскут шкуры. Когда ослепленный неудачей и яростью первой боли матерый развернулся, рысь опрокинулась на спину и приняла волка на все четыре когтистые лапы, каждая из которых почти вдвое была толще волчьих. Волк успел полоснуть ее, и бакенбард рыси сразу залился кровью, а вместо глаза осталась до лба развалившаяся борозда. Жуткий вопль кошки раздался над сцепленными борцами, такой вопль-визг, что плавно кружившая ворона в панике взмыла и захлопала беспорядочно крыльями, уносясь прочь. А чужак-матерый отвалился и стал отползать от куцей свирепой кошки, на быстро пятнеющем снегу тянулись его внутренности.

Рысь перевернулась на лапы и, все так же вопя, помчалась неровными прыжками к небольшому камню-утесу, возвышавшемуся на плато. Ее никто не преследовал...

Но здесь, то ли возбужденный виденной схваткой и пряными сладковатыми запахами ярости, то ли просто - решив заодно покончить со вторым Соперником, другой чужак бросился на Серого Вожака. И сбил его, не ожидавшего нападения, с ног.

Молоденький волчонок, заскулив, растерянно жался в сторону волчицы.

Волчица не удивилась. И не воспротивилась - здесь ее власть кончалась. Она не могла выбирать, не могла вмешиваться: отцом ее детей должен стать сильнейший. Она могла лишь про себя желать победы одному из них.

И Серый Вожак всем существом почувствовал - кому, он ощутил эту поддержку. Но сил его соперника это не убавило, и он снова яростно и расчетливо набросился на Лобана, едва чепрачная самочка уселась поодаль. На это раз Вожак встретил удар клыки-в-клыки, так что пошел скрежет...

Шерсть летит клочьями, все истоптано на пятачке их поединка. Хрипение учащает дыхание, а у Волка уже располосована лопатка. Они снова и снова сшибаются клыками, и чужак успевает прихватить, прокусив, его верхнюю губу. Это невыносимо больно, гораздо больнее кровоточащей лопатки, а чужак, не разжимая зубов, водит его по кругу, приближаясь к волчице. У Лобана в глазах навертываются слезы, он кружит и кружит, приволакивая лапы, но подчиняясь чужой воле. Он слабеет, ему кажется, что вернулась хромота от капкана, которую он давно преодолел.

Он замечает вдруг в глазах соперника победные искорки, они ехидны - чужак не торопится к новому маневру, он наслаждается этим унизительным вождением противника по кругу боли. И это унижение острее самой боли...

Серый Вожак напрягается и изо всей силы дергает головой, губа его рвется, а враг, не ждавший такого поворота, отлетает в сторону. Не давая тому опомниться, бросается Вожак с силой, которой у него не было до битвы. Он почти подбрасывает противника, снова ловит за лапу, всем телом проворачивает так, что ощущает хруст. Он швыряет и катает чужака, не давая опомниться, но и не торопя развязку.

Вот чужак сумел еще раз подняться, шатаясь, но вместо того, чтобы броситься вновь, выгибает шею и подставляет яремную жилу.

Переярок снова заскулил. Блеснули глаза волчицы.

Да, он мог бы кончить одним махом клыка. Но ему не нужно было унижение соперника, ни сама жизнь его.

Вожаку нужна была подруга и сознание, что ей нужен - только он. Лобан любил свою чепрачную юную волчицу с почти лисьей мордашкой и нежными глазами. Первый волк привел ее в стаю.

Тех двух, чужих, он тоже привел с собой.

***

...А У БЛАГОРОДНОГО не было стаи.

У марала были свои законы. И главный - одиночество. Даже тогда, когда стоял он на вершине своего Утеса и рядом с ним красовались три молодухи-оленухи, изящные, как молоденькие елочки, и ждали его внимания и оплодотворения, - даже тогда он оставался один. Осколок луны плыл между рогами, звезды чуть поблескивали на темно-голубом небе и в задумчивых фиолетовых глазах оленя.

Он носил тогда свинец в ноге? Скорее всего, нет, иначе рядом с ним не было бы в тот год маралух. Ведь и ему, как счастливому Серому Вожаку, проходящему под Утесом марала, пришлось выдержать свой бой за Любовь и Продолжение, здесь у природы один закон для всех.

Конечно, Благородному нет нужды учиться добру и справедливости, конечно, он сам - будто их воплощение, но его любовь - холодновата... Он не знает своих детей. Да, у каждого свои законы, лишь бы они сообразовывались с общими и несли потомству путь к гармонии уже в семени своем. А в этом его, Благородного, не упрекнешь. Даже то, что рядом с ним три оленихи - необходимость, ведь у них больше врагов, и детям их нужна сила и совершенство Благородного, потому что их роду тоже нужно жить дальше...

Так мог бы думать счастливый Первый волк здешних урочищ, ведя в стаю юную чепрачную волчицу и двух бывших соперников, - так мог бы чувствовать пробужденной памятью своей удачливый Серый Вожак, проходя после битвы своей под Маральим Утесом в их предпоследнюю встречу с Благородным. Потому что память - тоже путь к гармонии, и потому что память эту Лобан передаст теперь своим волчатам.

Что ж, они оба честно и мужественно отстояли свое право Продолжателей.

XI

ПРОШЛО полгода, как Благородный совершил свой последний, неудачный прыжок, и накормил собою стаю, а Серый Вожак Лобан, не сумев сдержать своей грустной памяти, спел прощальную песню над соперником-соседом...

Или над собой, над проклятьем преследования племени своего? Казалось бы нет: сейчас, через полгода, в логове его копошатся семь толстых, головастых, несуразных и милых щенков, у некоторых уже заметен чепрак по спине или тяжелый отцовский лоб над озорными глазками. Что ж, они оба стали Продолжателями и умудренными Вожаками своих родов. Они - и Благородный и Первый волк - следовали своим законам и своему пути в природе. Их дети ходят сейчас по их речке, которая все так же убегает от ледников, вырастая детьми своими - ручьями.

Да, волк видел двух красавцев-оленей, точно копию того, которого уже нет. Наверняка, в этих ущельях ходят и другие дети марала. И у волка снова здесь, на Маральем Утесе, что оставил Серый Вожак за собой, появились дети от чепрачной волчицы, уже начинающей седеть, но сохраняющей все ту же лукавую нежность в косоразрезанных глазах тонкой, почти лисьей, мордашки...

Весна проходит, прошла почти. Их речка отшумела и бежит теперь монотонно и ровно. И сыновья Благородного, наверняка, ушли выше в горы сберегать молодую поросль рогов.

Наверняка, потому что именно туда по верхней тропе проехал на лошади грузный зеленый человек с ружьем, которого Серый Вожак уже видел здесь в прошлом году, а запах которого словно тревожно-знаком Лобану еще с детства. С тем человеком была странная собака. Волк принял бы ее за одного из своей семьи, если бы не постоянно машущий хвост, завернутый неуверенным кольцом.

Но Вожаку особо некогда было раздумывать. Ему надо было кормить детей и подругу. Весной на пути этого человека с ружьем можно найти достаточно свежего мяса, и оно не пахнет опасностью. Это мясо не нужно было человеку, даже сам волк ему сейчас не очень был нужен.

Охотнику в это время нужны сыновья Благородного, даже не сами олени - их молодые, хрупкие, дорогие рога-панты. Память о них и жажда получить была способна повести человека на любое безумие.

Волк осторожно порысил в том направлении. И не сразу заметил еще одного всадника, направляющегося в ту же сторону по следам, которые этот человек высматривал и узнавал. Заметив его, Лобан стал лишь осторожнее. Хотя второму всаднику - его-то запах волк встречал здесь всюду, это был егерь - казалось, тоже сейчас было явно не до Серого: егерь торопился вослед браконьеру. "Волк дорогу перебежал - к удаче..." - усмехнулся про себя человек и продолжил путь.

Поздневесенние погоды в горах обманчивы. Вот только что еще светило солнце, было жарко и сухо, потом клубами стал наползать туман. Эти молочные клубы, сперва будто неуверенно, какими-то рывками просачивались через хребет, оседали в щелях и расщелинах, обволакивали серой сыростью сразу побуревшие ели.

Волк остановился, нюхая потяжелевший воздух; потом пошел, заструился сам своей валкой походкой, подобный туману, в обход предполагаемого им первого всадника. Его мех набухал. Где-то в отдалении слышалось глухое, словно набухшее уханье странного пса.

... И волк вздрогнул - бухает выстрел.

Внизу, в тумане, что-то копошится, слышится поскуливание, довольное и льстивое... И второй раз вздрагивает невольно Серый Вожак - к этому нельзя привыкнуть: на противоположной от него стороне, выше выстрела и поскуливания, раздается человеческий голос. Здесь был бы слышен даже шепот: щель резонирует любой шорох в сочащемся сыростью воздухе.

- Че-ерканин! Это я - егерь. Узнаешь? Шел следом, да не успел! Оставайся возле марала - теперь уж не уйдешь... найду и докажу!..

И третьи вздрагивает волк - снизу на голос огрызнулся выстрел.

- И-их-хрр... ч-черт... Ничего не поделать - не отступит ведь, - бормочется на противолежащем Лобану склоне.

А Первый волк застывает, вмерзает в туман.

И оттуда, со склона, несутся вниз два выстрела - один за другим.

И становится тихим-тихо, слышится, как путается в еловых лапах туман, как на одной ноте визжит собака, да где-то лошадь равнодушно пережевывает удила.

Он не знает, что им движет, но он решился - Лобан, Серый Вожак. Давя в себе дрожь, вздыбив гривастый воротник, набычившись и почти не ступая на подушечки лап, невесомо-серый и туманный спустился он вниз.

Первой заметил он темную собаку, прилегшую на бок, заискивающе и угрожающе ощерившуюся. Потом - глыбу лежащего марала, череп которого расколот, зияет грязная кровоточащая дыра и один мохнатый влажный рог валяется рядом в траве. Это было так неестественно, что Вожак чуть повернул назад. Растекался кислый запах свертывающей крови, пороха и мокрой шерсти.

И навзничь, раскинув руки и отбросив страшное ружье, лежал толстый человек, с толстым лицом, с толстыми закушенными губами...

Волк вздрагивает теперь машинально, кожей, не пуская в душу страх: теперь прямо над ним опять раздается голос. Вздрагивает волк, но все еще не уходит, будто примороженный туманом.

- ...Где ты, Черканин? Выйди, только брось ружье. Не стрельну, хоть ранен... Это уже не баловство! Брось, говорят, и выходи на голос: я у твоей лошади... - Егерь звал напрасно.

Серый Вожак, как завороженный смотрит на врага своего, на убийцу Благородного. Он и сейчас не решается приблизиться к человеку, и запах двуногого, даже сейчас холодит кровь. Они одни. И человек неподвижен. И вдруг - откуда она взялась?! - на лицо человеку садится черно-рыжая усталая бабочка и медленно-медленно сводит и распахивает набухшие крылья. Как память...

А туман густеет и засасывает. И пора, надо уходить. Они - Благородный и Серый Вожак - совершили свое Предназначение, их дети ходят по речке. А - дети их детей?.. Вожак так повернулся к собаке-волку, этому человечьему ублюдку, что тот понял. Первый волк этих гор не знал, что это был его племянник, но предательство - есть предательство, даже в волчьем обличье, их семя легло на чужую почву...

Потом Серый Вожак подошел к человеку совсем близко. Обнюхал его, раздраженно чихнул. И, задрав лапу, поставил свою метку. Этот Адам сам изгонял себя из созданного только себе рая. Вожак знал и другого, их топоры рубят так легко под собой сучья... есть другие. На всех он не мог направить свою метящую струю, волк не был богом. Лобан, как и Благородный, был лишь одним из...

- Черканин... Черканин! А, черт бы тебя... где ты? Выходи...

Серый Вожак, мягко и валко ступая по низкому глухому туману, уходил домой.

Tags: 

Project: 

Год выпуска: 

2003

Выпуск: 

11