ДОМЕНИКО ЧЕЛОВЕК-ЛОДКА
- Только недолго, – он а высунулась из машины. – Поцелуй меня...
Он отстранился:
– Жарко… Я купаться.
– Ту ты гад… Ладно, ждём. Мы в баре Доменико, на Гарибальди. Тебе пиво брать?
Он пожал плечами:
– Как хочешь…
Розовая Ланче, зло визжа резиной, крутанулась и исчезла на повороте за терракотовой палациной с балкон ом в голубых розариях...
Он снял на ходу потасканные кроссовки и теперь шёл, смешно, по-страусиному подкидывая колени по жалящему жаром песку пляжа, и остолбенело замер у прибоя.
Желание купаться сразу пропало: бескон ечный шевелящийся жгут коричневых ядовитых медуз Glosiuz Parmanlicus тянулся вдоль прибоя от марины Нижней Никотеры до порта Джоа Тауэра.
Он шёл вдоль кромки воды и разглядывал копошащихся тварей.
Время от времени то одну, то другую медузу, выбрасывало под самые его ноги на песок, и тогда он брезгливо отпрыгивал, поддевал тростниковой палкой гадину и закидывал медузу обратно в море.
Медузы всегда вызывали в нём ужас и почитание – единовременно. В них было что-то библейское, как возмездие: судный день или огненный дождь.
Его не единожды жалили эти твари: адская боль, точно к телу с шипением приложили кусок раскалённого металла, местное он емение, потом долго незаживающая рана и, как память, рубец на всю жизнь.
Он оглянулся, подобрал красный пластиковый стул, лежащий с прошлого сезон а вместе со сломанными шезлон гами, зон тами и прочим хламом между шлюпками, и сел.
И теперь разглядывал, словно впервые увидел, эти огромные, ребристые синие тела:
одни лодки, стоящие на киле, были накрыты сверху полотнищами выленявшего брезента;
другие, как Ноев Ковчег, облюбовала стая бродячих собак;
третьи, заваленные снастями, стали гнездовьем бесчисленных семейств чаек;
четвёртые, как баркас рядом, лежали вверх брюхом.
«Как должно быть под ней прохладно покойно и надёжно», – подумал он.
Всплыло щемящее, из детства… ребёнком он забирался под кровать и замирал, боясь пошевелиться и быть обнаруженным. Мимо семенили ноги: он вслушивался в обрывки фраз, не пон имая их смысла, голоса. Его окликали… Он не мог отвечать, потому что все он и были не по настоящему, понарошку... И его тоже не было. И если бы он откликнулся, то всё бы сломалось и исчезло: и он, и эта комнатка с большим фикусом у окна и трёхлитровой банкой гриба под марлей на подоконнике и…
Безотчётно, до колик в животе, ему захотелось оказаться под этой лодкой.
Он встал, неожиданно для себя лег плашмя на песок и, извиваясь ящерицей, словно повинуясь чужой воле, вполз под ближайший баркас: перья птиц, обрывки газет, крабы, ящерица очумело таращится на него…
Он вдавился в песок и… замер.
Странное ощущение точно парализовало его – темно, гулко и покойно: точно ты в утробе и ещё не родился. Звуки снаружи дон осились невнятно и глухо, словно из раковины, приставленной к уху.
Солнце острыми лучиками било из под бортов, как в детстве, когда его укладывали спать и гасили свет, но ещё оставалась эта спасительная щель, из за неплотно прикрытой двери, сочащаяся светом и звуками голосов.
Тело одеревенело.
Время перестало существовать.
Сколько он здесь?
Минуту?
Сутки?
Вполз неделю назад?
Свет под бортами тух и вновь наливался силой.
Потом ему почудились голоса, приглушённые звуки музыки, рыданья, несколько раз словно произнесли его имя…
Он прислушался: шум удаляющихся шагов… всё стихло.
Он лежал, вжавшись животом во влажный песок, безразлично ощущая, как по телу ползают крабы, капает вода с днища баркаса. Иногда крабы зло пощипывали его: боли он не чувствовал.
Потом он перестал ощущать тело.
Время от времени он тыркался безразличным глазом в вещи разбросанные на песке: рюкзак, жёлтые солнцезащитные очки, недопитую бутылку минералки. Но связи между собой и этими предметами – не обнаруживал.
«…Надо вылезти из-под этой чёртовой лодки…» – иногда тупо всплывало в памяти, и… исчезало. (Для этого нужно было поджать левую ногу, опереться на локоть правой, просунуть голову под ту зловещую сверкающую щель… Это казалось абсолютно невозможно и глупо... Это как вылезти из собственного нутра. Он с удивлением рассматривал это маленькое, ненужное, вжавшееся в песок человеческое тело. Так похожее, на за сохшую личинку шелкопряда в совершенном белоснежном коконе. «И если кокон потрясти у уха, то можно слышать, как личинка красиво и печально звенит внутри…» – вспомнил он.
Гул набегающих волн, еле видные в щель цветущие на склоне горы розовые кусты олеандра, зеленеющие за ними рощи эвкалиптов… весь этот огромный грохочущий прежний мир принадлежавший прежде тому человеку, теперь ласково тёрся щекой о его новую красивую голубую ребристую спину.
Потом ему захотелось, чтобы его окоченевшее бездействием тело перевернули вверх лицом.
И тогда он увидит своё Море, своё Синее Небо, своё Палящее Солнце, свой Ветер и своих Глупых Чаек.
В его плечи больно, с хрустом, до упора вдвинут новые горящие солнцем уключины-лопатки. – «Какие красивые…» – рассматривает он отполированную медь.
В его борта вцепятся сильные руки. Его раскачают, проволокут с шелестом килем по песку, и вот уже он лежит синим брюхом в ладонях моря. Блаженно покачивается и поскрипывает.
Четверо мужчин в прорезиненных жёлтых робах переваливаются в него через борта. Вдвигают в лопатки-уключины его длинные деревянные руки.
Руки с красивыми синими крашеными ладонями и отполированными до блеска рукоятями. Они нравятся ему.
Ладони людей сжимают его руки. Он и делают гребок…
Его пронзает острая боль.
Он делает первый вздох и беззвучно кричит от боли страха и счастья, как новорожденный на пуповине в руках акушерки.
Ещё гребок…
Пуповина лопается.
Он Лодка.
– Джованни, у тебя Новая Лодка, – кричит с кормы Винченце. – Как зовут?
– Ещё не знаю, - Джованни ставит рулём нос баркаса на Сицилию. – Вроде и старая, но совсем другая… Эти лодки как люди. Вроде и те же, а всё время разные. Но я уже люблю эту.
– Назови её Новый Доменико.
– Спасибо, так и сделаю, – кричит Джованни и ласково гладит Его по шершавому крашенному боку… – Это имя мне нравится. Мне кажется, я знал человека с таким именем: у него ещё были смешные жёлтые солнцезащитные очки…
«Может и так, – думает он. Деревянные руки бросают его тело с волны на волну. - Но всё это так ненадёжно...» – его рёбра натужно гудят, как трубы органа.
Две бездон ные синевы над его головой и под килем полны жарким солнцем, злым солёным ветром, воплями чаек и пением рыб.
Надо Мной, в бездонной синеве покачивается его бесконечная божественная сверкающая корма: вверх-вниз, словно взлетает на невидимые волны.
Я создан по образу и подобию Твоему.
Я вскидываю в небо счастливые вёсла.
Я Новый Доменико: Человек-Лодка.
В Мои бока приветливо тыркаются мордами большие сверкающие рыбы.
Смешно извиваются, что-то шепчут, оглаживают щупальцами ядовитые медузы. Некоторых я узнаю.
Медузы висят в зелёной холодной воде как бесчисленные коричневые, изумрудные, голубые звёздочки в небе.
Так похожие на те, что я вырезал в детстве из набора цветной бумаги взятыми тайком у матери маленькими маникюрными ножничками и приклеивал на заиндевевшее стекло нашей московской коммуналки по улице Яблочкова. Чтобы потом рассматривать через зелёное безразличное стекло, как мир за окном в этих волшебных звёздах, пронизанный бледным зимним солнцем, покачивался, как в сказке: вверх- вниз, вверх- вниз…
Италия, Нижняя Никотера, февраль – ст. Должанская, сентябрь. 2014 год.
БУМАЖНЫЕ АНГЕЛЫ
Марсово поле.
Утро.
Ещё холодно.
Клушин отбегал и теперь, подцепив собаку на поводок, трусил по центральной аллее на выход, к Лебяжьей канавке.
Солнце выкатилось из-за крыш линейки домов вдоль набережной Фонтанки, подпрыгнуло, и жадным жарким языком стало слизывать с газонов иней, как ребёнок эскимо с палочки.
Трава парила.
Душа Клушина парила.
Чёрные вывороченные ветви столетних кустов сирени капали подтаявшим льдом и, казалось, блаженно шевелятся и томно подрагивают.
Душа Клушина томно подрагивала.
Облака тащило со стороны Невы неухоженными грязными серыми баранами. Бараны грызли белыми ртами пустой питерский воздух, блеяли и беспомощно волочились костяными копытцами по гудкой жести крыш, ветвям, неулыбчивым лицам прохожих.
Душа Клушина ёжилась.
Собака, всласть намотавшись, нехотя волоклась рядом с Клушиным: вывалившийся красной тряпкой язык, ошалелые глаза в кучу, клубы пара изо рта…
– Эй, «умора», – Клушин наклонился и ласково потрепал пса по загривку: – Что, гадская собака, хорошо? – Пёс счастливо шлёпнул по лицу Клушина мокрым горячим языком.
– Фу… – Клушин не зло отпихнул морду суки. – Эти мне собачьи нежности… Всё-таки Марсово поле: скорбь, мемориал; да поди и нажралась дряни в кустах…
Сортиров на Марсовом отродясь не было.
Вдруг, словно кто окликнул, собака дёрнула в сторону и, дотащив Клушина до куста сирени, замерла.
Клушин огляделся: вокруг сирени трава была усыпана крохотными бело-розовыми цветками.
– Чтоб подснежники на этой помойке росли?.. – засомневался Клушин и сел на корточки: сотни малюсеньких бумажных ангелов лежали на траве. И там, и там…
Клушин недоверчиво поднял одного, повертел перед носом: с одной стороны ангел был серебристый, как фольга от конфетной обёртки, с другой – матовый и белый. Ангел Клушину нравился. Примерно он их себе так и представлял: белый и сверкающий – правда, побольше.
– А может, сейчас и такие… – засомневался Клушин. – Похоже через трафарет давили, все как под копирку – ровненькие…
– Может, кто ими из хлопушки как конфетти выстрелил? – он зачерпнул ангелов ладонью и сунул собаке под нос. – Откуда они? След!
…Собака слизнула несколько ангелов, и теперь ангелы весело трепыхались на её красном языке, как белые наросты на красной шляпке мухоморе. Клушину это понравилось.
– Фу, – Клушин счистил бумажки с языка собаки. Тащиться – тащись, но не жрать. Тут всё, блин, ядовитое! Город! Потом на ветеринара не наработаешься. Плюнь!
Собака залаяла, села по щенячьи на задницу и, задрав морду в бесцветное городское небо, дурно завыла.
– Чего это… – растерялся Клушин и тоже задрал голову: солнце уже выкарабкалось из-за шпиля Павловского собора и, выпрастав тысячи жёлтых пальцев, гладило ими ещё клейкие робкие листочки малолетки, ерошистую грязную серо-зелёную спину каналов, облупленные городские фасады, окна, пощипывало лица прохожих, и вдруг, разом, эти ловкие пальчики начинали перещёлкивать, как цыганка кастаньетами, и воздух наполнился тёплой жёлтой пыльцой: – Чего это я, – Клушин мотнул головой. – Весна…
Собаки не было.
– Жара, Жара, – (так по недоразумению назвали собаку), приставив руки рупором, крутясь волчком во все стороны, оглашенно орал Клушин. – Ко мне, гадина, ко мне… Из-за кустов сирени нехотя, вальяжной походкой вывалилась его сука и чинно, как барыня в кресла, опустилась посреди розовой поляны с ангелами на задницу.
– Фу! – Клушин потянул носом: от собаки реально разило. (Эту охотничью привычку валяться в дерьме у легавых, отбивая свой запах у зверя, Клушин не разделял и даже стеснялся. Хотя и уважал, как естественно целесообразное.)
«И чего теперь? – думал Клушин. – Вонять с ней мимо Летнего сада, потом через Фонтанку, потом через Пантелеймоновский, потом по всей Пестеля аж до Моховой? В туристический, блин, сезон мимо всяких там фифочек? Вот стыдоба!»
Собака вздохнула и вальяжно разлеглась в ангелах.
И тут Клушин смотрит на этих чёртовых ангелов и понимает, что до дури хочет в них изваляться, ну просто до дури.
Завалиться в ангелов, как в детстве в сугроб, закрыть глаза и замереть.
И ещё тыркается в голове у Клушина: «Не просто так сука-то моя в дерьме валяется, запах свой отбивает, а может, и я через это, обвалявшись в «беленьких», «запах своей земной жизни вымараю… Дерьмо из себя источу… – вот так умно рассудил Клушин. – Другой стану, новый… белый нафиг и сверкающий…
Клушин воровато огляделся, бодро лёг на спину и стал елозить по мокрой зассаной траве газона. Собака ошалело таращилась на хозяина, потом стала подвывать.
Поелозив, Клушин замер с раскинутыми руками и лежал некоторое время неподвижно: представлял, как ангелы присасываются к нему и отваливаются потом в траву разбухшими пиявками, полные Клушинской дурной чумной жизнью… В голове всплыла его бабка по матери, Полина. В детстве Клушин сачком в пруду их огорода вылавливал бабке пиявок в майонезную баночку, и та прикладывала жирных червячков к своей пояснице. От радикулита. И потом от пиявок оставались маленькие алые кровоподтеки… Клушин задрал майку, оглядел бледное с зимы пустое вялое тело – «Идиот» – опустил майку. – «Совсем спятил…» Собака подванивала реально и выла…
– Да заткнись ты! – Клушин сел.
Было холодно. Промокший спортивный костюм гадко подлипал к телу. Собака тревожно смотрела на Клушина, как не узнавала…
«Похоже действует, – оторопело подумал Клушин и нервно обшлепал себя руками. – Сука прежнего меня не чует…»
В жёлтых глазах собаки на Клушина растерянно пялились два типа в кружочках конфетти, как на утро повядший салат оливье после Нового года.
– Да Викуся, не плачь, зая, просто дяденька с собачкой гуляет… – Послышалось сзади. Мимо, из-за спины Клушина, нарочито громко переговариваясь, прошмыгнули две мамаши с колясками, одна обернулась.
– А может и пьяный, а, Надь?
– Да больной, Нин, – кивнула на Клушина толстуха… Тут моя мать из Ростова погостить сподобилась, так и недели не прожила: «У вас тут, доча, – говорит, – все или больные или психи …Как и твой муженёк интеллигент засеря. А ещё культурная столица!» – и уехала. Прикинь. Вер, ну пошли блин быстрее, а то этот, в конфетти, того и гляди вскочит…
Клушину стало неловко и ужасно всё глупо.
– Уйди, – отмахнулся он от собаки, жалостливо вылизывающей его лицо жарким шершавым языком, – ведь только что дрянь под кустами ела, гадина такая…
Собака жалостливо завыла…
«Всё таки признала…» – Клушин встал, подхватил поводок, и парочка пошла к выходу: коричневая легавая и рядом мужчина в мокром тренировочном костюме с подлипшими к спине фигурками ангелов.
Прохожие не оглядывались.
«И верно, тут психов больше, чем листьев на деревьях. Кому интересен мужик в ангелах», – Клушин, перегнувшись через решётку Пантелеймоновского, выждал, когда из-под моста воровато высунет тупую морду речной трамвайчик, тщательно прицелился и плюнул в толстуху на алой палубе в маленькой розовой шляпке, попал и пошёл дальше, волоча за собой понурую собаку.
Солнце припекало.
Собака смердела.
Спина подсыхала.
И ангелы тихо отваливались сами собой один за другим, оставляя еле заметный белый след на асфальте у них за спиной и маленькие лиловые пятнышки на белой футболке Клушина.
Парочка ещё какое-то время тупо вихлялась среди прохожих по Пестеля, пока у перехода через Соляной не пропала из виду окончательно.
Хотя с известного ракурса могло показаться, что парочка (длинный мужчина и коричневая собака) стала лениво набирать высоту и медленно, слегка заваливаясь к Неве влево, пошла в пустое грязное городское небо, оставляя за собой еле заметный белый след, как самолёт конденсат выхлопных газов в разрежённых холодных слоях атмосферы.
И только чумные больные городские голуби пытливо вдалбливали белые силуэты костяными клювами в грязный асфальт.
Тупо.
Снова и снова.
ЗОЛОТАЯ РЫБКА
Бегу по Пантелеймоновскому мосту через Фонтанку, гляжу, вдоль набережной мужчина, вроде знакомый, туда-сюда с запрокинутым лицом ходит. С удочкой. Вспомнил: я его ещё третьего дня заприметил: дождь, ветер, а этот ловит. Ещё подумал: «Этот точно по такой погоде какую-нибудь хрень подцепит…»
Бегу обратно с Марсового – этот с удочкой так и мотается. Как неприкаянный.
Остановился на светофоре, а он в меня глазом вцепился и орёт сквозь ветер.
– Извините, – говорит. – Позвольте, сударь, Вас задержать.
Из питерских интеллигентов похоже.
Я кивнул, дескать непротив. Сам стою, ногами перебираю, чтобы не выстудиться.
Этот подходит и слёта:
– Простите, что беспокою. Лицо у Вас располагающее, а у меня горе. Я тут Рыбу мутанта поймал. Во вторник. Говорящую.
Молчу. Это же Питер. Тут городских сумасшедших больше, чем деревьев.
– И знаете, Рыбина большая, крупная, килограмм на семь, отродясь тут такие не водились. Только крючок из губы выдернул, а она как понесёт… Сначала тарабарщину на неизвестных мне языках, потом на чисто русском, с непристойностями. Я даже хотел её обратно в Фонтанку выбросить, а она как к рукам подлипла и говорит:
– Дурак ты, Василий Петрович, а про три желания, гондон штопанный, позабыл? Только попробуй выбрось! Я же Судьба твоя, м…ак! И как понесла мне про всю мою жизнь непутёвую сызмальства, до сего дня… Как под копирку… Я и оторопел.
Он полез в обшмыганный карман пальтишка, выудил плоскую флягу дешёвого три звезды, свинтил крышечку, протянул мне:
– Будете?
– Нет, – я отрицательно мотнул головой.
– Как знаете, - он отхлебнул.
– Замёрзли поди, - он участливо покачал головой, снова отхлебнул и сунул флягу в карман.
Стою, ногами перебираю, чувствую себя полным идиотом. И вроде как и уйти надо, а не ухожу…
– Короче, - продолжает «рыбак», – приволок Рыбину домой, я в двадцать третьем по Пестеля, сорок третья квартира на последнем, справа от лифта. В коммуналке живу. Налил, значит, в таз воды, рыбину в таз и на стол. Сел. Сижу. Смотрю. По телевизору как раз «Менты» шли. Смотрите?
– Нет, – мотнул я головой.
– Ну да, на любителя. А Рыба мне: чего расселся зараза. В Дикси беги. Мне пятилитровку питьевой воды, а то я в этом дерьме из-под крана к утру сдохну, три балтики-07 и банку шпрот прибалтийских. И всё мне в таз… Записать, или запомнишь, идиот.
– А желания, – я её спрашиваю.
– А желания заслужить надо, козёл. Понятно я излагаю, – а сама мне в лицо наглой своей рыбьей мордой лыбится.
– Короче принёс… Эта шпроты смела, пиво выхлестала и прыг мне на грудь: «Называй меня – моя килечка, – а у самого руки трясутся, – а я тебя буду – мой дельфинчик», – и в постель завалила… Скользкая гадина, жуть… – он полез в карман, достал трясущимися руками пачку сигарет, нервно раскурил...
– Короче, сидим утром, как люди, я кофе заварил, эта в Люсином халатике, Люся моя гражданская жена, ну, я к ней опять с разговорами про три желания.
А она мне:
– Сначала обвенчаемся по-людски, а пока нет охоты у меня, красивой молодой рыбы, тебе, старый козёл, желания исполнять… И видишь, животик какой у меня. – За ночь её реально раздуло. – Обрюхатил ты меня, проказник. И ещё: если хоть раз на Фонтанке с удочкой увижу, то тебе твой спиннинг – точно оторву, так и знай.
– Короче, на утро обвенчались, – он кивнул на купола: батюшке пришлось приплатить…
Через день Люся моя от матери из Воронежа вернулась, а эта её с лестницы и спустила. А к вечеру того же дня Рыбина моя и родила. Я не гад, и мальков на своей площади и прописал. Да и Рыбине не откажешь. Скользкая-скользкая, а законная супруга перед людьми и Богом.
– Да как же так, – растерялся я, – всё у вас по-быстрому-то… в три дня уложились…
– Ну да, по-быстрому, – вздохнул интеллигент, – достал флягу и, свинтив крышечку, сделал большой глоток. – Будете, – протянул мне. Я мотнул головой. – Как хотите.
– Короче, жизнь такая: родился, дефис, умер. Всё по-быстрому. Так на всех памятниках и написано. Сходите, гляньте. Вон хоть и на Литераторские мостки. Тут рядом: до Невского на трёшке, а там до Алексанлра Невской лавре на десяточке.
– А Вы что же такой… непротивленец? Прямо толстовец какой-то.
– А что я могу? – Тип нервно отщёлкнул окурок в Фонтанку: – Сызмальства Судьба мной, да бабы крутили, как хотели…
Он, неожиданно вскинув элегантно, по балетному вверх руку, отбросил в сторону ножку с вытянутым носком и стал крутить фуэте. Одно за другим. Одно за другим.
«Нифига себе Кшесинская…» – думал я, одновременно краем глаза рассматривая застывшее под Пантелеймоновским мостом серое огромное тело рыбы. Рыбина тяжело завалилась на бок и теперь пялилась на меня, тяжко вращая мутным рыбьим глазом.
Я наклонился над парапетом моста, вглядываясь в тяжёлую свинцовую воду. «Показалось или впрямь», – Нечто такое, с чем невозможно и совладать, манило и отталкивало меня единовременно. Вселяло библейский восторг и ужас. Разом.
– Пока, пока… – тип с удочкой запахнулся пальто и пошёл вдоль набережной Фонтанки к Неве. Пройдя несколько шагов остановился, достал бутылку, вскинул голову, допил и ловко отшвырнул флягу в воду. Огромное серое тело метнулось из-под моста, схватило налету пузырь и, без всплеска, бесшумно ушло под воду.
«Похоже моя», – тоскливо подумал я.
Дождался зелёного и побежал через дорогу в сторону Соляного. К дому.
СПБ, 2011 год, сентябрь.