Захар ПРИЛЕПИН. Обитель. Главы

 

Ночью лиса ходила по крыше.

Дом несколько дней как топили. Потрескивало не только в старой печи, но и стены отзывались – кряхтя, и потолки – удивлённо, и полы – с укоризною.

Ночи вернулись тёмные, словно прокопчённые и промёрзшие до самой сердцевины за то время, пока их всё лето держали взаперти.

Пахла ночь то лисьим, то селёдочным хвостом, и, если приходилось выйти во двор по нужде, – сырой, отдающий смрадом ветер толкал в затылок.

Появились звёзды – всё лето их не видел, веснушчатые, как рука владычки, но и они тоже будто отдавали селёдкой.

С улицы неизменно хотелось в избу, в тепло; жаль, чая совсем не было, и ягод тоже – а то как чайку хорошо, когда звёзды в окне и мутный, пересоленный ветер, подвывая, носится туда-сюда, словно потерял свой ошейник.

Афанасьева заселили в одну комнату с Артёмом, и они заняли общую, на полу застеленную, лежанку.

– ...Возле Йодпрома, – рассказывал Афанасьев, которому не спалось, – поймали, не поверишь, Тёма, дедка одного. Оказалось – монах, жил в какой-то норе, питался корешками и ягодками... Может, и прикармливал кто – но сам он сказал, что жил молитвой.

Артём, который уже готовился спать, открыл глаза и увидел в свете уличного фонаря растрескавшийся, давно не беленый потолок.

– Говорят, дед и не знал про то, что теперь тут лагерь, и семь лет к людям не выходил, – тихо засмеялся Афанасьев. – Его подержали три дня в ИСО, ничего не добились и отправили Кемь: иди работай, дедушка, антихрист пришёл, от него в лесу не спрячешься... Так он, неведомо как, опять вернулся на остров с целью залезть в нору поглубже и больше уже не вылезать... Но тут его уже быстро поймали и определили на этот раз в четырнадцатую роту.

Рассказ свой Афанасьев вёл, опираясь рыжей башкой на руку, но рука затекла, и он повалился на спину.

– И что? – спросил Артём, повременив.

– Дед? – беззаботно отозвался Афанасьев. – Доходит уже. В норе оказалось проще выжить, чем в четырнадцатой роте.

“А я знаю этого отшельника”, – подумал Артём, но ничего не сказал.

Вместо этого спросил:

– А твои друзья как? Не передохли?

Афанасьев притих, раздумывая.

– Какие друзья? – спросил так, вроде бы и не догадавшись.

– Да блатные, – ответил Артём; он втайне мечтал, чтоб однажды набежала одичавшая резвая волна и всех его неприятелей разом унесла в море.

Афанасьев вздохнул.

– Нет, Тёма, они мне не друзья. У вора вообще не может быть друзей. Может, ты думаешь, что блатной – это привычка брать чужое, подлый характер и гнусные повадки? И ещё речь – ну да. Слышал, как они разговаривают? – Артём слышал, но забыл; Афанасьев с ходу напомнил, чуть, в меру, подгнусавливая: – “Из-за стирок влип: прогромал стирочнику цельную скрипуху барахла. Но тут грубая гаца подошла, фраера хай подняли. Чуть не ступил на мокрое!” Я, Тёма, все эти слова знаю, и повадки их запомнить смогу, и характер себе испортить, и заиметь привычку брать чужое и не раскаиваться о том. Но, Тёма, перекрасить свою фраерскую масть я не смогу всё равно! Вор – это другое, чем мы с тобой, растение!

У него на месте души – дуля, и эта дуля ухмыляется и показывает грязный язык. Вором нельзя стать на время, поиграть в него тоже нельзя, вор – это навсегда. Они воры не потому, что ведут себя, как воры, а потому, что больше никак себя вести не умеют... Я для них в самом лучшем случае – порчак. Знаешь такое слово, Тёма? Порчак – это и не фраер, и не вор, а так, подделка. От фраера ушёл, вором не стал – такого колобка съедают первым... Лучше уж фраером оставаться и не строить из себя.

Афанасьев, видимо, что-то вспомнил важное и занимательное, отчего привстал на локте.

– Тебя, Тёма, знаешь как назвали они однажды? Я слышал случайно! “Битый фраер!” Вот как! Битый фраер, Тёма – это хорошо, это почти уважение. Они и тебя зарежут, причём с большей охотой, чем обычного фраера, – но в твоём случае им уже будет чем похвастаться... Заслужил, Тёма, точно тебе говорю. Я сам, брат, – тут Афанасьев понизил голос, – не ожидал, что ты так долго проживёшь... Хорошая у тебя звезда. За пазухой её носишь, наверное?

Артём, сам не понимая своего движения, положил руку на грудь, будто под рубахой у него действительно что-то было.

По крыше опять прошла лиса, словно выискивая лаз в тёплые комнаты, к запахам съестного.

Афанасьев посмотрел наверх и спросил:

– Ты, поди, и смерти не боишься? Думаешь, и нет её?

В полутьме Артём заметил, что его товарищ даже кивнул головой вверх, словно это не лиса, а самая смерть там и бродила.

– А что, есть? – спросил Артём. Он-то наверняка знал, что лиса.

Рыжий поэт снова упал на спину, но вытянул обе руки перед собой, растопырил пальцы и стал их рассматривать.

– Мне тут Кабиршах... или Курезшах?.. кто-то из них рассказал, что смерть – путешествие. Самое любопытное в жизни. Настолько любопытное – что только сиди и радуйся, как перед спектаклем... – Уронив руки, Афанасьев помолчал, собираясь с мыслями; выдохнул и сказал: – Ждёшь его, ждёшь, этого путешествия, высунул голову за кулисы, а тебе щщёлк! – и голову ножницами отрезали – огромными такими, ржавыми. Башка упала, вот тебе и всё путешествие.

Только из безголового тела разная жижа льёт напоследок, и спереди, и сзади.

Неожиданно Афанасьев начал чесать щёку – частым собачьим движеньем, разве что искры не летели из-под когтей от такого хруста.

Артём посмотрел на это как на привычный афанасьевский финт; собственно, так оно и было.

Что до слов, сказанных Афанасьевым, – Артём вроде бы понимал их смысл, но оценить мог только красоту слога, потому что – его товарищ был прав – никаких ножниц он не чувствовал и представить их перещёлк под собственным подбородком так и не научился, хотя возможности для этого в последнее время ему были предоставлены не раз. Должно быть, знать своей смерти – не самая важная наука на земле.

– ...В общем, такие путешествия не в моём вкусе, – досказал Афанасьев, начесавшись. – У меня есть другое предложение из области географии. Готов меня слушать, Тёма?

– Говори, Афанас, – сказал Артём; хотя откуда-то знал заранее, что сейчас сказанное ему окажется ненужным и лишним.

Афанасьев, перевалившись на грудь, встал и, скрипя половицами, подошёл к окошку – долго вглядывался, даже рамы потрогал.

Потом вернулся назад и постоял у дверей, прислушиваясь.

– Здесь точно никого нет? – спросил он.

– Разве что лиса, – сказал Артём.

– А этот ваш... лисофон – сюда не мог Крапин провести?

– Всё, что ты сейчас скажешь, сразу идёт радиограммой информационный отдел, – ответил Артём. – Утром по соловецкому радио перескажут вкратце.

Афанасьев ещё покружил с минуту, в полутьме натыкаясь то на стул, то на собственные ботинки, которые по лагерной привычке принёс в комнату, а не оставил, как его товарищ, у порога.

Потом наконец уселся рядом с Артёмом и задыхающимся то ли от восторга, то ли от волнения голосом поведал примерно следующее.  Бурцев уже месяц как назначен старостой Соловецкого лагеря.

Услышав это, Артём только покрутил головой: стоило уехать, как в лагере началось чёрт знает что. И неясно, радоваться или огорчаться тому. Пока Эйхманис собирал дела, а Ногтев ещё не вступил должность, Бурцев успел высоко подняться. Работая в ИСО, он исхитрился собрать материал на чекистское руководство, которое, как выяснилось, состояло наполовину из кокаинистов и сифилитиков. Пользуясь этим материалом, Бурцев получил серьёзную власть и разнообразные полномочия.

Дело доходило до того, что он сажал чекистов среднего звена в карцер – и никто на него пожаловаться не мог, потому что все жалобы шли через его бывший отдел в ИСО, где Бурцев оставил своего человека, тоже из бывших колчаковских офицеров.

“Самым интересным на берегу не угостил, – мельком подумал Артём про Афанасьева, от таких вестей по примеру товарища начавший поглядывать то в окно, то на двери. – Припас до ночи... дичь свою жареную...”

Красноармейцев из надзора Бурцев держит в натуральном страхе: ввёл палочные наказания за пьянство и грубые дисциплинарные нарушения. Заодно Бурцев давит всех, кто попадается под руку – и блатных, и каэров, и бытовиков, и бывших социалистов, которых не терпит с особо мстительным чувством.

Случай с Мезерницким Бурцеву был даже выгоден: он сам занялся допросами, чтоб его смутные дела оказались тени; к примеру, зубы Шлабуковскому именно наш Мстислав и выбил.

Шлабуковского Эйхманис спас, но в целом всему происходящему не препятствовал. Собственно, никаких причин для того и не было: надзорные перестали насиловать девок из женбарака, а чекисты больше не устраивали громких кутежей, показательных пыток – вроде комариной на берегу Святого озера, и пьяной стрельбы по-над головами во время общих разводов. Но главной затеей Бурцева был отбор боевой группы для побега. Из кого она набрана, Афанасьев не знал, но догадывался, что это в основном бывшие белогвардейцы несколько портовых мастеровых. В ближайшее время, пока не закончилась навигация, в течение одной ночи эта группа обезоружит конвойную роту, взорвёт маяк, разрушит радиоточку, разорвёт телефонную связь, захватит пароход “Глеб Бокий” и уйдёт в Кемь. А оттуда – в Финляндию.

Артём молчал.

“Ну и кто на этот раз клоун?” – спросил он сам себя. Ему показалось, что он даже думает шёпотом.

Афанасьев сидел, не шевелясь, выжидательно глядя на Артёма.

Лиса наверху нашла самое тёплое место возле трубы тоже утихла.

– Я не побегу, – сказал Артём.

Они ещё помолчали.

– Не побежишь? – переспросил Афанасьев, словно что-то могло измениться за минуту.

– Нет. Зачем ты это мне рассказал?

– Ну, раз не побежишь, то... – начал Афанасьев, но споткнулся... подумав, продолжил: – Тёма, я знаю наверняка: тебя есть блат. Меня отсюда надо вывезти. Чем скорей, тем лучше. Я сам ничего не могу придумать, чтоб уехать, – Крапин меня не послушает. Разве что саморуб сделать... или самолом – но куда я потом побегу со сломанной ногой или без пальцев на руке?.. Выручи, Тём. Переправь меня, пожалуйста. За лекарствами, за чем угодно. Пусть меня даже в карцер посадят на большом острове, перетерплю. Когда всё это затеется – меня освободят... Тём?

“А пусть тебя лисы покусают, Афанас – и поедешь в больничку”, – хотел пошутить Артём, но не стал – какие тут шутки: всё стало несмешное вокруг.

– Спим до завтра, – сказал он и решительно полез под одеяло.

Накрылся с головой, отвернулся к стене и заснул быстро.

Почивал крепко: ему отчего-то нравилось, что лиса свернулась у трубы и сторожит их утлый домик. Хотя бы в трубу теперь точно никто не заберётся.

 

***

 

Утром Артём, надевая штаны, выронил из кармана сложенную вдвое пачку соловецких денег – на Лисьем острове он получал самую высокую за всё его соловецкое житьё зарплату, а тратить её было некуда: магазины все остались на большом острове.

– Я тебе три рубля должен, Афанас, – сказал он весело; Афанасьев ещё дремал, но уже жмурился на звук человеческого голоса и пытался зарыться глубже в одеяло. – Помнишь, в больничке мне давал? – не отставал Артём.

– Помню, – бормотнул Афанасьев в подушку.

– На, держи, – сказал Артём; дождался, пока Афанасьев развернётся, откроет глаза и протянет руку за деньгами. – Во-от. И больше со мной на вчерашнюю тему не говори, – отчётливо и доброжелательно попросил он.

Афанасьев потёр глаза и уселся, исподлобья поглядывая на товарища. Артём два раза встряхнул свой потрёпанный, лисами пропахший пиджак и, не без изящества взмахнув им через плечо, тут же попал в рукав.

– В монастырь смогу уехать? – спросил Афанасьев глухо.

– Будет возможность – поедешь, я помогу, – ответил Артём легко, словно речь шла про кружку чая, которую обещал налить, – а нарочно ничего придумывать не стану, прости, Афанас.

Тот кивнул и ещё раз протёр кулаками глаза.

– Сколько времени? – спросил Афанасьев. – Ни колокола, ни гудка не слышал...

– Восемь уже, милый, ты своё переспал давно, – ответил Артём. – Тут ни колоколов, ни гудков – здесь свобода, равенство и тунеядство! Пойдём лис кормить, а потом и себе стол накроем... Сегодня банный день – надо до вечера как следует измазаться, чтоб воду попусту не переводить.

– Здесь и баня есть? – наконец проснулся Афанасьев.

– А то, – посмеивался Артём. – Крапин с дрыном знаешь, как пропаривает.

– Надо бы нам наши венички из монастыря запросить, – пошутил Афанасьев.

Артём тоже засмеялся. Утро начиналось весело. Бежать куда-то было совершенно незачем.

С тех пор как погонщина – работа из-под палки – прекратилась вовсе, Артём почувствовал, что сильно повзрослел, разросся душой, всё внутри стало будто на два размера больше. Он помнил, как в юности, лет в четырнадцать, поймал себя на мысли, что, заходя в кладовку, ему нужно чуть-чуть нагибаться – дорос наконец. Теперь он ходил по свету с твёрдым чувством, что где-то надо бы немного преклонить голову, а то снесёт до самого затылка, или пройти боком, потому что всей грудью в проём не помещаешься – но где преклонить, где посторониться?

Оказалось, что дурная, на износ работа расти не помогает, но, напротив, забивает человека в землю по самую глотку. Человек растёт там, где можно разбежаться, подпрыгнуть, спугнуть птицу с высокой ветки, едва не ухватив её за хвост.

Под утро прошёл дождь, неопрятный и многословный, согнал лису с крыши, взмесил грязь, запах поднялся ещё гуще – но Артёма всё это забавляло; у него уже имелись калоши, он раздобыл пару Афанасьеву, и они вдвоём чавкали, увязая и матерясь, до лисьего питомника, откуда уже раздавался нервный лай: жрать! жрать!.. Никакого лисофона не надо.

Лис кормили раз в день, в обед, но кормящих самок и подрастающих лисят прикармливали ещё и с утра.

Завтрак готовили им загодя и потом разносили. Лисята жили на верандах, покрытых проволочной сеткой, – чтоб гулять на солнышке, а не только сидеть в норе.

Солнышко, правда, сегодня было совсем далёкое и будто подостывшее, в мурахах простуды.

Беспечно переругиваясь с Афанасьевым, который вооружился пугачом и предлагал для начала испробовать его хотя бы на Артёме – “...у тебя ведь тоже могут быть глисты?” – Артём старался не думать про Бурцева, потому что даже мысленное произнесение этого имени тревожило, наводило смуту, хоть и замешенную на уважении: вот он какой оказался – бесшабашный офицер, гордец, упрямец, лихач – но лихач организованный, импровизаций не терпящий, железный, как машина.

“Я бы так не смог”, – вот всё, что понимал Артём; и понимал он это, наверное, впервые в жизни – потому что, видя остальных людей и зная их поступки, он догадывался, что либо умеет, как они, и даже лучше, чем они, либо и не хочет вовсе на них походить.

...Из этого ряда, безусловно, выпадал Эйхманис. С Эйхманисом Артёму и в голову не пришло б себя сравнивать – с тем же успехом он мог сравнить себя с Цезарем или с Робеспьером.

Эйхманис был старше Артёма лет на пять или семь – стоило бы сказать, что эти годы выпали на Мировую и Гражданскую войны, – но суть располагалась где-то ещё глубже... Артём втайне догадывался, что Эйхманис был старше – навсегда.

Что таилось в столь звучном слове, понимать было не обязательно: навсегда, на целую жизнь, на одну ампутированную душу, на один, в конце концов, ад... Но и эти слова тоже, по совести говоря, ничего для Артёма не значили, и смысл их он взвесить не мог: ну, душа, ну, ад – положил одно слово на одну ладонь, второе на другую – веса никакого нет в них, ладони – пусты и мёрзнут.

Картошка с треской весит больше, чем совесть, а клопы наглядней ада.

...Однако неистреблённое даже здесь, в этих стылых местах, мальчишеское чувство царапалось внутри с вопросом: а кто оказался бы сильнее, сойдись они – взвод на взвод или один на один – Эйхманис и Бурцев? Не то чтоб в элементарной драке, а в каком-то другом поединке, где было бы задействовано всё: и штык, и дерзость, и ум, и сумрачное прошлое каждого из них.

Артём улыбнулся и покрутил головой – вроде бы заматерел, покрылся новой кожей, толще прежней, а дурацкая, детская мысль – нет-нет да и плеснёт хвостом.

Он даже не мог бы признаться себе, кому б в той схватке желал поражения, а кому победы.

“...Может, Троянский прав и ты стал рабом, полюбившим своё рабство?” – спросил себя Артём.

“...А если бы Мстиславу Бурцеву потребовалось сейчас меня расстрелять – ни за что, а просто во имя исполнения своей великолепной затеи – он сделал бы он это?” – размышлял Артём дальше.

Поймав себя на крючок этим вопросом, Артём даже поёжился, потому что ответ был ясен: конечно, расстрелял бы.

“...Отчего же я тогда должен желать Бурцеву удачи?” – продолжал себя пытать Артём.

“...Оттого, что Эйхманис тебя на минуту пригрел, и твоя жалкая человеческая душа сама себе вставила кольцо в губу – и бегает за тенью хозяина, который к тому же уехал, оставив тебе в подарок свою бывшую шалаву...” – издевался над собой Артём; и снова гнал от себя все эти мысли, потому что жизнь его не нуждалась в них нисколько, жизнь его нуждалась только в продолжении жизни.

“...Не говори так о Гале”, – попросил он себя: за Галю ему отчего-то было куда больней, чем за всё остальное – в числе остального значился и сам Артём.

Афанасьев, которого Артём уже минуты две как вроде слышал, но не слушал, продолжал дурачиться, спрашивая про всё подряд, как рыжий переросток, оставленный на третий год доучиваться.

Наверное, поэта именно потому душевно тянуло к Артёму, что с ним он мог побыть самим собою – дурашливым дитём, – чего в лагере себе ни с кем не позволишь. И не за то же ли самое и Артём ценил Афанасьева?

– А что это у вас лиса трёхногая? – с деланым испугом любопытствовал Афанасьев. – Съели с Крапиным одну ногу? Думаете, никто не заметит? Решили, что чекисты только до трёх умеют считать?

– Это Марта, – отвечал Артём, благодарный за то, что Афанасьев всё-таки избавил его от занудных размышлений. – Она убежала в прошлом месяце, – здесь Артём со значением посмотрел на Афанасьева, – и попала в капкан. Отгрызла себе ногу, чтоб дальше бежать. Представляешь, какая сила воли?

Афанасьев ненадолго стал серьёзным, впрочем, серьёзности сомнительной – потому что, оценивая, он осматривал свою руку, как бы прикидывая: а если мне попадётся капкан? как тогда я?

К Марте недавно привели самца – они зажили вдвоём, дело у них шло на лад: Артём вчера видел, полюбовался минуту, до лёгких спазмов в груди.

– А самцу – то, что у неё три ноги, не мешает? – с интересом и сомнением спросил Афанасьев.

– Нет, – ответил Артём.

Афанасьев ещё подумал и впервые без малейшей улыбки сообщил:

– Я б  не смог.

– Ну да, – согласился Артём, – ...хотя сейчас редко встретишь женщину с тремя ногами.

...Так хохотали по поводу трёх ног, – Афанасьев с его фантазией, похоже, отлично себе это представил, – что сначала напугали и Марту, и её самца, а потом не заметили Крапина.

– Здра, гражданин начальник! – по привычке большого лагеря заорал Афанасьев – на Лисьем так кричать было не принято.

Крапин сморщился и сделал такое движение, словно собирался Афанасьева скомкать и спрятать в карман, чтоб потом выбросить в печку.

– Артём, как думаешь, кто там? – спросил Крапин, показывая на море.

По морю шла моторная лодка. Люди в лодке пока были неразличимы.

Афанасьев, заметил Артём, обрадовался так, словно это Бурцев за ним послал: ну, мы плывём в Финляндию или нет?

Крапин же был немного встревожен: он недавно отчитался за всех лис, фотографии отвёз, что ещё? Может, новый начальник лагеря Ногтев требует его теперь?

Все трое вглядывались, и хоть глаза у Афанасьева с Артёмом были помоложе, бывший милиционер всё равно первым разглядел гостью.

– Галина к нам, – сказал Крапин. – Что-то она зачастила. Наверное, решила себе шубу заранее присмотреть, стерва.

Афанасьев скосился на Артёма и смотрел не отрываясь, чуть подрагивая губами.

Артём сначала терпел этот взгляд, потом повернулся и без особого расположения спросил:

– Чего смотрим, Афанас? Глаза застудишь.

– Хотел тебе сказать, Тёма, – добродушно, нисколько не обижаясь, прошептал Афанасьев, переведя взгляд на спину уходящего к маленькому деревянному причалу Крапина. – Знаешь, что ещё было в лагере – сдуреть, и только.

– Говори быстрей. – Гости уже причаливали, а Галя встала, но лодка начала раскачиваться, и она снова присела на лавку в лодке.

– У твоего Троянского есть коллега в Йодпроме, – весело щурясь, рассказывал Афанасьев, – такой же высоколобый. Троянскому приехала мать, а к тому на том же пароходе – дочь, на свиданочку. Я её видел: нечеловеческой красоты, как весенним цветком рождённая...

Артём вздохнул: ну, быстрей же рассказывай, зачем мне этот Троянский вообще, и эта дочь из цветка.

– Через две недели, – размеренно продолжал Афанасьев, отчего-то уверенный в том, что Артёму это нужно услышать, – гражданин Эйхманис девушку к себе вызвал говорит: “Выйдешь за меня замуж – отца немедленно отпускаю!” А отец только три месяца отсидел из пяти своих лет. Она тут же отвечает: “Выйду, согласна, только отпустите папашу!”

Артём вздрогнул и, не веря, вперился в Афанасьева. История эта, на первый взгляд, Артёма не касалась вовсе – но с другой, не до конца понятной стороны – ещё как касалась. И Афанасьев, сволочь, откуда-то знал об этом.

– Дальше что? – спросил Артём, поглядывая то на сходящую Галину и встречающего её Крапина, то на Афанасьева.

– И отпустил, – сказал Афанасьев.

– Врёшь, – сквозь зубы процедил Артём.

– Весь лагерь про это знает, – спокойно ответил Афанасьев. – Отец этой красавицы уехал вместе со Шлабуковским, на одном рейсе, а она – уже с Эйхманисом, вот на днях. И говорят, они уже поженились, прямо в Кеми, чтоб до Москвы не тянуть...

Артём пальцами надавил себе на виски, наскоро соображая, как бы отнестись к очередной обескураживающей вести с острова.

– Ох, Афанас, – почти застонал Артём. – У тебя, надеюсь, больше нет новостей? Союзники в монастырь не прилетели на дирижабле? Ленин не ожил? Тунгусский метеорит обратно не улетел на небо?

Афанасьев подумал и ответил:

– Нет, такого не было.  

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2014

Выпуск: 

8