Книга Константина Мамаева "Письмо и речь" выдержала в Екатеринбурге уже два издания (2000, 2001 - Издательство Уральского Отделения РАН) - и довольно быстро разошлась, главным образом, в Москве. Она посвящена весьма сложной проблеме - пониманию феномена каллиграфического письма Дальнего Востока. Заметим, что сами китайцы и японцы обходятся без теоретических трудов в этой области, трактаты, посвященные письму, написаны скорее как руководства к действию, и содержат наряду с практическими рекомендациями лишь афористические формулы.
Мамаев демонстрирует виртуозное владение материалом: перед читателем проходят десятки стилей, мелькают имена великих китайцев и японцев, достигших высот в искусстве каллиграфии (многие из них - прославленные полководцы и даже императоры Поднебесной). Письмо освящено ритуалом, оно сродни молитве - и при известной пустоте самой китайской религии (как полагает Мамаев), Письмо в Китае берет на себя роль иконографической проекции духа.
Попытки взглянуть на Письмо как на определенный дискурс подкрепляется в книге отсылками к трудам Малявина, Делеза и Дерриды. Инструментарий, разработанный в книгах этих авторов, используются в основе техник анализа и истолкования. Но труды именитых китаеведов и западных философов у Мамаева не служат универсальными отмычками, как это порой бывает в работах отечественных авторов - Мамаев вполне самобытен и оригинален, как и в первой своей книге - "Деревянный рай" (которая получила премию Андрея Белого). Вот что пишет сам Мамаев об оригинальности: "Оригинальность ценится в Письме. Но оригинальность - "свое собственное", по нашему разумению, понимается в Китае сообразно подлинному смыслу этого латинского слова: "восходящее к источнику". Пишущий выбирает источник и выбирает способ восхождения. Письмо при этом - жизненный акт, продленный в иное, в чистом виде не существующее".
Автор, как мы насчитали, использует девять разных дискурсивных техник для работы с Письмом. Это:
метафорическое постижение Письма как образа культуры;
философски-спекулятивное объяснение Письма как игры сокрытости и явленности;
аналитическое истолкование, исходящее из разработанной Мамаевым концепции орнаментальности;
еще одно аналитическое истолкование, базирующееся на мыслительной технике Делеза;
структурное объяснение, исходящее из структурной аналогии Письма и китайского текста;
еще одно структурное истолкование, исходящее из аналогии между Письмом и китайским театром;
спекулятивно-структурное, исходящее из диалектики формы знака и подвижности пишущей кисти;
культурологическое, исходящее из фундаментальной разницы между Письмом Китая и Японии;
понимание Письма через мифологемы китайской эссеистики.
Вся эта базовая палитра становится для автора материалом взаимных наложений, поглощений и отрицаний, которыми и задается его собственное письмо.
Очень интересен макет книги: попытка ввести в русскую книгу элементы китайской рукописной традиции (печати стиля чжуань). Макет выстроен Мамаевым. Книга богато иллюстрирована и богато же, образно написана, так что даже читатель, далекий от китаистики, сможет оценить своеобразие стиля и изящество слога Мамаева: "Очарование этого Письма безгранично, безгрешно, бессмысленно, безвольно, бескорыстно, никчемно: это - природная сила. Тающая льдина выносится в теплый океан: такова здесь география аромата".
Автор начинает исследование казалось бы, весьма конкретного феномена - каллиграфического Письма, но в процессе поиска того, что есть Письмо, он делает очень много точных и верных наблюдений над взаимоотношением восточной и западной культур и очерчивает круг, в который попадает множество явлений, для которых Письмо оказывается предельной моделью, своеобразным сакральным центром.
Для понимания феномена письма Мамаев обращается к мифологии - в главе "Окорот оборотня" он пишет: "Оборотень способен накапливать и удерживать в себе дароносность времени, само время его существования пресуществляется в нем и преобразует его сущность. Не является ли Письмо в некоторых отношениях таким оборотнем? Оно живет переменами, несет в себе изменения. Оно - магия знаков, независимая от их значения. Оно блюдет облик сообразный культуре, но оно питается от той дали, где человеческое и космическое утрачивают свою отдельность и вступают в игру. Письмо не знает смерти: средство общения покойных и живых. Оно доносит до нас жизнь поколений уже почивших и донесет нашу жизнь до еще не родившихся. Как и большинство оборотней, оно прекрасно обликом".
Проблематичную близость Письма и Речи Мамаев видит в том, что и то и другое в своей собственной культуре атопично: не имеет определенного места, захватывая культуру в целом. И Письмо, и речь ограничены только своей "маргинальной околицей". Для Письма такой околицей, как полагает автор, является почерк - физиологический автоматизм невозделанного Письма. Для речи такой околицей оказывается нелитературная, (диалектная речь) и квазиязыковая жестуальность плевков. Мамаев пишет: "Плевание - особого рода дискурс. Это знакопроизводительность, осуществляющая коммуникацию на базе телесности и тем самым невыявленности, намеренной нечленораздельности. Поэтому знаки этого дискурса в той же мере противятся переводу, как ему не поддаются знаки женского кокетства, язык молчаливых знаков внимания, подчинения и важности, сопровождающих узбекское чаепитие или язык мимических жестов, сопровождающих американский покер".
Здесь мы позволим себе не согласиться с автором. Телесная кардиограмма почерка позволяет назвать его "невозделанным Письмом", и почерк играет "окаймляющую" роль для передачи сообщения при помощи знаков, (почерк - одежда, в которой к нам приходят письма от родных, важное же мамаевское Письмо является в костюме китайского Мандарина). В то же время плевание не является артикуляцией, позволяющей передать сообщение при помощи звуков речи. Это часть иной коммуникативной системы. Автор пишет также, что некие знаки "не поддаются переводу". Любая система в целом "поддается переводу", и о женском кокетстве написаны изрядные романы.
В целом возникает ощущение, что книге не хватает редактора: - "научное издание" (да еще второе) дается в авторской редакции. Это не допустимо для серьезного труда: избыточная, на наш взгляд, сложность (или "плотность, пользуясь словами автора) книги должна быть упрощена для читателя - научный редактор является необходимым в нашей культуре посредником, "первым читателем", который торит путь другим. Мамаев же не выпускает "Письмо" из своих рук - и уничтожает фигуру посредника. Этот жест усиливает ощущение непонятности для "непосвященных" всей этой "китайской грамоты" и сужает круг читателей оригинального опуса.
За вычетом подобных замечаний, книга Константина Мамаева представляется нам весьма весомым и своеобразным трудом, уникальным вкладом в отечественное культуроведение.