Владимир ШАПКО. Кошка, пущенная через порог

                                     

Близость

Она лежала перед ним как чаша, предлагающая себя. Длинные волосы ее походили на раскиданный пересохший лён. Она изредка вскрикивала. Как-то необязательно, случайно. «Больно, да? Больно я сделал?» Он замирал над ней. «Нет-нет!» Она сжимала его талию. Точно боялась, что он снова начнет двигаться. Или, наоборот, – отпрянет от нее. Неуверенно, как велосипедист, он опять начинал набирать скорость. Она вновь вскрикивала. Уже сильнее. «Велосипед» начинал вихляться и останавливался совсем. «Больно, да? Больно опять?» Он  н е  з н а л. Просто не знал, отчего еще, кроме боли, женщина может вскрикивать.

И только когда его самого выгибала дугой сладостная мука, когда он чуть не терял сознание – она тоже спешила под ним. И всегда догоняла. А он думал, что так она помогает ему. Ему, мужчине. И, несмотря на мгновенную опустошенность, на боль даже в чреслах, подкидываемый ею, был растроган, благодарен ей: милая, любит!..

На стуле большим гребнем она расчесывала свои прямые жесткие волосы, как все те же густые метлы пересохшего льна. В нежных формах тела ее было что-то скользко-дельфинье. Он ею любовался. Она же его не видела. В комнате была как будто одна.

Потом она одевалась. Примеряясь закинуть на себя платье, стояла в серых колготках как тугой туман.

В метро на эскалаторе она как будто уплывала от него вверх, виновато опустив глаза и словно медленно пропуская к нему только сонные лампионы. А он, закинув голову, неотрывно смотрел на ее лицо, розово светящееся в песцовой серой опушке, и боялся даже дышать. Он любил ее бесконечно.

 

Отчуждение

Он держал ее груди как шлемы. Просяще смотрел в ее глаза. Он словно хотел увидеть ее душу. Но глаза с кошачьей осторожностью уходили, ускользали, и сердце его сжималось. Он охватывал ее голову, прижимал к себе. Как оживший огонь свой, как пламя. Он хотел, чтобы она рассказала о себе, хотя бы немного, дала бы свой телефон. Она мягко высвобождалась из его рук. Не надо, Юра. Разве тебе плохо?..

Она опять надевала платье, расставив ноги в серых колготках, а он в растерянности смотрел на нее. Она была неуязвима.

Она то появлялась в его квартире, то пропадала надолго. Все время он ждал ее. Особенно тоскливыми вечерами. На звонки телефона – срывался. Но звонили или мать, или дядя Антон. Так и требовали всегда в трубке: «Ответьте Калуге» или «Ответьте Оттаве». И Юрий Котельников добросовестно отвечал: матери, что всё в порядке, посылку получил, перед Новым годом постарается приехать, а дяде Тоше кричал сквозь бульканье и треск, что дом в Ильинском цел, не сгорел, сосед Бритвин присматривает.

Он не знал даже отчества ее, с какого года она, поэтому обратиться в Мосгорсправку не мог. Откинувшись на диван, он смотрел на портрет на стене, написанный маслом. Где Антон Петрович Котельников, с вьющейся бородкой напоминая не до конца обглоданный мосол, строго смотрел на племянника, удерживая в кулаке курительную трубку. Тощая шея Антона Петровича была украшена крапчатой бабочкой.

Утром Юрий Котельников на метро ехал в университет на Ленинские горы. В одной из лекционных аудиторий Первого гуманитарного корпуса читал курс по Теории перевода. Студенты казались ему молчаливым вежливым стадом, распределенным поэтажно. Он прохаживался вдоль длинного стола и монотонно говорил. После аспирантуры он преподавал уже третий год и хорошо поставил голос. Впрочем, в конце всегда вставала на задние ножки студентка Залкинд, похожая на толстую непокорную овцу. С каверзным вопросом. И приходилось отвечать: «У нас говорят: у меня тяжелая рука. Надеюсь, слышали. А у болгар несколько иначе: в одной моей руке молния, а в другой – гром. И говорить тут больше не о чем». Однако глаза Залкинд все равно горели желто, разоблачающе: попался, голубчик! Поймала на противоречии!

После лекций не хотел ехать домой. В обнимку с портфелем сидел на скамейке, как припорошенный снегом советский инк на фоне зыбящейся в небе пирамиды. Многоцветный, как жук, тракторишка шустро бегал, прогонял мимо снега̀.

 

Котельников и Татьяна Мантач

Они познакомились два месяца назад, в начале октября. Был пасмурный день. На университете, как на Дон Кихоте таз, висела туча.

Как всегда после лекций, он не мог не пройти по аллее университета. По всей. Ритуально. По привычке, сохранившейся со студенческих лет. Прежде всего постоял перед дорогими корифеями. Установленными почему-то в ряд. В разрозненный, но ряд. От этого жестоко роднящимися с истуканами с острова Пасхи. Неудачно поставлены, явно неудачно.

Потом шел по пустой аллее дальше.

Она сидела на скамье совершенно одна, сунув руки в карманы плаща и разглядывая свои ноги в туфлях на высоком каблуке. Склоненная голова в длинных жестких волосах, схваченных на затылке, напоминала корзинку с ржавым бурьяном. Он уже прошагал мимо и вдруг вернулся. Подошел, сел вполоборота к ней. «Что с вами, девушка?» Весь вид его выражал тревогу. Она повернула удивленное лицо: «Ничего». «Но вы сидите одна. На целый километр. Завалили зачет?» Она сказала, что не имеет к университету никакого отношения. Но он все приставал, выясняя, как она оказалась здесь, сидящая одна на целый километр. (Ох, уж этот «целый километр»!). Он не узнавал себя. Он говорил и говорил, никак не мог остановиться. Смурной театр шел помимо воли его. Он думал, что его сейчас просто пошлют и всё, но она… она вдруг заплакала. Подбородок ее наморщился, слезы потекли по щекам. Он растерялся. «Успокойтесь, девушка, успокойтесь!» – забормотал он.

– Мне не на что поехать к близкому человеку. В другой город. – Она уже вытирала слезы платком. Лицо ее было словно в сукровице.

Он сразу начал рыться в карманах, набрал пятьдесят рублей разными бумажками – все, что у него было – и как жене, сунул ей.

Потом они молча быстро шли к Воробьевскому шоссе. Точно оба боялись, что он опомнится и отберет деньги назад. Дожидаясь автобуса, она озиралась, будто высматривала, куда бежать. Плащ ее напоминал колокол. Спросила телефон. Он написал, вырвал листок, протянул. «Юрий. Юрий Котельников» – назвал себя. – «Татьяна. Татьяна Мантач». Она полезла в автобус. Конечно, больше я ее никогда не увижу. Он смотрел, как рыжая метла продвигается между темных голов. Потом поехал в другую сторону, к метро.

Несколько дней ему было стыдно. За самого себя. Вечерами он не мог работать. В диссертации все остановилось, не двигалось никуда. Он валялся в гостиной на диване, смотрел на костяного с бородкой Антона, все время почему-то словно бы подмигивающего ему. Переводил взгляд на тетю Милу, которая, напротив, одобряюще улыбалась ему маленьким ротиком в наливных щечках. Висел тут и фотопортрет матери Юрия Котельникова. Евдокия Котельникова была точной копией брата своего, Антона. Только, понятно, без трубки в руке и крапчатой бабочки на шее. Она строго смотрела на лежащего сына. Она родила его без мужа в 47-ом году. Отца Юра Котельников никогда не видел. Она записала сына на свою фамилию. Отчество дала – Аркадьевич. То ли действительно некий подлец Аркашка проживал в то время в городе Калуге, то ли просто очень нравилось женщине романтическое имя – Аркадий.

Чтобы как-то отвлечь себя, Юрий Аркадьевич звонил Кучеренке. Спрашивал, как дела с его диссертацией. Рассеянно слушал торопливый радостный голос. Нестерпимо хотелось рассказать о случившемся в аллее университета. И, в конце концов, рассказал. От услышанного Кучеренко надолго замолчал. «Ну, Коля?..» «Дурак!» – сказал, наконец, Кучеренко и повесил трубку. Но все равно стало на душе легче.

Старый сталинский диван был колыхлив как торфяник. Юрий снова лежал, ощупывал его дерматиновые пузыри.

Он ее не узнал, когда она позвонила через десять дней. «Кто? Какая Татьяна?.. А-а, вспомнил! Здравствуйте! Как ваши дела?» Она сказала, что деньги сможет отдать ему завтра. Где и когда это будет удобно? Они договорились на одиннадцать утра, на Маяковской, у памятника.

Она пришла все в том же колоколистом плаще, бесплечая, как дорожная кегля. Его плащ был хорошо вздут в груди, с ремнем, с погонами. Он улыбался во все лицо. Она отчужденно смотрела в сторону. Достав из сумочки, отдала деньги. Поблагодарила. Говорить, собственно, было больше не о чем. Он спросил, как она съездила. К близкому человеку. Она нахмурилась, но сказала, что хорошо. Была в Калуге два дня. В Калуге?! Да мы же с вами земляки, Таня! – вскричал он. Я же родился там, жил до десятого класса! Я была в Калуге впервые, сказала она. Еще раз спасибо. Всего вам доброго. И она пошла от него к подземному переходу. Он торопился за ней, точно не мог догнать. «Танечка, подождите! Может быть, посидим где? А?» Она остановилась. «Сегодня воскресенье. Погода вон не очень». Вверху серовато-сизой простоквашей ползло низкое осеннее небо. «А? Таня?» Он не верил в успех, но она неожиданно согласилась. Он сразу подхватил ее под руку, повлек со ступеней под землю.

В кафе она умудрялась на него не смотреть. Ее колоколистый плащ висел на стоячей вешалке рядом со всеми его ремнями и погонами. Когда он говорил, взгляд ее блуждал по столу. Её ореховые глаза кошки не вязались с темно-рыжими волосами и очень белым лицом. Она казалась отчужденной, недоступной. Но почти сразу на всё соглашалась. Он предложил по бифштексу – она согласилась. По бокалу шампанского – пожалуйста. Еще по одному – как хотите, Юрий. Это было какое-то безвольное отчуждение. Так ведут себя, наверное, люди в тюрьме. Он уже хохотал за столом. Размахивал ножом и вилкой. Она – лишь слегка улыбалась, вытирая губы бумажной салфеткой. Хотя он видел, что ее ореховые глаза подернулись хмельцом. За час он  рассказал ей почти про всю свою жизнь, перескакивая с пятого на десятое. О ее жизни не услышал ничего. Она держалась стойко. Она ускользала даже от прямых вопросов. Вместе с глазами на скуластом лице.

На полной руке уносила поднос с тарелками официантка в короткой юбке. Круглая как кадка. Юрий Котельников галантно надевал на даму плащ.

Медленно шли по Садовому обратно к площади. Он говорил без умолку. Теперь рассказывал о квартире дяди Антона на Кутузовском. Как тот ее получил. Он всю жизнь был поваром. Понимаете? Всего лишь поваром. Но поваром знаменитым в Москве. Работал в свое время и вот напротив, в «Праге», и в гостинице «Украина».  И в других, не менее известных местах. Сейчас третий год работает в Канаде, в Оттаве, в посольстве. Вместе с женой, тетей Милой. Все посольские приемы и разные фуршеты на нем. Очень любит свою сестру, мою мать, ну и меня, конечно.

Она слушала рассеянно. Все время поглядывала на часы. Почему-то мужские. А он все нес и нес «про квартиру»: метро рядом! сталинский дом! шестой этаж! лифт! три комнаты! стены – артиллерией не возьмешь! ванная – пятнадцать квадратных метров! Он, что называется, выхлопывал перед ней товар лицом.

Она коснулась его руки:

– Я приеду к вам, Юрий Аркадьевич. Но – завтра. Сегодня я занята. Напишите адрес.

Она смотрела прямо ему в глаза. И он смутился. Поспешно начал искать блокнот. Потом писал. Вырвал листок. Молчком протянул. Она коснулась губами его щеки и сразу пошла к метро, на ходу сворачивая бумажку с адресом и опуская ее в карман плаща. Он стал кричать, что завтра в семь, что встретит ее. Она ответила, что не нужно, найдет дом сама. С сумочкой под мышкой быстро сошла по ступенькам, исчезла в низких дверях.

Он не мог поверить. Она опять согласилась. Как безумный, он начал ходить взад-вперед. Налетал на людей. Потом зашел в сквер перед филармонией. Сел.  На скамью в середине аллеи. К Театру Сатиры шли зрители. Нетерпеливой радостной колонной заключенных.

…Перед тем как войти в квартиру, она аккуратно складывала, отряхивала зонт, как дорогую разноцветную птицу. Приняв от нее и зонт, и плащ, он оставил ее перед зеркалом поправить волосы.

За столом в гостиной она сидела в глухом черном платье, похожая на плотный швейный манекен из ателье. Вчера или сегодня она ходила в парикмахерскую. Метровые льняные метлы ее были ровненько подрублены, надо лбом ей красиво загнули волосяную модную решетку. И опять никакой косметики на лице. Ни туши, ни румян, ни помады. Лицо белое, с проступившим на щеках молочно-розовым светом. Правда, добавились крохотные капельки двух сережек на розовых мочках ушей.

Он принялся угощать ее разносолами, которые приготовил, естественно, сам. Несколько ошарашенной женщине он накладывал на тарелку рыбный салат из сайры, вареных яиц, соленых огурчиков и резаного репчатого лука. Он самодовольно говорил, что рядом с таким кулинаром, каким является его родной дядя Антон (кивок в сторону портрета на стене), просто невозможно не научиться готовить. Заодно он показал рукой и на тетю Милу со сладкими губками в наливных щечках, тоже дипломированную кулинарку. Однако он обошел добрым словом мать, висящую рядом с поварами. И Татьяне стала казаться, что та смотрит на сына с укором: чего же ты, негодник, про меня-то ничего не сказал? Рядом со знаменитым братом с курительной трубкой и бабочкой пожилая женщина выглядела скромно: у нее был вислый нос и печальные глаза.

С щегольским подкрутом бутылки он налил в бокал женщине вина. Вина, естественно, марочного, отменного. Сервировка стола была богатой. Сервизные тарелки отображали сталинский урбанистический и виноградный рай. У женщины, которая не очень-то умела даже бить простую яичницу по утрам, голова шла кругом.

– А вы любите готовить, Танечка? – приставал к ней ресторатор, подкладывая на сменную чистую тарелку салат оливье, а на другой край тарелки сельдь под шубой.

Она неопределенно помотала вилкой. Впрочем, вслух довольно мудро сказала: «Было бы из чего».

Он смеялся. Он был счастлив.

После жаркого из кролика мгновенно убрал всё со стола. И подал коньяк и кофе.

Они держали крохотные рюмочки с коньяком одинаково – как цветочки. В телевизоре опять шло награждение. Человек, похожий на очень матерого голубя, пялился себе на грудь, куда ему прицепляли очередную Звезду Героя. (Тощий прицепляющий изгибался на все лады.) Центральный Комитет Коммунистической Партии Советского Союза стоял как малое молчаливое большинство. Когда пошли поцелуи взасос, – посыпались аплодисменты. И человек долго откашливался. Как трактор. Прежде чем начать скрежетать ответные благодарственные слова…

Юрий Котельников выключил телевизор.

Под музыку проигрывателя довольно ловко водил даму по комнате. Круто поворачивал и снова ловко вел в другом направлении. Невысокая Мантач, отступая, как будто отбивалась от него ногами.

Потом они сидели на сталинском колыхливом диване. Точно ждали, когда он начнет колыхаться и встряхивать их. Котельников обнял девушку. Очень неудобно. Правой рукой ощутил сильную женскую спину, а левой на ее бедре через платье – резинку с застежкой от дамского пояса. Мантач мягко, но решительно высвободилась. Сразу встала. «Этого делать нельзя». Направилась в прихожую. Он извинялся и извинялся, помогая ей одеваться. Кинулся было провожать. Она остановила его. «Я приду к вам завтра. В это же время. До свидания». Опустив глаза, с полуулыбкой вышла за дверь.

Он тяжело дышал. Он смотрел на себя в кучерявом зеркале. Глаза его были сжаты как пульки, а длинный нос походил на обувную ложку, которую он забыто держал в руках.

 

После свидания

Она покачивалась в полупустом вагоне метро. Напротив сидел старик в потертом плаще. Широколицый. Печальный, как бульдог. Глаза у него будто пучило. Он кривился как от изжоги и снова замирал, ожидая опять чего-то от своих глаз. Кинул в рот таблетку. Татьяна увела взгляд в сторону. За стеклом вроде бы полетел, закривлялся Юрий Котельников. Странный вообще-то парень. Что-то есть в нем от селезня. Нос утиный.  Не похож однако ни на мать, ни на костяного дядю. Зато уж они точно с одной колодки сняты. Сработаны как по лекалу. Этот – как усыновленный. Глаза маленькие, проваленные, а нос широкий, утиный. В общем, красавец. Волосы, правда, хороши. Кудрявые. Но тоже – подстригся под барашка. Зачем? Барашек с утиным носом. Барашек-утконос. Интересно, клеят ли его студентки? Ведь молодой, неженатый. Квартира, можно считать, в Москве. Карьера благополучно вызревает. Доцентом скоро станет. А там – и профессором. Но хвастун. Переливчатый селезень. Однако деликатный. Только сказала – сразу отступил. А я ведь согласная. Просто не могла же я сказать дурашке, что из меня третий день льет. Низ живота тянет. Ничего, конечно, не понял. Подумал, наверное, что просто женский стыд. Плащ держит, надевает. Понимающий, предупредительный. Порывается идти провожать. Еле отбилась. Всё хочет узнать, где я живу. А зачем, дурашка?..

Татьяна Мантач вышла из вагона через три остановки на станции «Киевская».

 

Из дневника Котельникова

…Очень необычная женщина. Даже внешне. Никогда не встречал такой. Ореховые красивейшие глаза. Но как не ее. Как взятые напрокат. Чужие белому лицу и рыжим волосам. Почему такая скрытная? Кто она? Замужем? Разведена? Спокойно-отчужденная, молчаливая. И в то же время – на все соглашающаяся. Причем совершенно неожиданно. «Я приду к вам, Юрий Аркадьевич, завтра». Как выбила почву из-под ног. Растерялся даже. Стыдно почему-то стало. Потерял даже речь, когда рылся в карманах, искал блокнот. И опять же сегодня: оттолкнула от себя или нет? После того как обнял? «Я приду к вам завтра. В это же время». И улыбку повела к двери. Как будто знает то, о чем ты понятия не имеешь… Но как она очутилась на Ленинских горах? Совершенно одна? На целый километр?.. Странная женщина. Очень странная…

 

Безумие мужчины и женщины

Во второй вечер, потеряв голову, он тянул тугую женскую ногу с поднятым коленом словно бы в гору. А, может быть, даже в космос. «Остановись, – сказала она, – я так задохнусь». С расстегнутой рубахой он восстал над ней как безумный Икар. И вновь потащил обеими руками ногу в чулке.

Второй раз все было уже целомудренно, пристойно. Он висел над ней и спрашивал: «Больно я сделал? Да? Больно?» Впрочем, в конце он опять было потащил, но бросил ногу и начал точно всверливаться в женщину.

Он лежал, до горла закрывшись пледом. Как негодяй. Полураздетая женщина была покойна. Расчесывала на стуле свои густые прямые волосы. Только в нежной осаде белых ног ее и живота стыдливо прятался женский желтый мысок.

Потом она ушла в ванную. А он метался, таскал опять все на стол.

Ночевать она не осталась. Сколько ни просил. Правда, разрешила проводить себя до метро.

«Она точно замужем», – думал Котельников, идя от «Кутузовской» домой. «Вне всякого сомнения. И вряд ли теперь появится. Вряд ли даже позвонит. Но я-то для чего тогда?» Котельников посматривал на черную, без единой звезды октябрьскую ночь. Почему-то сдавливало тоской грудь.

Но она пришла и в следующий вечер. И еще приходила. Безумие мужчины и женщины длилось неделю.

Он мало что соображал в эти дни. На лекциях все время поглядывал на часы. Тема студентам разворачивалась словно бы не им, Котельниковым, а кем-то другим, очень хитрым, спрятавшимся в нем.

Пыталась долбить его вопросами Роза Залкинд. Но он сразу говорил, что всё обсудит с ней индивидуально. Вылетал из аудитории и уже без всяких ритуальных аллей мчался автобусом к метро.

В окне летящего вагона он видел то ее груди, то ее, извините, тугое гузно, то закинутую в костре волос голову. Черт побери-и! – поворачивал он безумные глаза к пассажирам.

Дома на кухне пытался что-то готовить, но приходила она. И уже через минуту они оказывались на полу, куда он успевал бросить только одеяло…

Лица ее он не видел. Его накрывала сухая горячая лава ее волос. Раскинутые руки и ноги их были слиты. Казалось, она ничего не делала, но он уже в сладостной муке поворачивал и поворачивал единую эту их мельницу на полу, сминая, перетаскивая за собой по паркету одеяло…

Она долго лежала на нем, спрятав горящее от стыда лицо за его щеку.

Однако потом, как всегда, хмуро расчесывала свои волосы. А он сидел перед ней на полу как перед золотым многоруким божком, который никогда ни на кого не глядит.

В этот вечер, прощаясь, она сказала ему: «Хватит, Юра. Нам нужно отдохнуть. Не скучай».

О телефоне и адресе своем, конечно, ни слова.

– Я позвоню, – сказала она.

Действительно позвонила. Но когда уже и не ждал…

 

Лечение на дому

По Кутузовскому, распустив пальцы веерами, как осторожная балерина переступал прямыми ногами по гололеду высокий старик в пальто. Медленно двигался за ним по тротуару, растрясывался солью глухой, сработанный под броневик мотороллер с засевшим в нем дворником с подловатым глазом. Юрий Котельников чертыхался, шел следом, перескакивал через обширные серые пятна соли, как через нечистоты. И растянулся-таки, сильно подвернув ногу. Кое-как поднялся, постоял, потом потихоньку, охая от боли, поковылял обратно. Домой. Какая-то женщина предложила помочь. Подхватила даже под руку. Поблагодарил ее. Дойду сам.

Дома позвонил в деканат, потом Кучеренке, попросил подменить. Сидел на диване, смотрел на разутую, уже припухшую с посиневшей щиколоткой ногу. Вызывать неотложку или не надо? Позвонила Галя Кучеренко с испуганным голосом. Лед! Немедленно лед к ноге! Через тонкое полотенце! Спасибо, Галя. Поковылял на кухню, из холодильника достал решетку со льдом, выдавил ледяные квадратики и уже в комнате с полотенцем навернул на ногу. В щиколотке словно бы сразу заиграла разноцветная тянущая боль. Но быстро прошла – нога онемела.

Целый день промаялся с ногой. Пытался работать. Садился к столу, к диссертации, вытянув, как инвалид, ногу. Но боль не отпускала, начинала ныть, тукать, бить. И уже лед не помогал. Тогда возвращался на диван, поднимал ногу на подлокотник – в таком положении было легче.

Почему-то все время думалось о Татьяне. Десять дней опять прошло. Ни слуху, ни духу. Хватит, наверное, с ней. К черту! Кончено всё!

Но когда вечером вдруг зазвонил телефон – бросился с дивана, чуть не упал, ухватив трубку со столика. «Да, да! Слушаю!»

Узнав о случившемся, она приехала почти сразу. Как добрая «скорая».

В прихожей, увидев его с поджатой ногой в полотенце, она мотнула рукой в сторону гостиной: «А ну иди. Иди сам!» Он «пошел», поковылял, приседая. «Так!» Она приказала лечь. На диван. Довольно долго осматривала ногу. Он чувствовал ее холодное дыхание на коже ноги. Он пытался объяснить, обрисовать случившееся. «Помолчи! Так больно?» – Она чуть загнула ступню. Он дернулся. «Понятно. Небольшое растяжение». Она вынула из сумочки эластичный бинт в упаковке, разодрала пергамент. Начала профессионально мотать на голеностопный сустав. «Ловко у тебя получается!» – удивился он. «Я медсестра», – коротко сказала Мантач.

Так Котельников узнал, что она работает в одной из московских больниц. А в какой именно – она уточнять не стала. Ему же, если бы он вдруг надумал в поисках ее обзвонить все  больницы и поликлиники Москвы, не хватило бы, наверное, и года.

 

Университет

Семидесятилетний холостяк профессор Оськин для бодрости кадрил в коридоре двух веселых аспиранток. Кузину и Телепнёву. Смеясь, он оскаливал желтые зубы как аммулеты.

Однако увидел Котельникова с толстой папкой. Ринувшегося к нему, профессору Оськину. Сразу поднял руку:

– Не могу, Юрий Аркадьевич! Не могу. Завтра уезжаю в Братиславу. Симпозиум. Что написали – отдайте Зубину. Он посмотрит.

Повернулся к аспиранткам:

– Ну, прощайте, мои дорогие!

Пошел. В свежем вельветовом пиджаке и шейном платке – как выигрышный богатый фант. Телепнёва и Кузина смеялись ему вслед шибко, если употребить любимое Буниным словцо. А подопечный диссертант Котельников пошел с толстой папкой неизвестно куда. И что теперь делать?

Такой же вопрос (что делать?) задал ему подсевший в столовой Кучеренко: «Что делать, Юра? Опять она тормознула меня. («Она» – это декан Десятникова, а «тормознула» – это не пропустила диссертацию на Совет.) Что делать, Юра?»

Ждал ответа с обиженным ротиком окунька. Седые волосы его в короткой стрижке казались просто нацеплявшимися белыми нитками. Нацеплявшимися, к примеру, с подушки, когда он спал.

Юрий Котельников жевал мясо, думал. Потом сказал:

– Пошли!

В деканате за столом писала маленькая женщина с потрескавшимся лицом пожилой лилипутки.

– У вас ко мне дело, Юрий Аркадьевич?

– Да, Вера Павловна, именно дело! Вопрос. Один лишь вопрос: почему? Почему с Кучеренкой так поступают?

– Я удивлена, что вы задаете такой вопрос. Именно вы, Юрий Аркадьевич. После того, как переметнулись к профессору Оськину, вы приходите ко мне, бывшему вашему научному руководителю, и просите за Кучеренко. Это – как? – задам я тоже вопрос.

На Юрия Котельникова пусто смотрели глаза цвета мутного винограда.

Бывший ученик несколько смутился:

– Я ведь не об этом пришел с вами говорить, Вера Павловна…

– А о чём? Вы, наверное, просто забыли, что произошло в прошлом году после вашего перехода к Оськину. Теперь вы вместе с вашим другом пожинаете плоды.

Маленькая женщина склонила голову, продолжила писать.

– Ну, что, что она сказала? Что? – приставал на ходу в коридоре Кучеренко.

– Похоже, Коля, мне тоже не увидеть Совета, – ответил Юрий Котельников.

День явно не задавался. День был как понедельник. В конце лекции опять начала подниматься на задние ножки несносная Залкинд. Конечно же, опять с вопросом.

– Юрий Аркадьевич! В моем переводе рассказа вы зачеркнули слово «охотно». Почему?

Она приглашающе поворачивалась к сокурсницами, сидящим в одном с ней ряду, мол, хватит ворон ловить, то-то сейчас будет!

– А потому, уважаемая Роза, – зло начал Котельников, – что слово «охотно» из девятнадцатого века. Из переводов Диккенса, Теккерея. Потому, что в нашем случае оно неуместно. Простой шофер Радан Николов никогда не скажет его. Даже если ему вместо одной чашки кофе предложат десять.

– А как же он скажет? – аж повалилась вперед Залкинд.

– Он скажет «с удовольствием», «с радостью», но не скажет – «охотно». Он не граф, он шофер. Теперь ясно почему?

Как после ушата ледяной воды Залкинд вела по сокурсницам свои шалые глаза непокорной овцы: вывернулся!..

 

Котельниковы

…На кремлевскую елку Юрик Котельников в первый раз попал, когда ему было восемь лет. С ушками зайчика, держась правой рукой за деда Мороза, а левой таская за собой какую-то девчонку, он тоненько пел и не сводил испуганных глаз с громадной всей елки с оледеневшими огнями.

Дома у дяди Тоши он сидел за столом и удерживал на коленях большой кулек, разрисованный серебряными звездами. Иногда, подумав, доставал из него одну конфету и отдавал кому-нибудь из взрослых. Потом, опять подумав, – еще одну отдавал. Мама в селедочном блестком платье гладила его. А дядя Тоша, получив конфету, хохотал, чуть не расплескивая из бокала вино.

В деревенском доме в Ильинском Юрик стоял высоко на табуретке и декламировал звонким голосом стих:

Снежок порхает, кружится,

На улице бело,

И превратились лужицы

В холодное стекло.

Где летом пели зяблики,

Сегодня – посмотри! –

Как розовые яблоки,

На ветках снегири…

Дядя Тоша прижал его к себе. Потом поцеловал: «Молодец, Юрик!» Мама в селедочном платье сидела гордая. А у тети Милы почему-то навернулись слезы.

Уже к концу праздника за столом, когда тетя Мила подавала чай, дядя Тоша сказал:

– Ну а теперь выпьем светлой памяти родителей наших.

С налитым бокалом Антон Котельников смотрел на фотопортреты своих родителей в рамках на стене. Серьезный отец стоял в буденовке, в тяжелой шинели «с костями», а мама была в косынке, с простым, подрубленным мочалом фабричной девчонки…

– Эх, жизнь! – смахнул слезу дядя Тоша и выпил свой бокал до дна.

Юрик не знал своих дедушку и бабушку, но увидел, что мама тоже промокнула глаза платочком. А тетя Мила подложила ему на тарелочку второе пирожное, хотя он не съел еще и первое. Юрик тут же дал ей конфету. Из своего кулька. И все опять смеялись за столом.

Летом с разбега Юрик нырял с доски в Ильинское озеро, быстро плыл, поворачивал к берегу и, выбежав из воды, ложился на песок рядом с загорающей матерью.

– Эх, Дуся, – говорил дядя Тоша. – Как я тебе завидую. Какой золотой мальчишка у тебя растет. Ведь Милка-то моя пустая оказалась…

Как на волосатый кокос, он смотрел на свой живот, свесив голову. Тетя Мила выходила из кустиков, где надевала купальник.

– О чем это вы тут секретничаете?

Она крутилась перед всеми, раскинув ручки. В купальнике, похожая на таймененка.

Потом мужчины рыбачили. Антон неподвижно стоял с длинным удилищем. У него не клевало. А Юрик с маленькой удочкой постоянно выбегал с окуньками прямо из озера. То с одной стороны удивляющегося рыбака, то с другой. Женщины покатывались.

А вечером, усталые, долго шли к деревне, домой. Двигались мимо притихше-золотистого молчаливого ожидания вечернего пихтового леса. Мимо запрятавшихся в кусты дач без огородов, где в кронах деревьев уже вовсю шла вечерняя кутерьма голосов певчих птиц. Мимо огороженного пансионата министерства иностранных дел, где дядя Тоша по блату однажды купил Юрику бутылочку новой необычной чудесной воды под названием «пепси-кола». И, наконец, мимо соседа Бритвина на скамейке, возле которого всегда лежал на земле старый-престарый пес Полкан, просто как кучка дымного войлока…

В вагоне поезда, идущего в Калугу, Евдокия поглаживала головку сына на своей плоской груди.

– Как окончишь десять классов, будешь жить в Москве. У дяди Тоши.

– А ты? – сразу выпрямился гвоздиком сын.

– Ну, может быть, и я…

Одни в купе, опять обнявшись, они смотрели сквозь свои лица в ночном окне на далекие огоньки деревенек, раскачивающихся как трапеции, или на медленно проплывающие шляпы фонарей небольших станций.

Уезжая учиться в Москву, Юрий Котельников на вокзале удерживал на своей груди голову Тани Лапшиновой. Таня плакала, словно провожала его на фронт:

– Юра! Юрочка!..

Евдокия-мать с неким злорадством стояла в стороне. Однако когда поезд пошел,  сразу обнялась со своей будущей как бы снохой. И они плакали, одинаково, как собаки, отвешивая челюсти.

На первом курсе Юрий Котельников маршировал в строю по университетской аллее туда и обратно. Капитан Иванов, перебивая ногу, ловил шаг строя и как вдалбливал рукой университетским воинам:

– Э-раз, э-раз, эраз-два-три-и!.. Э-запевай!

Очень фальшиво, как только поют в строю, орали песню и били сапогами к университету, к закату. Закат позади черной пирамиды был как металлургический цех.

Не плачь, девчонка,                     

Пройдут дожди!

Солдат вернется,                          

Ты только жди!..

Антон Котельников всегда шипел на жену, если она роняла что-нибудь в гостиной: «Тише ты, кулема! Юрий работает!» На цыпочках подходил к полуоткрытой двери – заглядывал. Юрий корпел над очередным рефератом как каторжный. Он уже учился в аспирантуре.

Когда Антон Котельников уезжал с женой на работу в Канаду, он сказал племеннику: «Юра, всё, что у нас с Милой есть – твое. Мне до пенсии шесть лет – сразу переедем в Ильинское. Ну а ты – женись. Дети чтоб, ну и вообще». Он вдруг отвернулся, плечи его затряслись. «Ну-ну, дядя Тоша! – приобнял его племенник, похлопывая по плечу. – Будет!» Продолжил затягивать ремнем большой пузатый кожаный чемодан. Антон помогал, надавливал коленом. Щеки его тлели как зори. Мила тоже потихоньку плакала, бегала, собиралась.

Уже через месяц они прислали из Оттавы племяннику красивое осеннее пальто-реглан из мягкой австралийской шерсти, а сестре в Калугу – песцовую шубку. («Как раз к твоим большим песцовым глазам!» – прокричал из Оттавы до Калуги Антон Котельников.) Но она боялась ее носить. Надевала только в Москве, когда приезжала к сыну. И то – в поезде везла глухо завернутой, заложив ее под себя, в ящик под нижней полке.

 

Операционная медсестра

Операция была закончена. Бригада выходила из операционной в предбанник. Как окровавленные, завернутые наглухо монстры, мужчины сдирали с себя всё, вновь обретали лица, замятые волосы, лысины. Завьялов уже мыл в углу руки.

В операционной у стола остался Коптев с поднятыми руками. Ждал шовный материал.

Татьяна действовала без суеты, но быстро: пересчитывала использованные, уже обработанные ею антисептиком инструменты; на другом столе, глядя в свою записку – использованные салфетки, тампоны, шарики. Сошлось!

Быстро вернулась к шовному материалу у себя на столике, стерильным пинцетом из катушки вытянула шовную нить нужной длины. Чикнула стерильными ножницами. Пинцетом же ловко вдела кончик нити в иглу. Броншами вперед подала иглодержатель Коптеву.           

– Молодчина, Таня, – тихо сказал Коптев.

Склонившись, стал зашивать полостную рану. Татьяна помогала.

– Зайди к Игорю Николаевичу. Он хочет тебе что-то сказать.

Умело, как рукодельница, Коптев тягал нить.

Потом, когда больного увезла реанимация, Татьяна еще долго прибирала все в операционной.

Помогала пожилой Ивашовой. Пока та мыла пол, протирала подоконники, всё оборудование, мыла содой с мылом клеенку на операционном столе.

Наконец села и стала писать в журнал: пациент, все участники операции, номер операционной, начало и окончание операции. Четко заполнила лист расходных материалов. Всё.

У двери выключала весь свет. Как космодром, последним рухнул многосопловый светильник с потолка.

Закрыла темную операционную на два замка.

Завьялов неторопливо пил чай. Татьяна сидела на стуле, ждала. С сильно скошенным лбом и вспухшими верхними веками шеф походил на скифа.

– Таня, мне доложили, что ты живешь в общежитии. У нас, на Болотникова. Это так?

Татьяна сказала, что она живет уже два года на съемной квартире. Снимает с Пивоваровой из перевязочной.

– Ну, и как она?

– Кто?

– Пивоварова. Можно с ней жить?

Татьяна ответила, что занимает смежную комнату в двухкомнатной квартире.

– И что же, на кухне даже не встречаетесь?

Женщина уже хмурилась.

– Зачем это вам, Игорь Николаевич?

– А я это к тому, что скоро с Пивоваровой ты жить не будешь…

Дальше он говорил, что весной сдадут большой многоквартирный дом в Чертаново и десять квартир выделяют институту. И есть большой шанс, что она, Татьяна Мантач, получит в этом доме однокомнатную квартиру.

Татьяна молчала.

– Не вижу радости, Таня! Ведь сам Столбовский сказал! Чего же еще?..

– Поживем – увидим, Игорь Николаевич.

Да-а, железная, – смотрел на свежую молодую женщину Завьялов. Впрочем, только такие и должны быть рядом.

– Спасибо вам, Таня, – вдруг сказал ей, назвав ее на «вы».

– За что, Игорь Николаевич?

– За вашу работу, Таня, – вполне серьезно смотрел на помощницу Завьялов.

Не часто такое можно услышать от шефа. Татьяна улыбнулась:

– Не хвалите, Игорь Николаевич – сглазите.

Потом докладывала о подготовленной операционной на завтрашний день.

– Первая операция завтра в одиннадцать, Игорь Николаевич. Опять полостная. Кононов из четвертой палаты. 58 лет.

– Я знаю, Таня. Иди, отдыхай… Да-а! Большой привет Пивоваровой! Скажи ей, что я ее хорошо помню!..

Завьялов смеялся. С покатым скифским носом, будто с веселым копьем.

В кухне Пивоварова накручивала бигуди. Сырые пряди свисали с головы как лыжи.

– Тебе звонили. Опять Калуга…

Татьяна вернулась в прихожую, по восьмерке попыталась набрать номер в Калуге. Не получилось. Заказала разговор через телефонную станцию.

Пивоварова, накручивая, кособенилась вся.

– То бывший муж из Калуги звонит, то его мать из Уфы. Переговорный пункт! Станция скорой медицинской помощи!..

Татьяна прошла к себе. Не снимая платья, прилегла на диван.

Забрызгался телефон.

– Танька!..

Татьяна уже держала трубку, ждала соединения.

– Здравствуйте. Это Татьяна. Мне передали, что вы звонили мне…

Дальше слушала торопливый, захлебывающийся женский голос.

– В какое отделение его положили?.. Нет, вы меня не поняли: я спрашиваю – в пульмонологию опять или в хирургическое?.. Хорошо, Елена. Я всё узнаю у нас. Я позвоню. Конечно. Не за что…

Долго сидела на стуле у порога. С забытым аппаратом в руках. Сердце испуганно билось, обмирало.

– Что, опять к мужу поедешь? – высунулась Пивоварова. С башкой как тотализатор. Как барабанное спортлото. – К мужу с его новой женой?..

Татьяна встала, пошла к себе.

– О! О! О! – кривлялась Пивоварова. – Графиня Монсоро!..

Через час была действительно Уфа. Голос старухи как будто шатало, он рассыпался как песок:

– Таня, милая, что делать?..

– Ольга Ивановна, ну зачем вы так волнуетесь! Я же всё сказала вам вчера. Зачем же сноха-то вас еще баламутит?.. Нет, никуда сейчас ехать не нужно. Может быть, придется в Москву, но сейчас никуда не надо. Я буду вам звонить. Я всё узнаю. Не волнуйтесь. Думаю, что получится. До свидания. Не стоит. Не болейте, Ольга Ивановна…

Пила у себя кефир, прикусывая печенье. Потом мыла кружку на кухне. Пивоварова носилась за спиной как ветер.

Раздевшись до комбинации, в позе лежащей русалки пыталась читать. Но через какое-то время взгляд ушел от книги и даже от дивана, начал дрожать в слезах… Села. Вытирала глаза подолом комбинации.

Потом к Пивоваровой пришел Жиров. Галька, напевая, начала бегать на кухню. Через час они закрылись и включили свою долбежную музыку, сопровождаемую то коротким поросячьим визгом, то глубокими женскими стонами.

Татьяна хотела уехать к Котельникову. Уже набрала номер, но положила трубку.

Лежала, поглядывала на люстру под потолком. Люстра, похожая на царевну в жемчугах, слегка потрясывалась.

Часов в двенадцать, когда музыка разом оборвалась, точно слетев с копыт, Татьяна села за стол писать ответное письмо матери в Башкирию: «…Мама, зря ты ругаешь меня. Я не могу отказать Сергею в такой трагический момент его жизни. Да он, как всегда, ничего и не просит. Наседают его жена и Ольга Ивановна. Звонят каждый день. То Уфа, то Калуга. Как я могу отказать им? Ведь именно я что-то смогу сделать в Москве, чтобы вытащить его из болезни. Он чужой мне, мама, давно чужой. Но я не могу без боли думать сейчас о нем. Все эти его бабенки, все эти измены, его поспешная женитьба после развода – на фоне теперешнего трагического его состояния выглядят настолько мелкими и ничтожными, что и говорить-то о них не стоит. Я во всем виновата, я, мама. И в разводе нашем, и вообще. Трудно со мной было жить. Вот в чем дело. Я приносила одни несчастья. Как это тебе объяснить? Поэтому упреки твои, назидания сейчас просто дики. Нужно помочь человеку. Помочь, понимаешь, и всё. И я должна это сделать. Скоро поеду опять в Калугу. Необходимо взять  выписки с самого начала болезни и по последним обследованиям. Ты же прекрасно сама понимаешь, что от этого сейчас зависит всё. В институте я уже говорила с шефом, и он обещал сразу же поговорить со Столбовским, как только тот вернется из Армении.

И еще. Не нужно ничего скрывать от папы. Ты этим его только обижаешь. К Сергею, в отличие от тебя, он относился хорошо.

Как твоя нога, мама? Мазь (другую) вложила в посылку. Скоро с посылкой и получишь. Не роняй больше кастрюль с кипятком на ноги.

С жильем все так же. Приходится пока жить с Пивоваровой. Что-то начало маячить на работе, но я мало в это верю. Было это всё, не раз.

Ну, дорогие мои, крепко вас обнимаю и целую! Не болейте. Пишите. Летом обязательно увидимся.

Таня».

 

Зина, Танюшка и Михаил

…Возле двухэтажного барака, на тротуаре, робко облаивали прохожих две старые собаки. Да обе-то они хромые, да безработные. Ох, да без хозяина они, да без своего угла. Заглядывали в лица: может, возьмете нас с собой? Подходим, а?..

Облаивали нового прохожего. Так же просяще, жалко: не пугайся, какая уж тут храбрость у нас теперь, так – симуляция одна. А хлеб-то есть надо. Эх-х…

Из подъезда барака выходила Танюшка Мантач. С портфелем, в белых гольфиках и темном платьице с фартуком.  Ученица третьего класса.

– Пуля! Григорий!

Собаки, прекратив представление, поспешно ковыляли к ней, обе как на костылях.

Из целлофанового мешочка Танюшка вываливала им в плошку еду. Стояла с портфелем в руках, смотрела, как псины быстро съедают всё.

Потом гладила собак. Пуля, зажмуриваясь, вытягивала под ее руками длинную узкую морду как ласку. Григорий был хмур, ждал своей очереди.

– Таня, не трогай их руками! –  всегда говорила мать из окна второго этажа. – Сколько тебе говорить? Придешь в школу, сразу же вымой с мылом руки. Слышишь?

– Хорошо, мама, – послушно отвечала дочь, уже выбираясь из низины двора на горбатый тротуар. С двумя рыжими, хорошо вздернутыми метелками по бокам круглой головы. Собаки пошли было за ней, но она им что-то сказала, погрозила пальцем, и они вернулись во двор, присели как инвалиды и стали смотреть на мужчину и женщину в окне на втором этаже, ломая уши вопросами.

– Когда ты их прогонишь? – глядя на собак, спрашивала у гражданского мужа Зинаида Куприянова, дипломированная медсестра. Работающая в станционной поликлинике.

Михаил Мантач, всего лишь простой сцепщик вагонов со станции, был добродушен:

– Да пусть. Пускай присматривает за ними…

– Так заразят же ее! Твоего ребенка! Лишай, глисты! Всё что угодно может у них быть. Неужели непонятно?

– Да ладно тебе, Зина, – примирительно говорил Михаил Мантач, уже одетый для работы, и, взяв со стола завернутые бутерброды, шел к двери.

Как грязный апельсин, выбирался к тротуару той же дорогой, что и его дочь. Только поворачивал в другую сторону, к станции.

Собаки не двинулись за ним, не повели даже глазом, по-прежнему внимательно следили за женщиной в окне.

– Пошли отсюда! – махнула она им рукой.

В обед Зинаида Куприянова глянула в окно и обомлела – за дочерью с портфелем передвигались уже четыре собаки. По тротуару ковылял целый госпиталь!

– Пуля! Григорий! Чапай! Короед!.. – командовала дочь.

– Где она их находит?! На каких помойках?! –  кричала вечером Зинаида мужу: – Где?!

Муж виновато уводил глаза.

– И потом – почему Короед?..

– Он кору грызет, мама, – поясняла дочь, оторвавшись от уроков. – Как заяц…

– От голода, что ли?

– Не знаю…

Вечно голодные, собаки начинали лаять во дворе барака спозаранку. Особенно жалобно выводил под окнами Короед.

Старик Зяблин с первого этажа капнул в санэпидемстанцию. В Уфу. И псы через какое-то время исчезли.

Танюшка бегала по поселку, искала своих собак:

– Пуля! Григорий! Чапай! Короед!..

Родители не знали, что делать.

Зинаида принесла от подруги ручную болонку Матильду. Вроде как на время. Поиграться дочери.

Дочь повернула красные от слез глаза, посмотрела на заросшую противную собачонку с бантиком на макушке – и снова отвернулась к учебнику, мало что в нем понимая.

– Танька, выходи-и! – кричали ей со двора.

Но Танька не выходила. В ту осень она больше не прыгала с девчонками через летающую скакалку во дворе.

Родителям порой казалось, что дочь забыла своих погибших собак, стала прежней, спокойной, серьезной. Но каждый раз, едва заслышав лай со двора, Танюшка кидалась к окну… Говорила, постояв:

– Это другие собаки… Их лучше не приручать…

Родители в растерянности смотрели друг на друга.

По вечерам за стенками с обеих сторон бушевали телевизоры, а в комнате у Куприяновой и Мантача Михаила было словно в тени – относительно тихо. Под светом абажура все трое сидели за одним столом. Зинаида что-нибудь шила. Плавными ее вдохами и выдохами казалась гуляющая иголка с ниткой. Рыжие чупрыны на склоненной голове Михаила были будто разложенный пионерский костер – он всегда читал свою фантастику и приключения. Танюшка сидела между ними, готовила уроки.

Иногда Зинаида смотрела на рыжую дикую голову мужа. Потом на такие же густые рыжие волосы дочери, уже распущенные для сна. Точно впервые удивленно отмечала: надо же такой похожей родиться! Даже глаза передались от отца. Цвета пестрого крыжовника. Моего ничего нет! У нее самой глаза были просто как две смородины, а волосы и вовсе – серым блином на голове.

Зинаида начинала мягко раздвигать рыжие дебри дочери. Чтобы лучше было видно ее розовенькое личико. Чтобы раскрылось оно совсем. Как на картинке.

– Ну, мама, мешаешь, – мягко отстранялась Танюшка. Снова клала голову почти на стол и продолжала любовно выводить в тетрадке.

– Выпрямись! Сядь прямо! – старалась быть строгой Зинаида.

Приходила еще одна рыжая – Лидия Семеновна Мантач. Мать Михаила, бабушка Танюшки. В ее рыжих волосах с густо вылезшей сединой от корней было что-то от сенника.

– Всё читаешь, – говорила она сыну, – вместо того, чтобы учиться. (Сын сразу откладывал свою фантастику.)

У нее было только две темы для разговора в этой семье. В семье младшего сына. ЗАГС и Уфимский железнодорожный техникум. Техникум в Уфе она сама когда-то закончила, еще до войны, и «была потом человек», а младший сын ее до сих пор, до тридцати пяти лет, «ползает под вагонами как распоследний грязный чумичка и маслёнит буксы». Как на такое смотреть?

И вторая тема – ЗАГС…

– Да это же стыдоба перед всей станцией! Девчонке девять лет («девчонка» наглядно жмурилась под ее рукой, как кошка), а они сидят. Вышивают, читают книжки!

Михаил говорил свое «да ладно тебе, мама», (эхом «да ладно тебе, Зина»), а Зинаида сразу начинала бегать, собирать чай – она была готова слушать про ЗАГС и Уфимский техникум весь вечер.

Лидия Семеновна всегда сидела в центре стола, прямо под абажуром. Слева от нее пила чай Танюшка. Справа послушно, как еще один ее внук, сидел Михаил. Напротив – сноха. Та всегда оставалась при заварном чайнике, печенье или пирогах.

– Баба Лида, съешь конфетку, – как маленькой, предлагала бабушке внучка.

– Я смотрю, у вас денег много, – разглядывала большую конфету «Мишка на Севере» Лидия Семеновна. И возвращала конфету внучке: – Съешь ее сама, доча.

Она пила чай по-татарски – без сахара. Сухой рукой в помеси рыжих и старческих пятен крепко держала стакан.

– Завтра вытаскаешь из погреба оставшуюся картошку, – говорила сыну. – Надо просушить ее и отсортировать.

– Хорошо, мама, – отвечал Михаил. И дальше сидел возле матери скромненько, послушно, ухватив меж колен рукой руку. Казалось, напрочь забыл и про дочку и про жену – оставался преданным матери с самого детства.

Часов в десять вечера Лидия Семеновна всегда укладывала внучку сама. Раздевала ее, стоящую на кровати. Голенькая Танюшка покачивалась с пылающими перед сном щечками. С поднятыми руками, как сдаваясь, улетала в белый полотняный сон.

Лидия Семеновна возвращалась к столу, пила последний стакан. Не- смотря на то, что десять лет уже как была на пенсии, по-прежнему оставалась членом жилищной комиссии Райисполкома. И Зинаида осторожно заводила один и тот же разговор, что хорошо бы маме похлопотать за Михаила. Чтобы ему дали однокомнатную квартиру.

– Не мне, мама, – Михаилу…

– Еще чего! – всегда одинаково восклицала Лидия Семеновна. И говорила про сына, как про постороннего: – У него есть площадь в родительском доме… Вот если распишется, – на очередь поставим сразу!

Обе женщины, молодая и старая, поворачивались к упрямой, уже склоненной над книжкой голове.

– Эй, читарь! – говорила старая женщина. – О тебе ведь говорим…

…В высокой траве Танюшка шла за отцом к реке. В большой маминой штормовке походила на широкогрудого мужичка в сапожках. Одной рукой она прижимала к себе проволочные кольца садка, в другой руке был увесистый черпак.

Они сидели в лодке прямо на середине Дёмы. Лодку папка закрепил на тросу поперек реки. Как бы перегородил ею реку.

Пока отец набивал сетку кошеля пареным овсом, Танюшка гладила водяные цветы, вспухающие за бортом лодки.

– Не наклоняйся к воде! Выпадешь!

Отец встал, покачал в руке тяжелый кошель и кинул его на веревке в реку. Метров на десять вниз по течению. Вымыл руки, обтер их тряпицей и сел на место. Достал папиросы, закурил.

Ожидая когда у кошеля на дне соберется побольше рыбы, отец и дочь долго сидели на двух смежных скамейках, поставив ноги по обе стороны их. (Под Танюшкой была еще навернута на доску телогрейка.) Они находились в самом устье Дёмы, где речка, широко расплываясь на стороны, сливалась с Белой. Слева, как темный доисторический динозавр, стоял в реке железнодорожный мост. Прямо через Белую тонули в туманах по горе домишки уфимской слободки. Из-за горы во всё небо било встающее солнце.

Наконец начали рыбачить. Михаил почти в каждую проводку подсекал. Вытаскиваемые рыбины казались Танюшке живыми бьющимися зеркалами. Она суетливо подсовывала под них подсачик.

– Михаил! Хватит! – всегда неожиданно прилетал с берега голос, заставляя рыбаков вздрогнуть.

– Да ладно тебе, Зина, – не сразу отвечал главный рыбак. – Рыба подошла…

– Ребенка простудишь, – ознобливо запахивалась в плащик Зинаида.

И ведь не спится дома в тепле! Прибежала. Рыбаки недовольно начинали «сматывать удочки».

Жареные кусками лещи были очень вкусными. Танюшка будто держала в ручках золотистые острые клыки. Ротик ее блестел от жира.

Идя на работу, Михаил заносил свежей рыбы и матери.

– Опять ребенка на рыбалку таскал! – разглядывала Лидия Семеновна висящую в руке тяжелую снизку рыбин.

– Да ладно тебе, мама, – уходил от матери сын по тропинке, обсаженной флоксами. Дальше шел по улице. Возле дома матери оставался пышный, кипенно-белый сиреневый куст. Как вельможа с оттопыренными пальчиками, постоянно проверяющий свои кружева и оборочки.

…В уфимском парке имени Якутова Михаил смотрел, как под гигантскими тополями проходил игрушечный поезд и из окна ему махала ручонкой Танюшка. И всё было в этом поезде всерьез: и настоящий, как седой барбос, машинист в кабинке паровоза, и девчонки-кондукторши в форменной одежде и с флажками, и как замолчавшие птичники – дети в вагонах.

Танюшка проплыла мимо два раза.

Продолжение следует...

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2014

Выпуск: 

5