Леонид АРОНЗОН. Всё остаётся

Троллейбусы уходят в темноту,

дрожат дворцы, опущенные в воду,

и прирастают крыльями ко льду

по-птичьему раскинутые своды.

 

Опять ты здесь, безумец и летун,

опять за ночь ты платишь чистоганом,

и, словно мышь, накрытая стаканом,

ты мечешься на каменном мосту.

 

Всё – лже-любовь: мгновенности реки,

твои глаза, закрытые ладонью,

и всплеск твоей опущенной руки.

 

Нас все равно когда-нибудь догонят.

Нас приведут и спросят в темноту:

зачем в ту ночь стояли на мосту?

 

1959 (1960?)

 

 

***

Качайся, слабая трава!

Качай несметных насекомых!

О праздник тела, невесомость!

стрекоз касанье!

Я сорвал,

губами вытянул

осоки

скользящий липкий стебелек,

и надо мной, как призрак, легкий

взметнулся слабый мотылек.

 

И откровение и ленность

в союзе явственном текли,

и птиц мелькающие тени

не отрывались от земли.

 

1960

 

 

СОНЕТ

Ещё зима. Припомнить, так меня

в поэты посвящали не потери:

ночных теней неслышная возня,

от улицы протянутая к двери.

 

Полно теней. Так бело за окном,

как обморок от самоисступленья,

твои шаги, прибитые к ступеням,

твою печаль отпразднуем вином.

 

Так душен снег. Уходят облака

одно в другом, за дикие ограды.

О эта ночь сплошного снегопада!

Так оторвись от тихого стекла!

 

Троллейбусы уходят дребезжа.

Вот комната, а вдруг она – душа?

 

1960

 

                  

***

За апрелем, как за разговором,

просидим, не напомнив себе,

что за окнами движется город,

отраженьем прилипнув к стопе

 

пешехода. О мертвый булыжник,

спотыкаясь, как ночь о следы,

вся любовь твоя ближе и ближе

проступает как утренний дым.

 

Входит свет под чужие подъезды,

прижимаясь к стене, как к груди,

наступают растленные дни.

 

Даже странствие душ, переезды

никуда не заставят уйти

через версты цепочки железной.

 

1961 (?)

 

 

АВГУСТ

О, не забудь налеты летние

на сонных птиц в пределах сада,

где, вырисовывая петли,

кленовый лист и плыл, и падал...

 

Храни в гербариях мишурных,

читая летопись созвездий,

тот сад и лист, тех птиц и сумрак,

о август, месяц мой последний!

 

Там, осенен печалью осени,

следил стрекоз в полете призрачном,

а сад кишел шальными осами,

дрожал и плакал, и насильничал.

 

Тебя я принял веткой выгнутой

и понял – женщина таится

в густом дожде, ах, эти выдумки,

метаморфозы: клен и птица!

 

Не сон ли сад? Но помни, к осени

вдали от сумрачной столицы

какой-то дух над миром носится,

летит, заглядывая в лица.

 

1961 

 

 

ПАВЛОВСК

Уже сумерки как дожди.

Мокрый Павловск, осенний Павловск,

облетает, слетает, дрожит,

как свеча оплывает,

о август,

схоронишь ли меня, как трава

сохраняет опавшие листья,

или мягкая лисья тропа

приведет меня снова в столицу?

 

В этой осени желчь фонарей,

и плывут, окунаясь, плафоны,

так явись моя смерть в октябре

на размытых, как лица, платформах,

а не здесь, где деревья цари,

где царит умирание прели,

где последняя птица парит

и сползает, как лист по ступеням,

и ложится полуночный свет

там, где дуб, как неузнанный сверстник,

каждой веткою бьется вослед,

оставаясь, как прежде, в бессмертьи.

 

Здесь я царствую, здесь я один,

посему, разыгравшийся в лицах,

распускаю себя, как дожди,

и к земле прижимаюсь, как листья,

и дворцовая ночь среди гнезд

расточает медлительный август

бесконечным падением звезд

на открытый и сумрачный Павловск.

 

1961

 

 

***

Лицо — реке, о набережных плеск,

вся эта ночь, как памятник, бессонна,

и осень, обнаженная как крест,

срывается на мокрые газоны.

 

А я — изгой, река моя во мне,

скользит по ребрам, ударяя в душу,

и мост уже не мост, не переезд,

а обморока длинный промежуток.

 

Срывая плащ, подрагивает мост,

и фонари предутренние ранни,

я подниму лицо твое, как тост,

за самое высокое изгнанье

 

в поэзию, а тучи в облаках

к над-берегу сбиваются и тонут,

и тихая шевелится река,

и мост над ней, как колокол, изогнут.

 

Звони, мой мост, мой колокол, мой щит,

соломинка моя, моя утрата,

когда кричу я, осенью распятый,

как страшно мне и горестно не жить.

 

1961

 

 

ПСКОВСКОЕ ШОССЕ

Белые церкви над родиной там, где один я,

где-то река, где тоска, затянув перешеек,

черные птицы снуют надо мной, как мишени,

кони плывут и плывут, огибая селенья.

Вот и шоссе, резкий запах осеннего дыма,

листья слетели, остались последние гнезда,

рваный октябрь, и рощи проносятся мимо,

вот и река, где тоска, что осталась за нами?

 

Я проживу, прокричу, словно осени птица,

низко кружась, все на веру приму, кроме смерти,

около смерти, как где-то река возле листьев,

возле любви и не так далеко от столицы.

Вот и деревья, в лесу им не страшно ли ночью,

длинные фары пугают столбы, и за ними

ветки стучат, и кидаются тени на рощи,

мокрый асфальт отражается в коже любимой.

 

Все остается. Так здравствуй моя запоздалость!

Я не найду, потеряю, но что-то случится,

возле меня, да и после кому-то осталась

рваная осень, как сбитая осенью птица.

Белые церкви и бедные наши забавы,

все остается, осталось, и, вытянув шеи,

кони плывут, окунаются в травы,

черные птицы снуют надо мной, как мишени.

 

1961

 

 

***

Как предлоги СКВОЗЬ и ЧЕРЕЗ

Лед извилистых ручьев,

Зимний воздух у деревьев

На синюшность обречен.

 

Словно выводы стеноза

И бессонницы мешки –

По сплетениям венозным

Кровь чернильная спешит.

 

Будто натуго наложен

Жгут, чтоб вовсе онеметь,

И за докторскою ложью –

Проступающая смерть.

 

И длиннее, чем полозья,

За деревьями в крови

Лик полдневного мороза

Иссечен, как черновик.

 

1962

 

 

ФЕВРАЛЬ

В себе по пояс, как в снегу по пояс.

Скрипят шаги, незапертые двери,

скрипят суками мерзлые деревья,

как только что начавшаяся повесть.

Февраль, февраль,

ложатся на шоссе

от облака медлительные тени,

и кружится, как лист на колесе,

всех лиц твоих мгновенное виденье.

Лжеликая, как страшно мне с тобой

наедине, в любви, в единоборстве,

в покорности твоей, в твоем упорстве,

когда февраль, как пламя, голубой.

Когда февраль... Как сладко ты лгала,

теперь один, теперь тебя зову я,

вдоль всех деревьев тень твоя легла,

твоим движеньям робко повинуясь.

Качается, качается фонарь,

прерывисто, как будто затихая,

кончается стремительный февраль

над тихими и горькими стихами,

над горькими, как ветки тополей,

февральские печальные длинноты,

вплетенные в ночные повороты,

как капли затуманенных полей.

Теперь один, как дерево в снегу,

зову тебя, вытягивая ветви,

и пуст мой день, и что ни ночь в ответ мне

лишь побережья бесконечный гул.

 

1962

 

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ

 

                            Петербург, я еще не хочу умирать.

                                                        Осип Мандельштам

 

Возвращается осень в апреле на те же мосты,

дымный воздух звенит над мостами тугой тетивой,

гонит ветер меня вдоль каналов и улиц пустых,

гонит утренний пар освещенную рябь мостовой.

Я один на один, никого в полутемной игре,

никого на мосту, никого за щитами реклам,

запах первых цветов мне приносит балтийский борей,

ускользая шумит вдоль газонов слепая река.

Вьется праздничный сор, всюду след голубых кораблей,

я вернулся сюда, я вернулся  — вот родина вся:

угасающий город и медленный свет фонарей,

вдоль туманных газонов я к вам возвращаюсь, друзья!

Я вернулся сюда, в тридевятую даль от себя,

я вернулся, как листья навеки прошедших дождей,

я вернулся один, от последнего дня отступя

на десятки мостов, переездов, реклам, площадей.

Исчезающих жизней ловлю молодые следы.

Вот уж скоро дома, я слежу их в сыром тупике,

мной утраченный день ускользает за рябью воды,

словно нищий кораблик по пасмурно-сонной реке.

Ближe cтeны дoмoв, ближe дымнaя гopeчь утpaт, &

oгoляeт вecнa пpoшлoгoднeй тpaвы пepeгнoй, &

тянут вeтви caды зa жeлeзныe пики oгpaд,

город тихо стоит как открытое настежь окно.

Кто-то гасит огни, вслед за ранним трамваем — покой,

между стен — пустота, как безудержный птицы полет,

между впадин дворов, за карниз зацепившись рукой

повисает тоска, как вернувшейся осени плод.

Я вернулся, друзья, по невсплывшему городу к вам

вслед за ранним трамваем, стекавшим, как капля с окна,

так прислушайтесь все к перерезанным страхом звонкам,

так прислушайтесь все к колокольному звону звонка!

 

1962

 

 

ПРЕДУТРИЕ

Сквозь ворох белого тумана

всходило медленное солнце,

и было пасмурно и рано,

и было горестно и сонно,

блестела, словно поцелуи,

на почках утренняя влага,

и облака, как дым от улиц,

текли и медленно, и плавно.

 

Вороны ранние кричали,

как будто раненые птицы,

река туманными плечами

качала горестные лица,

и мерно вздрагивали кони,

и терлись теплыми боками,

фонтан из мрака преисподней,

врываясь, рушился на камни.

 

Метались крохотные тени,

и, восходя до полногласья,

все утро было единеньем,

неразделяемым на части.

Теряли ранние причуды

свою намеренную легкость,

фонтан был холоден и чуток,

как ветром тронутые локти.

 

Шел холод каменный от чаши,

полузаполненной и светлой,

и было весело и страшно,

ловить прерывистость поветрий,

как будто майская прохлада,

фонтан и пасмурные кони

в летучем облаке распада

казались родины исконней.


1962 (?)

 

 

***

Деревни деревянные, как шаток

настил мостков, где легкая стопа,

в пыли оставив слабый отпечаток,

ведет меня, как смертника, к столбам.

И кажется: вот родина — ладонь,

собрание растительного царства,

где сходятся деревья, словно старцы

на пиршество, на жертвенный огонь.

 

Пока я здесь, пока я в немоте

вытягиваюсь тенью по дорогам,

звенит во мне, как горсточка монет,

окраины неясная тревога,

по пустырям, по горло, по воде,

раскачивая сонные растенья,

восходит память, словно по ступеням,

в открывшееся настежь бытие.

 

И медленен, как колокол, покой,

распластанный по выгнутым озерам,

но, не достав до родины рукой,

я прижимаюсь к мертвому простору

ночных полей. Как брошенный сосуд

гудят поля далекими пирами,

и нища речь, и эхо умиранья

торопится в иную пустоту.

 

Летящей пеной застлан небосклон,

дрожат мостки, и воздух этот древний

с открытых настежь четырех сторон

срывает шум с качнувшихся деревьев.

Скрипят-скрипят полночные стволы,

и крики птиц медлительней и реже,

все исчезает в запахе смолы.

И чудится мне близость побережья.

 

1962

 

 

***

Все ломать о слова заостренные манией копья,

в каждой зависти черной есть нетленная жажда подобья,

в каждой вещи и сне есть разврат, несравнимый ни с чем.

Вот на листьях ручей. Так давай говорить о ручье.

Вот на листьях ручей. Это ранние влага и свет.

Я смотрю на тебя, отраженного в дикой траве.

Просыпаться. Зачем? Ты во сне наклонишься к ручью,

я тебя ничему так до смерти и не научу.

О, забейся, как лист, и, схватившись за ветвь, наклонись,

все скользи по траве и цепляясь, и падая вниз.

О язык отраженья, о вырванный с мясом язык,

повторяешь с трудом зазубренные кем-то азы.

Вот на листьях ручей. Ты к нему наклонись не дыша.

Безглагольный зародыш под сердцем, все та же душа.

Вот на листьях ручей. А над ним облака, облака.

Это снова скользит по траве, обессилев, рука.

Будут кони бродить и, к ручью наклоняясь, смотреть,

так заройся в ладони и вслушайся: вот твоя смерть.

 

1962

 

 

***

Россия, родина, язык,

природы сумрак отдаленный,

земля открытая, вагоны,

я эту родину постиг,

где по привычке до любви

мне близки травы и деревья,

Россия, в крепости твои —

одноэтажные деревни

бежал стремглав от городов

в сезон разведок и путины

и спал, свалившись у дорог,

как лист на ветке паутинной.

 

И был союз души с землей,

лишь эта связь, как ливни, ливни…

и, не колебля сумрак дивный,

взлетали птицы надо мной.

Была душа, как проводник,

над этим сумраком и миром,

 

о желтый свет, как ты проник

в плафоны улиц и квартиры.

О свет отчаянья, опять

над веком страх перед утратой,

и век приходит набирать

своих ровесников в солдаты.

 

И бьется слабый человек,

роняя маленькие перья,

двадцатый век, последний век,

венок безумного творенья.

 

1962

 

 

***

                                      Бродскому

 

Серебряный фонарик, о цветок,

запри меня в неслышном переулке

и расколись, серебряный, у ног

на лампочки, на звездочки, на лунки.

 

Как колокольчик, вздрагивает мост,

стучат трамваи, и друзья уходят,

я подниму серебряную горсть

и кину вслед их маленькой свободе,

и в комнате оставленной, один,

прочту стихи зеркальному знакомцу

и вновь забьюсь у осени в груди

осколками, отбитыми от солнца.

 

Так соберем веселую кудель,

как забывают горечь и обиду,

и сядем на железную ступень,

на города истоптанные плиты,

а фонари неслышные мои

прошелестят ресницами в тумане,

и ночь по переулку прозвенит,

раскачиваясь маленьким трамваем.

 

Так соберем, друзья мои, кудель,

как запирают праздничные платья,

так расколись на стеклышки в беде,

зеркальный мой сосед и почитатель.

Фонарик мой серебряный, свети,

а родине еще напишут марши

и поднесут на праздники к столу,

а мне, мой бог, и весело и странно,

как лампочке, подвешенной к столбу.

 

1962 (?)

 

 

***
И скорописью не угнаться

за мертвыми. Свыкаясь, жди.

Виденью лыжника сродни

петляй по ледяному насту,

где вид застывшего ручья

в себе таит витое имя.

Ночь бденья. Снег идет. Свеча.

И белым воздухом стоим мы

в открытом зеркале, где час

назад юродством сада

являлись: Mысль. Письмо. Свеча.

Потемки перед снегопадом.

Широкой шторою окна,

укрывшись, ждало отраженье.

И зимней форточки свежее

была печаль моя слышна.

И силы не было продлить

письма живого начертанья.

Распад. Свеча. Полжизни. Странник.

Окно. И гласная петли.

 

1963

 

 

***

По стенам вдоль палат,

подсвеченных луной,

теней бесшумный сад

раскрылся предо мной.

 

Безлистый сад теней,

потусторонний сад,

с окна госпиталей,

который был отснят.

 

Когда погас там свет,

тогда во тьме палат

на матовой стене

стал проявляться сад.

 

Сад проступал как пот

на белизне стены,

похожий на погост,

на длинный свет луны.

 

Без гнезд, без птиц, один

на глубину палат,

как слабый негатив,

впотьмах качался сад.

 

Знобил кусты апрель,

и в паузах меж снов

от окон до дверей

сад длился как панно.

 

И различал сквозь сны,

как отделясь от них,

за кирпичом стены

гудел живой двойник.

 

Один на всех калек,

один – на тьму палат,

размноженный как след,

потусторонний сад.

 

 

ЛЕСНИЧЕСТВО

 

                            Не вожделяясь расстоянием,

                            с холма, подъемлющего бор,

                            как бы в беспамятстве стоял я

                            один в лесничестве озер.

 

Июль. Воздухоплаванье. Объем

обугленного бора. Редколесье.

Его просветы, как пролеты лестниц.

Олений мох и стебли надо лбом.

Кусты малины. Папоротник, змей

пристнище. Синюшные стрекозы.

Колодезная тишь. Свернувшиеся розы.

Сырые пни. И разъяренный шмель.

 

Таков надел. Сторожка лесника.

Я в ней пишу, я под двумя свечами

мараю, чиркаю, к предутрию сличаю

с недвижным лесом, чтоб любовь снискать

у можжевельника, у мелкого ручья,

у бабочек, малинника, у ягод,

у гусениц, валежника, оврага,

безумных птиц, что крыльями стучат.

 

В сырой избе меж столбиками свеч,

прислушиваясь к треску стеарина,

я вспоминаю стрекот стрекозиный

и вой жука, и ящерицы речь.

В углу икона Троицы и стол,

углами почерневшими натянут,

на нем кухонный нож,

бутыль, стаканы,

пузатыый чайник, пепельница, соль.

 

Кружат у свеч два пухлых мотылька.

Подсвечник, как фонтан оледенелый.

Xозяин спит, мне нужно что-то сделать,

подняться, опрокинуть, растолкать

хозяина, всю утварь, полумрак,

там, за спиной скрипящие деревья,

по пояс в землю врытые деревни,

сырой малинник, изгородь, овраг

безумных птиц, все скопище озер,

сгоревший лес, шеренги километров...

 

Так вот вся жизнь, ее итог засмертный:

два мотылька, малинник, свечи, бор.

 

19 августа 1963

 

 

ПЕСНЯ

Ты слышишь, шлепает вода

по днищу и по борту вдоль,

когда те двое, передав

себя покачиванью волн,

 

лежат, как мертвые, лицо

покою неба обратив,

и дышит утренний песок,

уткнувшись лодками в тростник.

 

Когда я, милый твой, умру,

пренебрегая торжеством,

оставь лежать меня в бору

с таким, как у озер, лицом.

 

1963

 

 

ОХТА

Заборы захолустья, замки фабрик,

дневной их свет и белые ручьи

сегодня только выпавшего снега

на склоны тихих набережных Охты.

 

Один я прохожу огромный мост,

все большее пространство оставляя

там, за собой, где тянутся плоты

запорошенных снегом бревен.

 

Возможно, что когда-нибудь под старость

я поселюсь на правом берегу,

чтоб видеть баржи в утро ледостава,

расплывшийся под солнцем Петербург.

 

декабрь 1963

 

 

***

Я, как спора, просплю до весеннего льда,

до ментоловой свежести марта,

когда выгонит в степь, чтобы дальше удрать,

время – лист непросохших помарок.

 

Когда солнца квадраты, ложась на паркет,

пыль поднимут, как стадо по шляху,

я останусь один там, где царственный кедр,

что ни пень – стародавняя плаха.

 

И, заткнув топорище за красный кушак,

дровосек – в первородности дятел,

я прикинусь собой и с серьгою в ушах

приценюсь к себе: важно ли спятил?

 

Там купается соболь в полдневном снегу,

вьются лисы, подобные дыму,

ну а если и впредь я уйти не смогу,

на глаза пятаки положи мне.

 

декабрь 1963

 

 

 

Редакция журнала благодарит Антона Ровнера за предоставленный материал.

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2014

Выпуск: 

3