Александр БЛИНОВ. Рыба

PESCATORE

Лучи утреннего солнца ласкают верхушки пиний на склонах горы Монтепоро и огромный живот  Джулии, дочери синьора Паскуале.

Джулия – жена Антонио. Вот он стоит рядом на огромном валуне. Брутальный красавец с фигурой раскормленного Аполлона. В лазоревых трусах для плавания по колено. С изящной клиновидной бородкой,  напомаженным хаером и  железной серьгой в правом ухе. Кидает спиннинг в лазоревое море. Точнее, цвет моря –  “viola”.

– Как глаза моей Джулии,  – любит повторять Антонио.

Антонио – pescatore. Он ловит pesce своей moglia.

Спиннингов у Антонио пять. Они заткнуты меж камнями лагуны. Антонио  крабом карабкается от одного удилища к другому. Туда-сюда.

Джулия стоит в маленьком лягушатнике, обложенном камнями, и крутится вокруг себя, как взбесившийся компас. Точно Дева Мария, с неба, поворачивает её ловкими святыми пальцами, рассматривает и приговаривает:

Bella Gulia, Bellisima, – по-латыни.

И словно ангелы вокруг хихикают и тыркают розовыми пухлыми пальчиками в раздутый  барабаном живот… – Brava Viva, brava Gulia…

Тогда живот Джулии начинает ходить рябью, как рассечённая прибрежными скалами волна цвета “viola”, а в душе Джулии  звенят тысячи ангельских колокольчиков… Джулия охает, приседает и кричит мужу:

– Антонио, это наша piccola Lucia…  Она только что тыркнулась  ножкой вот сюда…  – Джулия нежно поглаживает ладонью свой левый бок…

– Нет, дорогая, – не оборачиваясь, кричит Антонио.

Он меняет наживку на крючке и, размахнувшись, снова кидает лесу с грузилом в море. – Это Франко, – мой наследник.

– Все мужчины таковы, – вздыхает Джулия и расставляет немного пухлые руки как разъевшаяся балерина. Для равновесия.

– Все мужчины таковы, – вздыхает Дева Мария и отодвигает сандалий: грузило, свистя, пролетает мимо и вспарывает тугой тёплый калабрийский воздух. Ангелы с визгом прыскают в стороны.

«Чпок» – падает грузило в море.

«Чпок», «чпок» – чпокает ступнями по воде Джулия, очумев от избытка в ней жизни.

«Роды будут тяжёлые», – вздыхает Дева Мария: леса с грузилом  прорезает пузо моря, как скальпель хирурга брюшину при кесаревом…

«Чпок», «чпок» – прыгает наживка по волнам. Антонио вращает барабан,  подтягивает леску.

Pescе, Антонио, pesce, – Джулия тычет капризным пальчиком в прыгающую за лесой сверкающую рыбку: Джулии нужно внимание. Она не инкубатор наследников для этого самодовольного гуся. Весь городок знает, что он уже с полгода ходит к  Франческе:

– Но врач сказал, что «это» сейчас ей  нельзя… У этого врача, Федерико, такие нежные и чуткие руки… И что, у этой наглой Франчески, она другая, ни как у меня?

– Это pesce для нашей piccola Lucia. Да, Антонио? – кричит Джулия.

– Нет, – Антонио забрасывает спиннинг, – для наследника Франко.

– Вот ступидо! – Джулия в ярости. Сам же слышал, как врач сказал:  «Поздравляю, Джулия, и тебя, Антонио. У вас будет девочка». Пусть ему его наглая Франческа рожает этих «Франко».

Дева Мария разводит руками, как все итальянцы, когда не знают, что сказать.

Антонио разводит руками. Вздыхает:

 – Эти спадуи глубоко заглатывают, жадные.

Достаёт из маленькой сумочки на боку ножик со специальным серповидным лезвием и вспарывает трепещущей рыбке брюшину. Вынимает крючок. Руки Антонио в крови. Он бросает рыбку в лазоревое пластиковое ведро, стоящее среди голубых гранитов в воде цвета “viola”. Вода в ведре окрашивается нежно-розовым.

Дева Мария улыбается: «розовый» – её любимый.

Антонио улыбается: тоже вспомнил что-то приятное…

– Потрогай дурачок, – Джулия тычет в Антонио живот, как пушечное ядро в неприятеля.

Антонио гладит упругий живот Джулии и урчит, как сытый кот:

– Белло Джулия, белиссимо Джулия…

– Нет, Антонио! – Джулия отстраняется, не переставая вращаться. «Это» нельзя.

– Почему, –  Антонио поднимает  сложенные ладони к небу. 

Мадонна разводит руками, как все итальянцы, когда не знают, что сказать. 

Клюёт.

– Грациа, Дева Мария, – Антонио молитвенно сотрясает руки и хватает удилище.

Мадонна крутит Джулию.

Живот Джулии в багровых бороздках от окровавленных пальцев Антонио, как склон Монтепоро в золотых лучах солнца.

Сицилия и Эоловы острова в дымке.

День будет жаркий, – вздыхает Дева Мария. Эта Джулия такая дура. И за что её любит этот набриолиненный Гусак? – и поправляет розовые складки панталон на  голубоглазом младенце из папье-маше.

 

ДЕВОЧКА-ПТИЦА

К бару Фабио, ровно в половине девятого подъехал дорогой белый кабриолет. Из него вышла  пожилая чета итальянцев.

На даме: полупрозрачная, расшитая серебром туника с просвечивающим бельём лососёвого цвета, чёрные, по локоть, кружевные перчатки, изящные кожаные сандалии со стразами и широкая, белая, с букетом искусственных лилий по тулье – шляпка; руки и шея во множестве колец и ожерелий.

Мужчина весь в белом, включая пиджак с бумазейной лилией в петлице, плетёные кожаные штиблеты и  клетчатый, с вытянутым козырьком, кепи на английский манер. На шее толстая золотая цепь с распятьем в рубинах, на руках – множество золотых перстней. Эта смесь  изысканной пошлости и гротеска  – привлекала. В иной ситуации они запросто могли сойти за городских сумасшедших или персонажей, отлучившихся со съёмок филлиниевского фильма: если бы не дорогой кабриолет и почтительность окружающих.

Рядом, держась за руку синьора, вся в нежно палевом, по-страусиному поднимая колени, и, клюя по-птичьи головой, вышагивала странная девочка. По виду девочка была аутентистом. Но у неё было не обрюзгшее, как обычно у даунов, со сведёнными к носу глазами, лицо.

Нет. Это было лицо старой птицы. Про себя я «окрестил» её «Девочка-Птица».

Они сели в стороне ото всех, нас террасе. Видимо, чтобы не смущать остальных посетителей заведения. 

Обычно заказы разносил нанятый на ферагосту мальчик, но тут их обслуживал сам Фабио. Я не ошибся: посетители были значимыми для городка фигурами.

Девочка-Птица не могла есть самостоятельно: кофе выливалось на стол, корнетти – падали на чёрный мрамор пола…

– Белиссима, Джулия (прекрасно, Джулия), – женщина в шляпке смеётся и заботливо отирает салфеткой слюнявое, в заварном креме лицо девочки.

Изысканные кольца и браслеты тяжко звенят на её тартильих запястьях. Девочка беспомощно откидывает старческое птичье личико и заливается счастливым детским смехом.

Но ощущение, что она только беззвучно разевает свой слюнявый огромный рот с уродливыми зубами. А «смех» конденсируется из воздуха – сам по себе. Словно вокруг неё, как мотыльки вокруг лампы, кружат сонмы невидимых Ангелов, размахивают маленькими серебряными колокольчиками и поют…

От этой дикой несуразности становится немного не по себе.

– Брава, Джулия, – смеётся женщина и улыбается мне, замечая, что я слишком внимательно смотрю в их сторону.

Мне неловко.

– Бонджорне, синьора (добрый день, синьора), – кричу я и машу ей рукой…

– Бонджорне! – улыбается женщина. – Тутто бэне (всё хорошо).

Девочка  заливается счастливым ангельским смехом…

Я растерян: я не закидываю так голову, и у меня не течёт беспомощно слюна из уголка рта. Но даже в детства у меня не было такого счастливого смеха.

Чувство, словно внутри что-то «провернулось», и привычное «сошло» с пазов...

Я расплачиваюсь и раздвигаю стальные колечки занавеса в утренний калабрийский жар.

Занавес беззвучно сходится за спиной. Бесшумно с серпантина  съезжает, молча разевая рот, парень на голубой «Веспе».

Что-то не так… я оборачиваюсь: пожилая чета и девочка смотрят на меня. Потом Девочка-Птица разевает свой нелепый, слюнявый рот и откидывает птичью головку назад…

Со звоном тысячи серебряных колокольчиков за моей спиной сходится стальной занавес. Поющий парень на «Веспе» со счастливым тарахтеньем исчезает за поворотом…

Оказывается, всё так просто.

Италия, Калабрия, Йоррола, бар Фабио – 2013год               

                                              

РЫБА

Брился третьего дня.

Когда ухо оттянул (старая бритва, тупая –  кожу тянет) и пальцем, раз, уткнулся во что-то чужое. Влажное.

Оттопырил ухо. Скосил глаз в зеркало – вырост розовый, как рыбья жабра: его аж  передёрнуло.

Придавил ухо ладонью, как ранку. Держит. Оттянул другое ухо:  «Во хреновина-то, – и там это... Шевелится…»

Мазью Вишневского смазал и мочки пластырем телесным к шее подклеил:  «Так не видно. Обойдётся. Может, дрянь  какую руками занёс, – в Москве дряни-то до чёрта. Или из «Мосводоканала» что подцепил…»

Нахлобучился новый день – дел «конь не валялся» – и забыл.

А тут воду наливал в ванную и рукой провёл (понять хотел: горячо телу, нет?..) – «упруго» вышло. Не как обычно. По-другому.

Руку вынул, смотрит – не его рука-то, чужая: перепонка меж пальцев, плёнка розовая.  Нежная такая плёнка – вся в кровеносных капиллярах, как кожица новорожденного. Потрогал – тёплая. В рот сунул, лизнул и, раз, зубами и надкусил: больно. Капельки красные выступили, слизнул – солёные. Кровь.

А тут бежал по Никитской, на встречу опаздывал, жарко, хотя и весна и рано ещё, а листочки клейкие, пахучие в жарком воздухе плывут-млеют, томят ноздри тягучей горечью, маетно... Запыхался,  хватает воздух жадным ртом, как собака масел, а воздух, как пустой… Купил в киоске на углу Вознесенского бутылочку 0.33 «Аква-минерале»:

– А без газа есть?

– Нэт, слюшай один с газом холёдний. Будешь, да?

– Давайте.

Крышку свинтил, а вместо, чтобы сжать хрусткую пластмассу и струю шипучую в рот выдавить жадно – стал в лицо себе плескать, на руки. Полегчало вроде.

Голову наклонил: неловко, люди смотрят… А, плевать: стал на выросты эти за ушами лить.

И понял, что задыхался до этого: так легко стало, влажно стало – хорошо.

Только не думать – и нет ничего. А и не думать лучше. Что, в поликлинику, да? – посмотрите, господин хороший в белом халате, мне за ушами…

– Да не переживайте, голубчик, – хирург раковины ушные в перчатках оттопырил. – О, блин… – и к раковине прямиком. Тщательней обычного руки намылил,  раствором спиртовым кисти протёр. – …Во, блин, мерзость-то – про себя. И ему, через плечо: – Да бывает, знаете ли,  всякое… Подождём, понаблюдаем...

А в хирургических глазах брезгливое вожделение: «Попал ты мужик реально. Чур меня, гадина земноводная… Но я б тебя покоцал, киса моя…».

Обтёр руки:

 – Ну, глюкозку, там, попринимайте, сеточку йодную нанесите – может, и затянется, бывает, знаете ли… И сестричке тихо, в розовое ушко: – Видела, киса моя, хренова ихтиандра, – и громко, в сторону: – Верочка, следующего, будьте любезны, очередь поди застоялась…

И так с полгодика. А то и с год.

Запрётся в ванной, воду включит, сядет на эмалированный прохладный бок. Легче. А как наполнится ванна – спиной назад, опля, как был в одежде и открытыми глазами сквозь водопроводную воду в потолок пялится. Хорошо...

А так, всё как прежде, только как-то всё сухо стало, ненужно. И люди эти, и дела их смешные. И ходят глупо, дёргано на своих раздвоенных хвостах, и крутят плавниками...

И трёт всё и режет. Как глаза от пыли. Только всё тело. И воздух пустой стал, газ один.

И вот ещё – секс: раз осечка, раз:

– …Вер, можно тебя… Верка, жена его, аппетитная ещё сдоба. И сам её в ванну тащит и смеется, самому  неловко, как изврат последний: –  Вер, да давай, ну же...

Та:

–  Ты чего, Лёх, нет, ну ты чего, да разорвёшь, во, блин, дурак-то…

В воду завалил (заранее налил тёплой), и там уже, и трусики с неё стянул, и как в первый раз… Орать стала, как девка н…баная... Он ей рот зажал: – Дура, вот  дура, соседи ж кругом, не в лесу, блин, спалишься…

Та:

 – Вась, ты чего, Вась! Офигеть, Вась! Как у дельфинов, да? Я три раза, блин,  кончила! А давай ещё…

Вылезли. Стоят над дурой эмалированной, как над люлькой: оба мокрые и голые – Адам с Евой, блин...

–  Гляди, Вась, вся вода в нашей «конче», мутная. Головастики от нас вылупятся, да, Вась? Как у рыб? Ребёночки наши. – Смеется, и к нему прильнула…

Их «кончи» сворачивается в тёплой воде живыми жгутами, кувыркаются змеями. Он затычку выдернул, и они в чёрную воронку хвостами – вжик, как кровь из стиснутых ладоней Мелори и Руперт с моста над Гудзоном. Прикольно, аж в паху холодок.

Но как-то «с ванной»  не срослось. Было у них ещё «по-сухому» – пять, шесть раз, и всё.

Иной раз  возьмёт она его руку: гладит, потом пальцы  раздвинет, – зачем тебе это, Вась, а? И зло кусает в перепонки так, что капельки крови на губах,  – а они живые, да Вась? – Вытрет тыльной стороной руки губы и плачет. А чего холодные такие. – Ты сука, Вась. Зачем ты так? У нас же Лизонька растёт – «Цветочек–стебелёк». А ты что удумал-то, сука!

А тут дождался, когда свои разошлись, разделся догола и в плёнку целлофановую (заранее купил) завернулся весь. Подошёл к зеркалу так, чтобы свет из окна, солнечно на улице: бегут лучики по плёнке,  как по серебряной чешуе. Красиво. Стоит, извивается, как дурак. Дверь лязг: жена. Он в комнату рванул, а в плёнке: плашмя на пол рухнул и пополз, как рыбина, выкинутая  на паркет. Больно и глупо. Содрал плёнку: эта вроде и не заметила, а может, и вид сделала, что не заметила.

На днях стоит у турникетов на Комсомольской: толстяк, похоже приезжий, как пройти спрашивает, а у самого – губы сами по себе, а голос сам по себе: сбоку откуда-то. Как из под воды…Смешно так. Он и засмеялся…

А приезжий:

– Правда говорят, что в Москве – все психи…  – и отошёл. Видать, обиделся толстяк….

А тут вышел из метро: поздно уже, дождь накрапывает, хорошо. Решил парком пройтись. Сел на скамейку, руки раскинул: вода по лицу, по спине стекает. Хорошо-то как! Оглянулся. Никого. Взял и разделся догола… Перепонки свои чёртовы подставил под дождь и раз: и жизнь вся его глупая, и жизни людей, которых и не знал вовсе, потекли перед ним от  рождения их и до смерти.

И он плыл сквозь их жизни Вечной Рыбой, слегка пошевеливая своим бесконечным хвостом… Замер на миг, разглядывая смешную голую фигурку на скамейке ночного парка и пошёл своим сильным телом в спокойное, холодное ничто.

И звёзды стекали по его сверкающей чешуе, точно  капли дождя по лицу.

И видел он других Рыб.

И Рыбы вглядывались в него  своими круглыми глазами,  и были их глаза: как сверкающее солнце в жарком небе его станицы на берегу Азова, и как мёртвая луна среди несущихся ночных облаков, и разные другие, невозможные в описании…

– Лён, ну пошли, вон скамейка пустая.

– Коль, ты чего? Там вон мужик на скамейке голый. Изврат какой-то. Не пойду.

– Да ладно… Пьяный или дрочит просто…

Он услышал голоса, впопыхах запихался в одежду и пошёл, воровски озираясь, к светящейся окнами многоэтажке, словно сделал что неловкое, гадкое сделал.

А этих двоих он вспомнил, и жизни их, и как там у них всё обустроится, а и забыл сразу, только нежность в лице его осталась. И любовь.

– Во, видела, Свет, а? Мужик-то Веркин, из 37-й, совсем сбрендил. Видела чего с лицом-то. Торшер – блин! – хмыкнула консьержка своей напарнице за спиной.

– Не говори, подруга, – отмахнулась та, – все они кобели такие…

А нет, было и ещё… Как-то дождался Верку на выходе из Щукинской.

– Вась, ты чего? – повернулась она к нему, – когда тот вместо разворота на Врачебный переулок газанул прямиком на мост в Строгино.

– Да это, Вер, мы быстро…  – он стушевался  как пацан…

Скатился с трассы под «кирпич» на грунтовку и прямиком, оставляя глубокие борозды в размякшем дёрне, заюзил к мокрым кустам ракитника, к глиняному обрывчику Москва-реки.

Заглушил мотор. Сидят остолбенело: он  пялится перед собой дурак-дураком, Верка на него. Дождь тёплыми мягкими пальцами облапил их Жигулёнок, ластится. Вскинулся, словно кто велел, шалело забегал по Верке руками, как чумной шлёпает по её розовым соскам глупыми перепонками…

Разделись догола и, напрямки, через мокрый луг к кипящей фонтанчиками дождя реке. Голые ступни разъезжаются на осклизлой траве. А они, что малолетки чумные: визжат, руками машут, смеются до одури...

Толстые жёлтые головки мать-мачехи на  хрустких стеблях лезут промеж их пальцев, чмокают, отскакивают жёлтыми башками-солнцами. Все ноги по щиколотку в густом млечном соке. А они, за руки взявшись, с разбега в воду – бултых.

И опять – всё как тогда, в ванной…

Сидят чумные, обхватив колени над кипящей водой… и раз: две огромных Рыбы над ними висят  в бесконечном холодном «ничто». Плывут, еле шевеля сильными хвостами, и стекают звёзды по их сверкающей чешуе, как капельки дождя по их глупым счастливым лицам. И пялятся рыбины каждая своим глазом на двух человек, два замёрзших комочка, вжались друг в друга под проливным дождём посреди поймы Москва-реки под гулким бетонным мостом.

У одной Рыбы глаз чёрный, как чёрного бархата  небо в звёздах над его южной станицей, у другой – ало-вишнёвый, как закат над Азовом, когда тянет «Низовка» с Таганрога.

– Вась, чего это, а, зачем? – прижалась к нему Верка, – офигеть Вась, как это?

Вскочили разом и запрыгали, размахивая руками, чумной саранчой по мокрой траве к машине… Сидят…

Дождь разом и перестал, и внутри всё перестало, сникло.

Кое-как оделись неловко, изъелозивши в салоне, и, поюлив, машинка выкатилась на трассу.

Глянул он в зеркальце заднего вида: у него – глаз чёрная  сажа; у Верки – алый. Потом через миг – теперь, как всегда: его прозрачные, как у рыбы омуль, когда та идёт в холодной байкальской воде (по телеку видел); её – цвета лесного озера на закате.

– Любовь что ли, во фигня-то, ещё подумал он и перешёл сразу со второй на четвёртую… Верка отвернулась.

 

А тут, в среду, пробка в Строгино на мост почитай от Щукинской. Стоит стоймя. Припарковался в кармане и пошёл по склизкому дождём откосу к воде прямиком, как дело есть. Не доходя метров за пятьдесят: рубаху, ботинки, брюки, трусы  всё на ходу в траву и не останавливаясь (нет, замер на миг: словно вспомнил, что нужное или важное сказать хотел, объяснить им, а тут будто окликнули с того берега)… 

И он с башкой запрокинутой вверх, словно увидел, что важное ему, вошёл в прохладную мутную воду Москва-реки и,  как водолаз в бутсах со свинцом в подошвах,  по дну реки  – топ, топ, неторопливо, как прогуляться вышел… и пропал.

Только след пошёл из пузырьков по нефтяным пятнам Москвы-реки, как от хренова водолаза: «буль», «буль», «буль».

 

Верка не простила: ни тела не нашли, ничего. Как и не было. Но про перепонки и жабры смолчала: не дура совсем, и ребёночек вон растёт.

Было тут неприличное что-то, неловкое. Небрежение к самому естеству. Его потрохам. К этой  важной мясной серьёзности жизни….

Поди «водолаз» твой, подруга, под водой русалок тянет, сучий потрох, – изъёбывались подруги. Что, земных  ему не хватало баб, а, Вер, или чего у него не так было? Или ты подруга того… – жалели.

– Да если б так, – терзалась Верка. – Уж лучше  б  к другой  ушёл. Или авария какая – всё лучше. Вот под трамвай бы попал: Верка с удивлением рассматривала,  как разваливаются, ещё парящие бывшей жизнью тяжкие половины, ровно, аккуратно разрезанные трамвайной парой, как разрубленная тесачком рулька, вынутая из жаркого супа. – Уж лучше так…

Но, сука, чтобы мужик под воду ушёл, вот так, запросто, пусть и с жабрами за ушами и с перепонками меж пальцев… Подумаешь, ихтиандр хренов. Чего – умнее других? Лучше, да? Те-то тянут лямку жизни, да лыбятся… Вот что: стянул портки, подошёл к речке и колуном под воду – опля: только след пошёл: буль, буль, буль – сука.

Неловко-то как.

– Что, Лёх, думал, аквариум куплю и двух рыбёх из зоомагазина: самец весь лиловый с голубым и самочка  – алая с лимонным, и малёк меж них нежно-розовый мечется. Нет, Лёх!

Вынула треску мороженную из морозилки, тесаком накрошила, в пакет целлофановый и в мусоропровод. Опля. 

– Пока, Лёх. – И крышечку задвинула, чтоб крик этот душу не рвал. Тихо стало.

И ножничками маникюрными аккуратно выстригла своего «водолаза» из семейного фотоальбома: где он и она, и дочечка их. И с воздыхателем своим (на поводке был, на случай, как у всякой бабы, до времени) всё у них по-быстрому и обстроилось, словно и сговорено было: и расписались, и этот к ней  переехал, и дочка папкой зовёт – у девочек это по-быстрому. Вот и ладушки.

Но когда вжимались потные их разгорячённые тела, то казалось Верке – смыкается над кроватью мутная речная вода и из краешка  рта её, вверх мутные пузырьки воздуха бегут, вихляясь: буль, буль, буль. С кровью, как при кессонной болезни. Словно кто в грудину бил Верку: бац, бац – промеж крепких Веркиных грудок с тёмно-красными  налитыми ареолами...

И вдохнуть хотелось, а  воздух пустышка: так  – газ один.

– Всё, отвали, – спихнула  с себя мужа, – не хочу больше.

Сидит на кровати, мокрая вся, как рыбу на берег выкинули – ртом зло воздух грызёт, пока этот в ванной, под матерок, льёт на разгорячённый хер из крана водопроводную воду.

А тут взяла скальпель из маникюрного набора, Лёхин подарок, и, для смеха, раз себе за розовым ушком, раз – за другим: насечки сделала, глубокие. Кровь капает. Прижала ушки (ушки  – розовые ракушки): в зеркале лицо глупое, испуганное лицо, счастливой дуры лицо. Ваткой со спиртом протёрла за ушами от столбняка, а потом нарочно оттягивала с неделю и водой из Мосводоканала  смачивала – дура. (А где её мог еще чуму-то эту подхватить?) И смотрела: а вдруг выпростаются из надрезов алые весёлые жаберки… Как у Лёхи, суки.

Нет, понарывало и затянуло…

А ещё: скотчем  перепонки себе меж пальцев учудила. Стоит у окна и смотрит на свет: не то что сквозь них дурака своего водолаза видит и там тоскует, нет: просто смотрит – и всё, и будто зовёт кто с того берега…

И по неделе, дура, так ходила, в перепонках этих, не сдирала. В магазине расплачиваться – эти пялятся, перемигиваются. Да и плевать.

А тут, как дочку купать, провела рукой по воде (понять хотела, горячо телу, нет?): хорошо, упруго вышло, как не её рука, чужая...

– Гляди, родимка, у тебя мамка русалка, поцелуй свою мамочку-то, глупую рыбёху: гладит дурёху ладонью в  перепонках. Та плачет, ручонками её колошматит, глупыша, и раз, укусила в скотчевую плёнку. Зло так, как чужая. И на плёнке и губках красное, как кровь. Видать губку прикусила, сердечко моё. А ей то что, не больно. Скоч один, в нём чувства нет.

Поднесла ребёнка поближе к свету, чтобы тот вскользь по телу, тогда каждая бы чешуйка  видна была  – нет. Лысая, пустая кожа, (одни тупые пупырышки куриные)… Как Леночку от чужого  прижила, не от Рыбы.

А тут вышла из трамвая, перед мостом в Строгино (темно, поздно, с работы возвращалась. Леночка поди в садике извелась, заждалась мамку…),  а в зелёной пойме длинным сверкающим серпом река разлеглась. Застыла тяжкой ртутью, парит, играет, плещет прохладой в душу, манит лунной дорожкой.

И туфли сбросила и  бежит под откос, и думает ещё, – есть же такие дуры: задерут юбки и айда к речной тяжкой прохладе, сумраку тинному прямиком, как дело есть, и, не добежав метров за пятьдесят: блузку, юбку, трусики –  всё на ходу в траву скинула  и, не останавливаясь (нет, замерла на миг,  словно вспомнила что нужное, или важное сказать хотела, объяснить им, а тут будто окликнули с того берега)…

И она с башкой запрокинутой вверх, словно увидела что важное ей, вошла в прохладную мутную воду Москва-реки и, как водолаз в бутсах со свинцом в подошвах, по дну – топ, топ: неторопливо, как прогуляться вышла ... 

– Приветик, ихтиандр хренов, вот и я, дура  твоя, принимай…. 

И пропала.

Только след пошёл из пузырьков по нефтяным пятнам Москва-реки, как от  хренова водолаза: «буль», «буль», «буль»…

Москва – Должанская

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2013

Выпуск: 

12