Максим КАНТОР. "Красный свет". Главы из романа

Глава третья

ПОСЛЕДНЕЕ УСИЛИЕ ЕВРОПЫ

 

1.

Гитлер говорил негромко.

Фраза смотрится неубедительно. История уже написана, а как написана, точно ли, правдиво ли – теперь не важно. Историю пишут победители, в назидание слугам. То, что слугам нравилось вчера, они будут оплевывать завтра – потому что так велело новое начальство. Они привыкли видеть Адольфа истериком, выкрикивающим визгливые лозунги. Кто из них знает, чего стоит поднять с колен раздавленную и ограбленную страну, вселять энтузиазм в тех, кто привык к унижению и беде? Да, он иногда кричал – но скажите, кто не закричал бы на его месте? Да, пришло время поражений, и Гитлер закричал еще громче: а как еще было удержать народ от паники, когда фронты рвались, точно ленты серпантина, когда кольцо врагов сжимало Германию, сердце Европы, – и все туже, туже, еще туже?

Тогда, в двадцать третьем, в Мюнхене, он говорил негромко. Речь была спокойной, ироничной. Ирония не оскорбляла, но веселила и легко уничтожала доводы оппонентов. Чувствовалось, что хладнокровие дается непросто – но он владел собой, управлял клокотавшей в нем энергией. Кто еще умел говорить так? Нет, не только в Германии, но во всей Европе – кто? Полагаю, не найдем ни одного. Иные сравнивают его ораторские приемы с приемами Ленина или Троцкого, иные говорят о Ллойд Джордже. Верно, Адольф многому научился у Ллойд-Джорджа, он многое перенял у британцев, и все же его дар истинно германский: слушая Гитлера, я всегда вспоминал драмы Шиллера. Если бы я сумел воспроизвести его игру, если бы я мог хотя бы скопировать интонацию! Но, увы, это невозможно.

Даже интонации его застольных бесед мне было бы трудно передать, сохранив их значительность и подкупающую простоту. Даже его дежурную фразу, обращенную ко мне: «Ах, милый Ханфштангль, обойдитесь сегодня без ваших штучек», – даже эту простую фразу, умилявшую меня в его устах, я не выносил в исполнении Геринга. Стоило жирному Герману Герингу повторить те же самые слова, копируя интонацию фюрера, как выходила оскорбительная пошлость, и я вскипал. Так неужели возможно воспроизвести длинную речь спустя полвека, если даже одна фраза, будучи повторена спустя полчаса – уже звучит фальшиво?

Рассказывать историю заново трудно, тем не менее следует попытаться. В конце концов, кому как не мне, пресс-секретарю и близкому  человеку, рассказать то, что выпало из поля зрения историков или – что вероятнее – нарочно забыто?

Оговорюсь: я отношусь к воспоминаниям лиц, приближенных к вождям, с презрением. Воспоминания личных парикмахеров, дворецких и дуэний меня всегда смешили. Бедные лакеи – им казалось, они лучше других поняли своего господина, оттого что знают детали его интимно го гардероба. Психологию камердинера, знающего подноготную великого человека, описал еще Гегель, а новейшая история не устает подбрасывать нам примеры подобного тщеславия.

Помните мемуары батлера злосчастной принцессы Дианы? Создавалось впечатление, будто у бедной принцессы не было человека ближе, нежели уродливый толстяк в ливрее – только ему поверяла барышня движения своего сердца. А лорд Мортон, личный врач Черчилля? Вот кто поистине выиграл Вторую мировую войну! Послушайте-ке его беседы с сэром Уинстоном – и вы  поразитесь компетентности этого главнокомандующего клистирными трубками. «Что нам делать с Балканами, Черчилль?» – «Пока не знаю, Мор тон!» – «Вопрос поставлен остро, сэр Уинстон!» Ну не комедия ли? Полагаю, мои записки совершенно другого рода. Вы спросите, что дает мне право говорить так, принципиально отделяя себя от лейб-медика и батлера? Ответ прост.

Дело в том, что у меня и Адольфа была общая страсть, сблизившая нас еще до известных мюнхенских событий мая двадцать восьмого, до тюремных месяцев в Ландсберге, до триумфального тридцать третьего, до всех тех величественных и злосчастных явлений, что потрясали мир в течение  двенадцати лет. Мы стали единомышленниками задолго до возникновения программы национал-социализма, и в куда более  интимном смысле, нежели соратники по НСДП. И верен ему я был иначе, нежели те, что клялись в верности, вскидывая руку в пошлейшем приветствии «Хайль Гитлер!». Надеюсь, Адольф понимал это так же отчетливо, как понимал это я; во всяком случае, наше общение обходилось без вульгарных ритуалов, которые тешили мелкие души его приближенных.

Геринг и Гесс, те любили парады, щелканье каблуков, перетянутые ремнями талии гвардейцев, руки, салютующие вождю. Неужели вы думаете, что Адольф, проходивший практически всю свою жизнь в мешковатом пиджаке, с длинными, точно у Пьеро, рукавами, – неужели похоже, чтобы он всерьез относился к придворной акробатике? То, что сближало нас, было возвышенней – и одновременно сокровенней. Я говорю об искусстве. Мы были разными людьми, и мой опыт не равнялся опыту Гитлера.

Я  не был на войне, не видел передовой, он же не знал того, что дает мирная жизнь в богатом доме. И однако наши пристрастия совпадали в главном. Я, англосакс (таковым себя всегда ощущал, а половина моей семьи и поныне проживает в Новой Англии), и немец Адольф оказались охвачены единым порывом – произошло это благодаря искусству, властной силе прекрасного. Гитлер был одаренный художник и подлинный ценитель красоты, а я, хоть сам и не рисовал, всю энергию ранних лет сосредоточил на искусстве. Моя семья в течение многих поколений вела торговлю художественными репродукциями – и владела знаменитым магазином академического искусства в Нью-Йорке. Как  один из владельцев магазина я должен был совершать длительные поездки по музеям Европы, выбирая те шедевры, которые мы могли бы воспроизвести и тиражировать для публики. Это совсем не просто – выделить из необъятного мира культуры именно то, что сможет увлечь любого зрителя, что разойдется массовым тиражом.

Страсть к живописи была моей основной страстью, и Гитлер, почитатель Ренессанса, разделял ее со мной. Многие часы провели мы в Мюнхенской пинакотеке, разбирая детали картины Рембрандта «Мужчина в золотом шлеме» и рассуждая о Микеланджело – подлинном кумире Адольфа. Говорю «рассуждая», поскольку в Мюнхене, к сожалению, нет работ великого флорентийца, и нам приходилось обсуждать не сами работы, но величие планов мастера. Не статуи, не фрески, не купол Святого Петра, но великий социальный проект мастера, его глобальный замысел – воскрешение классики, вот что было темой наших бесед. Проектирование классики. Величественный проект! Думаю, именно тогда, из наших разговоров о Микеланджело, и родился образ города, который Адольф доверил воплотить Шпееру. Нет, даже не так. В этих беседах мы словно выкликали новый талант, создавали образ художника будущего. Шпеер был вылеплен нашей фантазией, создан по образу и подобию наших кумиров, он не мог не прийти.

Гуляя по набережным Дуная, мы строили в воздухе величественные

античные дворцы, возводили паладианские виллы. Разумеется, без политики не обходился ни один разговор, но искусство и политика перекрещивались в беседах, и как, скажите, создать проект великого государства – не представив его зримо: с площадями, триумфальными арками, колоннадами?

– Знаете, – сказал однажды Адольф, – чего не хватает нашей куль туре? – В обычной манере он заговорил сразу о главном. – Нам не хватает античных пропорций. Мне как художнику ясно – мы должны учиться у Витрувия, и в первую очередь политики. Меня раздражает аргументация бакалейщиков, ловящих грошовую выгоду. Они привыкли мерить историю по своим убогим кухням и палисадникам. Согласитесь, что, находясь на площади Капитолия, гражданин ведет себя иначе, нежели во дворе лавки герра Нойманна.

Я  рассмеялся:

– Вы ничего не знаете о герре Нойманне! Вы даже не покупаете его сосисок!

– Я отлично представляю всю семью. Наверняка Нойманн – это человек с большим животом и висячими усами. В юности был спортсмен,  сейчас тушит капусту. Фрау Нойманн – запуганная женщина, каждый день пересчитывает деньги. У нее красное лицо и маленькие серые глазки. Их дети... Видите эту неразвитую девочку с крысиным хвостиком вместо косы? Ее наверняка зовут Анна Мария, она мечтает стать певицей. Но не станет, потому что мать поставит ее к прилавку... Моя бедная Германия, бедный ограниченный народ!

– В самом деле, – сказал я тогда, – трудно стать великим человеком, если упираться носом в чан с капустой.

– Представьте, Ханфштангль, – говорил мне Адольф, – что вместо уродливой мещанской постройки с геранью на окнах мы возводим виллу в духе Палладио. Видите? – Рукой он очертил контур здания. – Колоннада, портик, стройные пропорции. Не правда ли, это меняет весь пейзаж? Ах, милейший Ханфштангль, понимаете ли, как величественна наша задача? Привнося в нашу действительность образец классики, мы задаем такой масштаб, по отношению к которому все детали будут пересмотрены.

 

2.

Сегодня мало кто помнит простой факт: газета «Volkischer Beobachter» своим существованием обязана нью-йоркскому магазину «Академическое искусство».  Да, это именно так, а – согласитесь – не будь этой газеты, и политический успех партии оказался бы под вопросом. Адольф сетовал, что четырехстраничный листок, выходящий раз в неделю на плохой бумаге, не может привлечь людей и выполнить задачу организатора коллектива. И тогда я продал часть своих акций – сделав возможным ежедневное издание полноценной газеты. Для меня это было естественным шагом – я знал, что именно искусство должно лежать в основании Нового мира. Так и получилось.

Мюнхен тех лет являл собой одновременно и центр политической мысли, и центр искусств. Теперь мы знаем славные имена тех, кто трудился над новым искусством в то самое время, когда Адольф и его соратники трудились над основами Нового порядка. Художники и политики не всегда понимали друг друга – про их разногласия написаны тома, не буду повторяться. Никогда не одобрял кампании, затеянной против так называемого «дегенеративного искусства», – я пытался в свое время показать всю нелепость этой акции Адольфу, но не преуспел: фюрер находился под обаянием Геббельса, человека ловкого, но неглубокого. Для меня было загадкой, отчего Адольф ополчился на экспрессионизм, – в самом деле, не было в истории искусств стиля более адекватного его неукротимому духу.

В нем самом страсти клокотали именно так, как передают это движениями кисти Кирхнер и Нольде. Как можно не разглядеть в своем соседе – союзника только лишь оттого, что он одет в костюм другого цвета и покроя? Непостижимая ирония истории: подозревать в единомышленнике врага, полемизировать с ним и проглядеть реальную опасность. Не говорю даже о том, что северянин Нольде добровольно вступил в нашу партию, но даже те художники, которые не вступили, были крайне близки нам по духу, нервному духу времени. И чем же не угодил Адольфу абстракционизм?

Поистине, беда всякого движения в том, что мы делаем друзей – врагами.

Приведу пример. На мюнхенском собрании, с описания которого я начал, на том знаменитом собрании, где Адольф впервые сформулировал основные пункты возрождения Европы, я видел художника, сидевшего в углу зала. Невысокий, аккуратный человек в очках, с лицом скорее невыразительным и блеклым – но в блокноте, где он нервно изрисовывал страницу за страницей, я увидел то, что отнюдь не соответствовало его заурядному облику. Я заглянул ему через плечо (никогда не могу удержаться от того, чтобы не полюбопытствовать, что именно пишет художник на улице, как рисует шарлатан в парке) – заглянул в блокнот и был ошеломлен. Кандинский – его звали Кандинский, и сегодня это имя широко известно – резкими штрихами изображал непонятные формы и пятна, изогнутые лини, загогулины и кляксы, рвущиеся из листа во внешнее пространство.

Я был поражен – лучшей иллюстрации для речи Адольфа никто не смог бы придумать: изображена была та сила, что кипела внутри оратора,– эта же сила искала  свое выражение на листе. Порой, когда Адольф подыскивал нужные слова, я почти физически ощущал, как сила внутри него ищет и ненаходит себе выхода, пытается и не может отлить форму себе по размеру. Впоследствии, в злые годы неудач и потерь эта сила материализовалась в его публичных истериках, нервной жестикуляции, визгливом тоне. Очевидно, что запасы энергии так велики, что проявить себя она может как угодно и где угодно – в том числе и в истерике, в том числе  в крике. Именно этот сгусток воли силились отобразить художники то го времени – им подчас не хватало формальных навыков для того, чтобы придать этому сгустку воли предметную форму.

Так появилась абстракция, из желания выразить невыразимое, очертить то, что противится контуру. Сила искала выхода на холстах наших современников, металась из угла в угол картины – и не находила выхода. Так же, как мы кричали на площадях, кричали холсты Кандинского, и в том наброске, подсмотренном мной через плечо мастера, я увидел главное: внутри нас всех бушевал один и тот же пожар. «Была в начале сила» – к этому выводу приходит гётевский Фауст, и скажите мне, разве, вызывая силу из небытия,– он может знать, в каком именно облике та явится? Сила, вызванная доктором Фаустом, находила себе воплощение то в пуделе, то в Мефистофеле, то в инкубе – но суть ее была больше, нежели предъявленная форма, энергия использовала оболочку, но не зависела от нее. Воплощение – вещь для энергии необязательная; рано или поздно энергия порвет оболочку и станет чистым духом свободы. Так не все ли равно – в какой именно форме она нам явлена?

Да, сумей Адольф взглянуть на современников не требовательным глазом римлянина, но мудрым оком древнего грека, отдающего дань стихиям и понимающим относительность порядка, – сумей он взглянуть чуть шире, он избежал бы многих бед. Это было самым уязвимым местом Гитлера: он не умел видеть родственную душу в оппоненте; ему казалось, что если ему не поддакивают, значит, противоречат. Благодаря своей щепетильной неуживчивости он утратил союз с интеллигенцией, порвал с Британией, рассорился с церковью. Объясните мне, для чего нужно было обострять отношения со страной, по самой природе своей соответствующей взглядам Адольфа? Как можно было утратить общий язык с державой, создавшей привилегированный Итон, родившей социал-дарвинизим Карла Пирсона и подарившей миру историка Карлейля? Разве Карлейль не мечтал о том самом обществе, которое попытался создать Адольф? Скажите мне, для чего было идти в атаку на футуристов и конструктивистов, если они – пусть примитивно, но искренне – пытались облечь идеи Адольфа в понятную массам форму? Что помешало Гитлеру, человеку, одержимому идеей, увидеть ту же идею в ином  обличье? Только лишь оттого, что сам он работал в манере скорее классической, он не захотел увидеть, что ровно то же самое выражают иначе, – и вот вам результат: одиночество.

Как опытный продавец репродукций, я пытался доказать ему, что произведение можно тиражировать, что сила, содержащаяся в произведении, перейдет и в копию, – а он не верил. Вот от каких мелочей зависит история народов и судьбы мира.

Недавно на аукционе, устроенном в Лондоне, я имел удовольствие приобрести две работы Адольфа: нервный рисунок, близкий по манере исполнения к Эгону Шиле, и прекрасную акварель, тонкостью колорита напомнившую вещи бельгийца Пермеке. Пожалуй, работам фюрера недостает той решительности, что явлена в любимом им знаке – свастике. Его рисунки излишне академичны, но сила – подлинная сила! –  в  них чувствуется. Я с любовью разглядываю эти вещи, дорогие моему сердцу, вспоминаю наши беседы о прекрасном, провожу параллели меж этими работами и теми картинами, что сегодня признаны шедеврами мирового искусства. Должен признаться, на мой взгляд, они выдерживают сравнение: во всяком случае, их питает та же страсть. Я держу в руках эти хрупкие листы и спрашиваю себя: как мог один мастер не разглядеть другого? Что тому виной – вечное тщеславие артиста? Я говорил ему: Адольф, обратите внимание на этих мастеров, вам они кажутся шарлатанами, но поверьте беспристрастному судье – за ними будущее. Гитлер отмахивался, он знать не желал современного искусства; однако, сам того не замечая, работал в том же направлении.

Я  вспоминаю Гитлера, набрасывающего проект флага: свесив чуб, склонив голову, он вычерчивал свастику – символ солнца. Я предложил сделать свастику красной: солнце должно сиять. «Нет, мой милый Ханфштангль, – мягко ответил Гитлер, – я вижу ее черной, это даст возможность поместить фигуру на красный фон. И я не знаю ничего, – добавил он, помолчав, – что работало бы сильнее, чем черная геометрическая форма на красном фоне». Черное солнце? Я был озадачен. Он взял красный карандаш и стремительно заштриховал пространство вокруг черной фигуры – признаюсь, я поразился: знак стал выпуклым и словно пришел в движение. «Видите, Ханфштангль, – сказал Адольф, – этот знак есть проект будущей жизни – бесконечного движения». Нужно ли специально оговаривать, что современные Адольфу опыты геометрической абстракции – буквально совпадали с его эскизом? В музеях Берлина и Амстердама, в галереях Мюнхена и Цюриха выставлялись вещи, схожие с эмблемой Адольфа как две капли воды, или, лучше сказать: как две капли крови. В те годы в Берлине проходили выставки так называемых супрематистов, то есть людей, объявивших себя высшими существами по отношению к прочим. Их эмблемой также стало черное  солнце – черный квадрат, помещенный то на красном, то на белом фоне. Их картины ничем не отличались от нарукавных значков, которые носили члены нашей партии, – но, парадоксальным образом, фанатики из НСДП слушали болвана Геббельса и уничтожали картины супрематистов! Есть ли этому разумное объяснение?

Подозреваю, что Гитлер ни чего не знал о супрематистах, а узнав, не оценил бы. Сегодня я думаю, что если бы – возможно это или нет, кто знает? – усилия всех новаторов в те далекие годы были едины, мир действительно стал бы иным. Проблема в том, что открытия совершаются одновременно, – а кто хочет делиться авторством? До одинаковых вещей слишком многие додумались в одночасье – и амбиции помешали признать соседа. Мы сидели в мюнхенском ресторане «Четыре сезона», обсуждая проект свастики – а далеко в России тот же знак внедряли коммунисты для украшения кавалерийских шлемов так называемых буденовцев. Пусть мои слова прозвучат кощунственно, но сегодня их извиняет время: разве нельзя было договориться?

Иногда мировая война видится мне как конфликт художников. Я сравниваю эстетические воззрения Гитлера и эстетические пристрастия Черчилля – и думаю о том, что драма века была сформулирована уже в их различии. Прилежный историк искусства может написать политическую биографию века, используя лишь свои профессиональные знания – надо только внимательно смотреть на картины. Не могу не отметить (и не стесняюсь своего злорадства), что на том же аукционе, где приобрел работы Гитлера, я имел возможность познакомиться с рисовальными опытами Черчилля, дряблыми стариковскими пейзажами, с мыльным цветом и вялой линией. Полагаю, любому несложно продолжить мою фразу и сказать, что художник Черчилль равен Черчиллю-политику. Вступили в конфликт две теории красоты: старая эстетика, которую воплощал Черчилль, не хотела уходить со сцены, боролась с эстетикой новой, а новую представлял Гитлер. Порядок, который воплощало искусство классицизма, пытался отстоять свои права перед лицом нового порядка, воплощенного в искусстве авангарда. Кому-то покажется, что старый порядок победил. Беда в том, что Гитлер представлял новую эстетику не слишком последовательно, ссорился с теми, кого можно было назвать ближайшими союзниками, – метания послужили причиной его политической и военной неудачи. Однако поражение политическое не отменяет другой его победы – победы художника. И это главное. Говорят: Гитлер проиграл войну. Говорят: сегодня ясно, кто был прав,  кто не прав, – и горе побежденному. Но скажите, кто не проиграл в двадцатом веке?

Муссолини, триумфатор, повешенный вниз головой? Ленин? Демиург, выброшенный соратниками по партии умирать – безъязыкий, беспомощный, никчемный? Черчилль? Победитель Германии, в бессилии стучащий палкой по дорожке усадьбы, – вот он только что узнал, что Иден потерял Индию, дал ей свободу. Черчилль дрался не за победу над Германией, но за могущество Британской империи, а это могущество как раз и было утрачено, – и вот он колотит палкой по земле, жалкий старик, дравшийся с врагом напрасно. Может, де Голль? Аристократ, который пришел к Черчиллю с пышной галльской фразой на устах: «Я здесь, чтобы спасти честь Франции», – не мог не знать, что утраченная честь восстановлению не подлежит. Послевоенное развитие событий подтвердило общее правило – генерал при жизни успел увидеть, как собранная его стараниями республика сыплется в прах. Может быть, Сталин? Тиран умирал парализованный, лежал на полу своей дачи, не в силах ни подать знак, ни пошевелить языком. В свой смертный час немой старик страшным оком озирал подчиненных – членов Политбюро, что как стервятники слетелись к его умирающему телу. Что как не поражение переживал этот властный восточный человек, глядя на преемников? Что будет со страной, удержанной им на краю пропасти и поднятой из праха? Смотрел на их перепуганные шкодливые физиономии и знал: предадут, проворонят, растащат, разворуют. И действительно – разворовали. Так кто же, спрошу вас, кто не проиграл? Кому досталась победа? Эстетика, которую представлял Черчилль, ушла в небытие – и будущее осталось за пионерами мысли, за авангардом. И разве сегодня победа новой эстетики не очевидна? Может быть тогда, в ресторане «Четыре сезона», Гитлер, рисуя свастику, изобразил проект бесконечного движения духа, которое мы называем историей?

 

3.

Можно сказать так: черный квадрат изображал солнечное затмение (этот знак большевики трактовали как победу над солнцем), а свастика символизировала восход – возобновление вечного пути и оживление надежды. Собственно, к этому сводилась речь Гитлера – поселить надежду в сердцах сограждан. А оснований для надежды не было. Гитлер говорил негромко. Он говорил спокойно и по существу. Описал послевоенный мир, его несостоятельность. Он не сказал ничего нового против того, что слушатели знали сами. Каждый понимал: это не настоящий мир. Как можно назвать миром – грабеж, как можно назвать договором – насилие? Никто толком не помнил, из-за чего началась война, но вот то, что мир получился отвратительный, – это видели все.

Какие были причины для ссоры – уже никого не интересовало, а президент Вильсон, предложивший свои четырнадцать пунктов урегулирования Европы, тот вообще считал, что Сараево находится в Боснии, а Прага – в Польше. Интересовало всех другое: сколько денег возьмут с Германии, сохранят ли ей производство, что будет с Венгрией, заберут ли французы Рурскую область. Написанные на бумаге, эти слова мало что говорят современному читателю, тогда они значили буквально следующее: будет у нас завтра обед или нет? Не скажу о себе, я всегда был человеком обеспеченным, и мое состояние мало зависело от положения в Европе – но любой из сидящих в зале имел основания спросить себя: и что же мне дал этот мирный договор? Уверенность в завтрашнем дне, гарантию, что меня и моих детей не убьют? Как бы не так. Когда случится продолжение войны? В любой момент – завтра, сегодня.

Первый акт трагедии окончен, дали занавес – но пьеса далеко еще не окончена. Полученные от нестабильного мира выгоды иссякнут, и начнется второй акт европейской бойни. И вот сидят люди в зале и знают, что существуют некие причины (а им говорят, что это объективные причины), по которым их в ближайшее время будут убивать. И нехорошо этим людям, странно им и страшно. Может, и не убьют, конечно, но начнется голод, экономический кризис, выгонят с работы. А почему, позвольте спросить, надо нас убивать или лишать работы? Какие такие исторические необходимости появились для того, чтобы сломать нашу судьбу? Кто сказал, что надо так сделать? И люди чувствовали себя участниками драмы, в которой вовсе и не собирались участвовать, – словно позвали их в театр, заперли двери, потушили свет и стали убивать. Люди рады слушать любого, кто посулит помощь. Так больной бегает от врача к врачу, бессмысленно тычется в двери так называемых специалистов. Вот у этого – диплом! А тот – с бакенбардами и в очках, умный, наверно! За пять лет – с 1918-го по 1923-й людям наговорили  всякого. Их склоняли на свою сторону коммунисты, спартаковцы, монархисты, республиканцы, интервенты и капиталисты. Врали бойко. Во все времена политика есть инструмент выдавливания денег из населения; у населения, правда, почти ничего не осталось, но предлагали поделиться последним. Граждане поверженной Германии уже успели увидеть и Баварскую Советскую республику, и Веймарскую, и оккупационные власти, и парламентариев Лиги Наций, самых разных активистов от самых разных партий. И ждали: вот этот, может, и правду скажет! Те, что были до него, те, конечно, врали – но вот этого депутата давайте послушаем! А говорили депутаты одно и то же: платите! Положение такое, господа, что надо вам заплатить и за это, и за это, и еще вот специальный сбор средств – тоже извольте участвовать.

На трибуны выходили новые и новые энтузиасты и вожаки, в рабочих куртках или в приталенных пиджаках – и каждый предлагал толпе откупиться от своей судьбы: отдать немного денег на очередную партию. Спустя полвека точно такие же энтузиасты стали продавать толпе акции и облигации будущих заводов, а в  то время прощелыги продавали людям мирное будущее. Налоги, репарации, членские взносы, дотации, подписки – брали много. Жизнь лучше не становилась. Так и врач, который не может поставить диагноз, берет тем не менее деньги за визит. Платить было нечем – но все платили. И нет-нет да приходила в голову толпы (ведь есть же и у толпы какая-то голова) простая мысль: вот у нас в стране много партий,  партийные функционеры не работают, не сеют, не жнут, они только обещают нам нечто – а смотрите, все они одеты, сыты, живут в хороших условиях. И значит, их кормим мы. Нам себя-то нечем прокормить, а мы, оказывается, кормим несколько партий дармоедов и врунов. Зачем?

В то время, когда Гитлер взял слово, слушать ораторов уже устали.

Но он сумел говорить так, что его слушали.

Оратор нужен затем, чтобы сказать то, что известно и без него, – но сказать так, чтобы люди стали доверять собственным ощущениям. Гитлер формулировал то, что чувствовал любой, он лишь называл вещи своими именами. Он сказал: не надо искать сложных объяснений для простых вещей. Вас обокрали, это вы сами знаете. Хотите, расскажу, кто как воровал? Оглянитесь, сами увидите, кто разбогател. Не только Германия поражена в правах, поражены в правах многие европейцы. Посмотрите, что стало с Венгрией. Вспомните о резне, устроенной румынами в Трансильвании, – при полном попустительстве так называемых миротворцев. Они же миротворцы – вот договор в Версале подписали, чтобы людей больше не убивать. А почему тогда пустили румынских военных резать и грабить мирное население Трансильвании? Ну, почему? Чтобы венгров окончательно запугать? А беженцы? Беженцы, образовавшиеся от передвижения границ, они разве не жертвы мирного дого вора? Вы знакомы с цифрами? Они сопоставимы с потерями на фронтах. А что творится в Австрии? Разве то, что происходит в Европе, похоже на договор? Договор – это когда стороны договариваются, когда соглашением руководит здравый смысл. Не слушайте пустых фраз, которые будто бы все объясняют. Инфляция, государственный долг, репарации – вас обманывает торжественность терминов, вам кажется, что за этими словами стоят здравый смысл и закон. Нет, не так. Я покажу вам, что эти слова значат.

Инфляция – это когда банкиры печатают слишком много денег. Зачем они обесценивают деньги? Чтобы обесценить промышленность, дать возможность крупным капиталистам ее скупить за миллиарды, которые на деле являются копейками. Потом они введут новые деньги, и  истраченный прежде миллиард станет нулем. Денег, которые заплатили за фабрику, больше нет. А фабрика есть – но уже не наша. Так именно произошло в нашей стране, вы сами это знаете. Миллиард старых марок стал равен одной рентной марке – это значит, у нас больше нет сбережений, ни у кого. Мы все стали пролетариями, не правда ли? Имущества у нас больше нет, будущее под вопросом. Но разве в мире ликвидировали класс рантье? Просто этими рантье мы уже никогда не будем – другие будут владеть нашими заводами.

Государственный долг – это выражение звучит так, словно в долгу оказались все граждане государства. Как будто мы все залезли в долги – и теперь виноваты. Вот вы, милейший господин, например, брали у кого-нибудь в долг? Нет? А вы? Тоже нет? Кажется, здесь в зале нет людей, которве кому-то что-то должны. Тогда откуда возник этот грозный государственный долг? Возникает долг оттого, что преступное или слабое правительство занимает деньги у крупного капитала или у соседних держав.

И оказывается, что люди должны какому-то конкретному ростовщику, нечистоплотному субьекту – вроде того Ротшильда, который из собственного кармана расплатился за Суэцкий канал. И страна – домохозяйки, школьники, старики – должна возвращать долг. С процентами, заметьте,  процентами! И спросите себя, дорогие сограждане, куда уходят ваши платежи? Заем этот используют исключительно на взятки коррумпированным чиновникам, но чаще всего неподъемные для бюджета деньги нужны для ведения войны. В случае неудачи в должниках оказывается вся страна. И тогда политики – продажные, безответственные, коррумпированные подонки! – тогда они говорят: у нас государственный долг! Позвольте: так у кого долг? У государства – или у народа? И откуда этот долг взялся, если ни я, ни вы в долг не брали? И почему мы должны отдавать долги воров и взяточников? И если у народа такое государство, которое не представляет народ, то, может быть, оно не нужно вовсе?

Репарации – это слово тоже поддается объяснению. Репарациями называется ваше имущество, которое одни бесчестные политики решили отдать другим бесчестным политикам. Политики расплачиваются вашими средствами за свои ошибки. Вас убеждают, что если вы заплатите эти деньги, вас простят и не будут сильно наказывать. Но разве вы не понимаете, что именно отдавая репарации – вы и совершаете над собой самое злостное наказание? У страны забрали все, что могло кормить вас и ваших детей. У страны забрали промышленность, земли, деньги, а что оставили? Только могилы солдат. Солдаты думали, что гибнут за Родину, но Родина теперь считает, что солдаты виноваты. Солдаты думали, что защищают свое отечество, но сегодня их отечество публично признает свою вину, а значит, смерть солдат напрасна. Два миллиона солдат погибли зря. У населения забрали все – потому что народ, как считается сегодня, виноват перед миром. В чем же мы виноваты? Может быть, кто-то из сидящих в зале скажет, в чём его вина?

Не знаете? Но знаете ли вы хотя бы, кому платите эти репарации? Кому отдаете свой хлеб – знаете? Разве рядовые французы стали жить лучше? Разве господа Ллойд Джордж и Клемансо делятся с ними репа рациями, которые выплачиваем мы? Или что-нибудь досталось беженцам? В европейской войне нет и не может быть победителей – война велась ради уничтожения славы и силы Европы. Скажите, кто победил? Победил Клемансо, а рабочие как получали гроши, так и получают. В чьих интересах велась война? Крупной интернациональной буржуазии, не так ли? Тех людей, что пресытились европейскими рынками и смотрят на Европу как на ступеньку в лестнице своей карьеры. Тех людей, что вывозят капиталы в Северную Америку и Аргентину. Тех, кто скупает земли в Палестине, разве вы сами про это не знаете? Бароны Гирш и Ротшильд – вам говорят что-нибудь эти имена?

Вы полагаете, эти мерзавцы пресытились? Один раз наелись, а больше не попросят? Уверяю вас, господа, аппетит приходит во время еды. Им нравится много есть, они уже привыкли. Новые богачи – посмотрите на них! Поглядите на их особняки, на их прислугу, на их автомобили. Почему они стали богатыми? Разве они что-нибудь производят? Разве они сделали что-либо кроме того, что украли ваше имущество? Разве они получили свои богатства  не ценой ваших жизней, жизней ваших детей? Для них приходят пароходы из Италии, корабли, груженные фруктами, их дети едят апельсины и финики. Разве их дети лучше ваших детей? Разве надо, чтобы именно их потомство жило – а ваше умерло? Разве эти Гирши и Ротшильды, ростовщики, которые наживаются на вашем горе, на позоре нашей Родины, – разве они должны править нами вечно?

Кто вам больше нравится: вор или лжец? Первые отбирают одежду и  хлеб, а вторые учат, что без одежды и хлеба жить можно. Война закончилась позорным миром, но революция и лживые марксистские посулы еще позорнее. Интервенция английского и французского капиталов – зло, но худшее зло – гражданская война, которая на руку интервентам. Между двух зол – интервенцией и предательством Родины – мы не нашли иного выхода, как принять так называемую демократическую конституцию, куцую конституцию, сделанную для ростовщиков и капиталистов. Попробуйте воспользоваться своими правами! Мы получили бесхребетную и циничную власть, которая именуется демократией, но не думает об интересах народа ни единой минуты. Говорят, мы обрели права, но право только одно – голосовать за тех, кто крадет наше будущее. Может быть, пришло время нам самим подумать о себе?

 Гитлер говорил спокойно, а если возвышал голос, то лишь задавая свои саркастические вопросы. То, что он сказал в тот день, можно было сформулировать короче: мир – хуже войны. Говорят, война есть продолжение политики другими средствами. Но мир – это продолжение войны средствами более циничными, нежели убийство. Смириться с таким миром невозможно – это не Гитлер придумал в тот вечер, он лишь выразил то, что понимали все. Однако выход существует, страна не погибла. Понять, что происходит, значит сделать первый шаг. Дело плохо, но не пропало окончательно: мы понемногу распрямимся и пойдем вперед.

В  тот день он обозначил двадцать пять пунктов своей великой про граммы – и, клянусь, не было человека в зале, чье сердце не трепетало от гордости за Германию. За четыре столетия до него другой великий немец провозгласил девяносто пять тезисов – и перевернул Европу. Слушая в тот день Адольфа Гитлера, каждый из нас (я уверен!) сказал про себя: перед нами новый Лютер, он хочет возрождения угасшего духа, он пришел, он с нами. Сомневаюсь, что Гитлер читал Лютера, – в молодости он был увлечен совсем иным, а затем и времени на чтение не было.

Однако достаточно помянуть пресловутый «еврейский вопрос», чтобы увидеть эту связь – волнующее родство духа, перед которым не властно само время. Вспомните знаменитый трактат «О евреях и их лжи» или «Боевую проповедь против турок» – иногда мне кажется, что «Меin Kampf» написана той же рукой. Ах, мне возразят! Вспомнят, что Меланхтон был евреем и что Рейхлин, его духовный вдохновитель, был не только евреем, но и каббаллистом, и что начинал Лютер с трактата «Христос – сын еврейки». Господа, не обольщайтесь! Да, Лютер начал с претензий иудаизму, а не народу, но довольно быстро понял, что если хочешь избавиться от сорняка, следует вырвать корень... Впрочем, я всю жизнь страдаю от своего гарвардского образования – у моих собеседников никогда не было потребности в излишних знаниях. Когда я пытаюсь связать явления в истории, они не слушают.

«Обратите внимание!» – говорил я, бывало, Адольфу, указывая на явные совпадения концепций, но он лишь ласково трепал меня по плечу: «Опять ваши фокусы, милый Ханфштангль!» Нет, не только отношение к евреям роднило обоих мыслителей, но и желание решить вопрос сегодня и сейчас. Они оба не верили в искусственную систему христианских символов, созданную для управления рабами. Если можешь сотворить чудо – тогда давай делай, покажи нам его. Изволь, воскреси Лазаря, видишь, он умер. Воскреси –  от этого будет прямая польза. Но что толку обещать, что когда несчастный воскреснет. И кто знает, что будет с ним, когда он воскреснет: скорее всего, он снова воскреснет рабом и как прежде будет стоять  у  обочины, провожая глазами лимузины богачей.

 Отказ от репараций – ровно то же самое, что отказ от индульгенций.

В сущности, оба проповедника сказали одно и то же: вам предлагают откупиться от ада (читай: поражения, смерти, унижения) индульгенциями, то есть деньгами, заплаченными Церкви (читай: репарациями, заплаченными коалиции), но знайте – от судьбы откупиться нельзя. Вас обманули, а ваши деньги украли. Как дословно сказано в девяносто втором тезисе Лютера, «пусть теперь соберутся все проповедники индульгенций и скажут: «Мир, мир!» – но нет никакого мира».

Разве не то же самое сказал собранию Адольф? Мира – нет! Версальский договор – не есть мирный договор! Это индульгенция, простая бумажка, и на ней написано, что у нас мир, вот и все. Но разве люди и сами не знали, что откупиться от истории – бессмысленная затея? Вы можете купить индульгенции или облигации – но ни то ни другое не поможет. История ненасытна, особенно потому, что ее воплощают люди с большим аппетитом. История всегда ест, но никогда не бывает сыта.

И  Лютер, и Гитлер закончили свои тезисы одинаково. У Лютера это звучит так: «Вы скорее многими скорбями войдете в Царствие Небесное, нежели достигнете покоя благодаря обманчивому миру». Гитлер почти буквально повторил эти слова.

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2013

Выпуск: 

8