Часть 1
– Вот и мы, мама, – женщина говорит нарочито громко. На вид ей – лет сорок. На женщине серое, обуженное полупальто и синий, в крупный горох, крепдешиновый платок на шее. На ногах чёрные боты на каблучке.
– Сейчас развяжем косыночку и войдём, – поворачивается она к мальчику, – Сашенька, ты чего ножками-то сучишь? Писать хочешь? Вот отвернись от могилки и писай… И ботиночки зашнуруй, ходишь вечно расхристан, как капуста…
Желание сразу проходит. На мне: серая дурацкая шапочка с ушками, короткое серое пальтишко (такое называли крапчатое), короткие штанишки на помочах, вечно сползающие бязевые колготки и чёрные, высокие неудобные ботинки фабрики «Скороход». Мне скоро пять лет. Я неотрывно смотрю, как руки женщины распутывают узелок на тряпочке в уключине кладбищенской ограды. Женщина, это моя мать. Мне страшно.
– Бабушкин платочек, – говорит мать. – Она его знает, и развязывать без нас не будет… Да, мама...
– Проходи, Сашенька, – мать подталкивает меня в спину и по–хозяйски притворяет за нами кладбищенскую калитку. Становится уютно. Я сижу на скамейке и болтаю ногами. Так безопасней и меньше страшно.
Мать, по очереди, протирает фарфоровые овалы, прикреплённые проволокой к крестам.
На овалах два строгих лица: одно мужское, другое женское. Мать их по очереди целует: «здравствуй мама», «здравствуй папа».
Садится рядом на скамейку.
– Поздоровайся с дедушкой и бабушкой, – говорит мать. Я что-то бурчу.
– Вот, – говорит мать, – я вам внучка вашего, Сашеньку привела. Достаёт платочек и начинает вытирать слёзы. Видите, как он за лето-то вымахал? На даче под Расторгуево был. От моей работы.
– Понравилось тебе на даче-то, – поворачивается мать ко мне. Я перестаю болтать ногами.
– Угу, – говорю я в землю, понравилось. Мне кажется, так им (деду с бабкой) будет лучше слышно…
– Встань, Сашенька, поцелуй своих дедушку с бабушкой. – Я вцепляюсь в скамейку и ещё сильнее болтаю ногами и отрицательно мотаю головой.
– Ладно, вздыхает мать, тогда цветы сажай, – и начинает прикручивать проволокой новые, купленные веночки на кресты.
Цветы, это несколько искусственных, на проволоке, тюльпанов из провощённой бумаги и кустики анютиных глазок с корнями в газетных кулёчках, купленных у бабок на Миусском рынке, через дорогу. «Тюльпаны» – надо просто «втыкать», а анютины глазки – закапывать…Это хуже!
У меня за скамейкой припрятано своё маленькое ведёрочко, детские грабельки и совок. Я осторожно ковыряю совком эту землю с мертвецами. Неглубоко… Деда с бабкой я не боюсь, не тронут. Но эти, что вокруг… Их тьма…
Я незаметно завязываю калитку на косынку. Так надёжней. Делаю вид, что ковыряюсь в земле…
– Да что ты всё возишься, – вскидывается мать. Я сама. Беги вон за водой. На три копейки: возьми у сторожа лейку и живо сюда.
Наконец венки повешены, цветы посажены и политы. Мы сидим на скамейке.
– Надо бы цветники вокруг могилок сделать и чёрным кафелем облицевать, – вздыхает мать, – будет красиво… Страх постепенно проходит.
Я смотрю под землю: дед с бабкой лежат в своих гробах и улыбаются мне. Лиц я их не вижу. Они умерли до моего рождения. Но улыбку чувствую. Гробы стоят в небольшой пещерке, как у гномов в книжке на картинках. Красные крышки гробов прислонены к земляным стенам пещеры. (Как три дня стояла крышка гроба, этажом ниже, по Яблочкова, где мы жили с родителями в коммуналке. Там, под нами, кто-то помер и когда я скатывал на нижнюю рекреацию свой велик, то старался не дышать и не смотреть в ту сторону… Но всё равно помню ту красную крышку гроба и каждую на ней складочку ситца, до сих пор.)
«Пещерка», где лежат мои дед с бабкой, соединены с другими пещерками – проходами, как кротовьими норами. Одни пещерки большие, другие – совсем крохотные. Если на одного ... Всё освещено, как ночью. По проходам прохаживаются мертвецы, как отдыхающие в парке ЦПКО. Некоторые поднимают глаза вверх. Тогда я стараюсь внимательно рассматривать крупную серую птицу на соседней кладбищенской ограде.
Но это не скелеты, которые мы рассматриваем с моим другом Пехтерем в окне магазина, у красного кирпича школы. (Там продавали учебный дидактический материал для медиков.)
«Мертвяки – не скелетоны, – говорил Пехтерь, кивая в окно, – «этих» выварили, на мыло… Понял».
Теперь «эти», под землёй, кажутся теперь мне грустными и уже не страшными.
– Сашенька наш через два годика в школу пойдёт, – мать снова вытирает слёзы. Видите, как время-то бежит...
– Да, Сашенька, – поворачивается ко мне, – Господи, а извазюкался-то как! – Мать слюнявит платок и начинает вытирать мне губы, – хочешь в школу.
– Не-а, – я с раздражением вырываюсь и кручу головой, – не-хо-чу!
– Вот и скажи тогда дедушке с бабушкой, как ты себя ведёшь, – мать складывает платок в сумку.
– Нормально, – я болтаю ногами. Дед приветливо машет мне рукой. Я незаметно ему.
– Не обманывай, – говорит мать и поправляет шапку на моей голове. Они всё видят. Мог бы послушней быть! Встаёт. Целует фарфоровые лица. – А ты? Я отрицательно мотаю головой.
– Как хочешь, вздыхает мать. Мы выходим за оградку. Мать завязывает косынкой калитку. Весёлые дед с бабкой сидят в гробах и машут нам. Я незаметно машу им в ответ.
Мы идём к воротам. Я стараюсь не топать и, задирая колени, цаплей иду за матерью, нарочно глядя на деревья. Но всё равно чую, как подземные жители провожают мои пятки глазами.
За воротами кладбища – вопит, гудит, крутится Москва. Я с облегчением оглядываюсь. «Этим» сюда хода нет. Мне их становится жалко. Я незаметно машу им. Они мне в ответ, прижавшись под землёй лицами к невидимой ограде…
На кладбище мы ходим часто. Почти каждую неделю и обязательно четыре раза в год: на Родительскую Субботу, Рождество, Пасху и яблочный Спас (если я не на даче).
Но со временем – всё реже.
Понимая, что это всё это выдумки и «враки» и этого «в жизни не бывает», я всё равно ощущал этот кладбищенский город и жизнь моих мёртвых под землёй. Но никому об этом не говорил. Даже моему другу Пехтерю. Никогда.
Возможно, я бы видел и тех, что надо мной, но в семье об этом говорить было не принято, поэтому и ангелы, и демоны делали своё дело, оставаясь невидимыми. Исподтишка, как часто мы с Пехтерем.
Постепенно я привык к тем, кто под землёй. Иных уже узнавал в лицо и по походке, как прохожих, когда долго ходишь по одним улицам, или совершаешь покупки в одном магазине.
Но с возрастом другая, более сильная, настоящая жизнь вытеснила из меня те, другие жизни: и мёртвых, и ангелов.
Я стал жёстким и плотным, как выдавленный тюбик с зубной пастой «Клубничная», любимым лакомством пионерских лагерей. А может, и «Поморин» паста гадкая, но полезная от кариеса.
Ангелы и мёртвые жили сами по себе, я – сам по себе. И не было нам друг до друга дела… Как с дальним родственником: знаешь, что жив и всё. Пока.
Пока не умер мой отец.
И когда его красный гроб, покачиваясь, плыл на полотенцах в осклизлую, глиняную яму, и потом медленно погрузился по крышку в коричневую жижу, то я наклонился и увидел, что там никого нет. Вообще. (Это не то, что подглядеть случайно в детстве, как родители, тайком, подкладывают подарки под ёлку.) И воздух тогда стал какой-то прозрачный, и пустой, словно компот, из которого сцедили сухофрукты. А под землёй просто пусто стало: сколько не долбась по ней ногами – одни камни, песок и глина.
«Похоже – мои ангелы и мои мертвецы разлюбили меня», – решил я. Но никому об этом не сказал. Даже моему другу Пехтерю: мы с ним уже как лет десять не общались.
И я перестал ходить на кладбища. Вообще. Даже на похороны родных. Это очень плохо и не по-христиански. Зато.
Зато, когда я теперь закрываю глаза они все передо мной – живые. Как на школьном фото: в центре на скамеечке отец с матерью, а дальше, по бокам и вверх те, кого я почти и не помню. Они не стоят плотно. Между ними есть свободные места, как в вагоне метро – не «в час пик». Со временем, свободных мест – всё меньше.
Часть 2
«…Так ты, любезный Саша, хочешь лишить меня права на захоронение…» – судя по письму на «мыле» мой дядя Виталий, – неистовый восьмидесятилетний блогер, – был настроен решительно! Война за отеческие гробы началась.
А что? Место элитное, и денег стоит. Это как дача в Барвихе, в соснах, на излучине Москвы-реки. По случаю и вставить можно: «…мои, дескать, родственники на Миусском…» Конечно, не Новодевичье, но всё же… И по документам наша мать была ответственной за могилу.
«Ситуацию надо закреплять, – сказал брат, – срочно», – и через неделю мы стояли перед кладбищенскими воротами…
Место я не узнал, был здесь лет двадцать назад, а то и больше.
Кладбище, огороженное со всех сторон белёным бетонным забором (в конце – часовенка), занимало пространство двести на двести метров, зажатое со всех сторон московскими многоэтажками и торговыми центрами, и напоминало скорее застолблённое элитное «пятно» под застройку, чем место последнего пристанища.
Однако внутри кладбищенской ограды на меня обрушились благость и покой: заснеженные деревья, переливчатый щебет птиц и эта – особенная кладбищенская тишина…
На удивление, я быстро нашёл могилу. Всё, по оградку, завалено снегом. Калитка приоткрыта. Следы… Внутри ёкнуло: «эти» выходили…
– Шурыгин уже был, – печально сказал брат, – видишь следы видны, а третий день – позёмка… Помяни слово – будут проблемы…
Но солнце, хрустящий снег под ногами и рыжий кот в каптёрке администратора – всё дышало покоем и миролюбием. Администратор, невысокий крепыш в валенках, был услужливо вежлив и отстранён. «Бывалый» – окрестил я его…
Делая почтительно скорбное лицо, он искоса обшманал нас с братом глазами: увиденное сбивало его с толку.
– Мать у нас умерла, – сказал я, – вот, хотим могилу переоформить.
– А мама Ваша здесь подхоронена? – ритуальным голосом спросил «бывалый».
– Нет, к отцу, на Николо-Архангельском, – я почуял неладное.
– Понятно. А удостоверение есть? – спросил в валенках.
– Есть, – брат протянул маленькую коричневую книжечку. Тот, с удивлением причмокивая, как нумизмат редкую монету крутил перед носом кусочек коричневого коленкора. Документ был реликтовый, послевоенный…
– Ну, пошли, – сказал крепыш похоронным голосом, – показывайте.
– Книжечку отдайте, – сказал брат.
– Возьмите, – «бывалый» нехотя протянул корочки, закурил, и мы не спеша тронулись к могиле.
– Эта – Ваша! – крепыш недоверчиво вскинул брови. Достал следующую сигаретку и нервно закурил. – Да-с, – и вошёл за ограду.
– Значит, ваши два холмика, – с неудовольствием сказал он, – и кто там?
Под снегом метнулись чёрные тени.
– Дедушка с бабушкой, – хором ответили мы.
Под землёй раздался тихий скрип, и дед с бабкой сели в гробах.
Крепыш стал счищать носком ботинка снег с табличек, – а это кто?
– Тётки наши, – сказал я, – по матери, в урне потом подхоронены.
Тетка Полина и тётка Маруся сидели за столом и вприкуску пили чай. Тётка Полина мне приветливо махнула. Я незаметно тоже.
– А наш-то как вымахал, и не узнать, а, Марусь? – тётка Полина достает из кармана своего вечного байкового халата в цветочек платок и вытирает глаза, – не узнать…
– А и впрямь не узнать, – вторая тётка вытирает слёзы, – ну вылитый Лидушка, в мать свою… А второй-то, глянь – Борька… Ну вылитый отец…
Я заревновал. Мне всегда больше хотелось походить на отца, нежели на мать, и я даже развернулся в профиль – так с отцом сходства больше…
– Выходит, вам принадлежат оба холма, – опять с сожалением сказал администратор. Дед с бабкой и обе тётки уверенно закивали.
– Да, – хором ответили мы с братом, – оба.
Крепыш вышел из оградки и снова закурил. – Придётся доказывать родство со всеми усопшими… – сказал он в сторону, – и холмики ваши. (Мы с братом переглянулись: место «центровое», по главной аллее, третье от входа…) «Бывалый» опять сделал скорбное лицо.
– Мы подумаем, – сказал я.
Он потоптался и ушёл. Брат стоял и маялся.
– Андрей, сходил бы в контору, глянул, что по документам, а я подойду, – попросил я, – ладно…
Брат поканючил и пошёл следом.
Я вошёл за оградку и притворил за собой калитку. Стало уютно. Достал из кармана перчатки и протёр фарфоровые овалы на крестах: мужчина и женщина на фото выглядели неловко молодыми. Сел на скамейку и плотно поставил подошвы кроссовок на мёрзлую землю. Оглянулся.
«Здравствуйте, – сказал я, – это я к вам пришёл, ваш Саша… На мне красная дутая куртка, дурацкая вязанная шапочка с помпонами и огромные клетчатые штаны с карманами. Такая мода такая. Я совсем седой, и во рту у меня половина искусственных зубов. Отец умер сорок лет назад, мать – в том году. И ещё собака – дратхаар, в Питере – пять лет назад. От старости. Ей сделали из ветлечебницы умертвляющий укол, дождались пока остановится сердце, завернули в её лоскутное одеяло, любимое, и унесли… Пока всё.
И ещё: Я живу на два города. У меня две жены и один сын, и я могу весной посадить вам анютины глазки. Глубоко. Мне не страшно».
Под землёй засмеялись. За шиворот с ветвей большой берёзы над головой посыпался снег: словно большая птица, пролетая, коснулась нечаянно ветки крылом.
Теперь это была не «пещерка», а наша комната в коммунальной квартире, где родился брат, по Яблочкова: узкий длинный пенал с одним окном во двор, на четвёртом этаже. Только окно было – ненастоящее. Не выходило никуда. Комната очень длинная. Конца не видно. Дверь открыта. Всё время входят и выходят. В центре длинный стол. За столом сидят все мои мёртвые. Сколько их помню, как раньше в детстве, на праздниках. Часть стульев между ними пусты и перед ними пустые белые тарелки и приборы наизготовку.
Многих из них я забыл, и где похоронены – не знаю. Видно, у них там лазы есть, догадался я, всё соединено. Одни поднимали головы и приветливо махали мне. Я отвечал. Другие просто ели.
– Мам, ну я пойду, а – сказал я.
– Иди, – сказала она и подняла голову. Я отвернулся. – Я тебе в окошко помашу.
(Она всегда так делала, когда в конце жизни жила в маленькой двушке, по Полесскому. Прижимала лицок стеклу и махала мне, уходящему вечером в темноту… Вряд ли что и видела.)
Я встал и притворил за собой железную калитку. Порылся в карманах. Завязать было нечем.
Я медленно шёл по хрусткой алее к конторе и нелепо поднимал ноги, как страус, стараясь не топать. Подо мной, задрав головы вверх, прогуливались мертвецы. Многих я узнавал в лицо. Но было много и новых.
Вышли за кладбищенскую ограду в жизнь города. Город затоплен солнцем, паром, звуками. Два толстых гаишника, как оглашенные, тормозят на выезде на Третье Кольцо машины. Работают. Оглянулся.
Под кладбищенской оградой, плюща лица о невидимую стену, стоят мои мёртвые.
Как я в детстве, на даче от материнской работы, просунув голову меж облезлых на солнце штакетин забора, провожал взглядом силуэты родителей, спешащих на последнюю электричку от Расторгуево. Родители оборачиваются и машут мне. Я им в ответ.
Но мне кажется, что они не вернутся никогда.
Москва. Февраль – 2013 года.