Глава III. Рыбная ловля и чан со стерлядью. Черная баня в родительском доме. Сказ о воле. Укушение за ягоду. Искусство мое пред слезами княгини моей Катерины. То ж укушение за ягоду княгини моей Катерины. Первый мундир. Адово поле. Особливые английские гончие да шитые ольстры. Внове благодетель Кузьма Кузьмич и пляски мои под шпагою. Первое явление ко мне моего господина.
По нежному малолетству своему в доме у родителя моего любил я, помимо кифарной-то игры, рыбалить, сидючи в ялике посреди Ветлуги. Водилися в Ветлуге караси, окунь хорошо шел на мотыля, а на самого, что ни на есть, на червя дождевого – горбыль. Даже щука-матушка другой раз приходила из бочагов своих – у! У! Зубы-то у щуки! Не в пример остры! Но в рассуждение зубов, кстати вам тут изъяснить, ни разу меня зубы щукины не споймали на укус, ни разу! Ни единого разу, веселые господа! Also! Natürlich!
Как ее, щуку-матушку, срывал я с крючка, так тут же бил ее головою о бортик, понеже Бог сподабливал счастье явиться щуке из голубого изъявления цвета, журчащей под днищем ялика воды. В те поры укушаем ни разу, значится, не оказывался я, а, прибывши в столицу, в миг единый оказался на шпагу наколот, ровно червь дождевой на крючок; извиваючись от боли, неслышно вопиет к самому Богу червь, ровно и всякая тварь живая – допрежь, чем скормиться рыбе горбылю.
А у господина моего не единожды оказывался я укушаем, однажды и допрежь, и сладко, веселые господа, сладко укушаемым оказываться, вовсе не тако вот ровно, как чрез ягоду быть наколотым на шпагу. Аlsо! Natürlich!
Ветлуга наша и сомов носила в быстром теле своем, однако же сомы любят заводи тихие, в быстрину не идут, заводь же хорошая обреталася аккурат недалече худобинского подворья, батюшкиной земли не доставало на берег с заводями и ловлями; хорошо еще, Аксинье оказывалось где прополоскать батюшкино исподнее, когда оное исподнее удавалось с родителя моего в ихнем сонном состоянии снять для промывки. Тако вот, почитай, по полугоду батюшка белья не изволили менять, а также в бане не мылись по полугоду, в церкви не исповедовались по полугоду, инда дух от батюшки бесперечь шел ровно от моченого огурца – хоть ты его, не огурец, не батюшку, а оный дух от батюшки – ножом режучи, на хлеб намазывай, закусывая анисовую. А от господина моего дух бесперечь шел или же парижской самой воды – фиалковый, чисто фиолетового изъявления цвета на запах-то дух сей, либо зеленого изъявления цвета мозельского, коего господин мой оказывался непременный почитатель, ровно батюшка – почитатель анисовой, либо темного изъявления цвета богемского пива, либо же, перебиваючи остальные все запахи – запах английского капитанского табаку, коему господин мой завсегда изволивали отдавать предпочтение супротив протчих иных всяких табаков и даже присовокупляли, трубочку-то посасывая, что они сами как есть в сей миг англицкий мореходный капитан. Аlsо! Natürlich!
А рыбная ловля у моего господина происходила в огромных по дистанциям бельевом чане, в коем я, ныряючи, не тихих сомов, ровно в нежном детстве своем на Ветлуге, а быструю зубастую стерлядь принужден был улавливать самыми руками вне иных протчих снастей, а, поймавши оную, подавать господину моему со словами:
– Gott Neptun schickt Euer Gnaden aus der Tabelle [1].
И неотменно же с первого раза я слова те в памяти затвердил и под хохот моего господина и генералов его каждый раз выражал исправно на разные голоса, особливо же способно – на голос Ее... Ее голос! Даже иной раз, невидимо трепеща всем сердцем своим, и по-русски исполнял тако вот на Ее собственный манер:
– Бок Нептун посыляет фашей милости cо сфоефо столя.
И тут же господин мой рыбу руками на части изволивали разрывать и куски на стороны кидать, а все вкруг ловили куски-то рыбьи, но сырьем не ели. И господин мой тут же заводили любимую песнь свою. Желаете, веселые господа, тую песнь заведу вам на свой манер? Желаете? А извольте, веселые господа, узнать песню моего господина на русский лад:
Бин маль зо,
Бин нур фро,
Венн ир эсст!
Аллес, бис цум
Летцтен рест!
Заг нур никс
Вайтер альс:
Крик, крак, крикс![2]
Не в пример способно слушать ее нынче за полным столом, веселые господа! Аlsо! Natürlich!
А в баню господин мой отправлялись по каждую субботу, как Богом положено, и в первый же раз в бане, меня с собою взямши, изволили подивиться самым моим чреслам, после чего выразить изволили генералам и барышням, что Нарцисс имеет все основания бессчетно любоваться собою, ровно бы тот, первый, греческого изъявления Нарцисс, понеже елда у нашего Нарцисса превосходяща размерами все мыслимые на белом свете дистанции. Нарцисс – это я самый и есть, веселые господа! Я самый и есть! Аlsо! Natürlich!.. Natürlich! Natürlich! Natürlich!
И генералы и особливо барышни, довольно об оных местах будучи известны, сильно смеялсь и щипали меня во все те места, до коих могли дотянуться в те поры. И в чан я после первой же бани с моим господином навострился нырять в нарциссовом костюме, то есть – полностью без одежи и какого исподнего, а вылезши после плесков и борьбы с зубастою, попеременно показывая зрителям то голый зад, то голову, то самые руки с рыбою в них, вылезши, значится, размахивал согласно живою стерлядью и елдою, еще больший хохот возбуждая.
Тако вот: стерлядь с жареным сыром и виноградом, несколько мюнхенский багет с чесночным соусом – весьма способно. Выловшися, рыба тут же жарилась на жаровне пред взглядом, в самой спальне моего господина. Еще неотменно подавалась оная с соленым огурцом и жареным луком в сметане. Ну, а уж победные реляции поступали разве только после свиных ушек, подкопченых и обжареных с чесночными гренками. Тут и самая стерлядь не могла идти супротив, тем сильнее, что свиные ушки усугублялись англицким элем, а стерлядь принимала только мозельское вино, веселые господа! И реляции о полной виктории поступали неотменно в виде отрыжки и совместного рыгания всех генералов и прочих разных барышень, хорошо известных о предназначении чресел – тако вот поступали реляции, веселые господа, что будто бы смрадный ветер проносился мимо, все живое умервщляя непреложным поступом своим. И еще и прочие тут же дувши ветра, до которых горазды оказывалися покойный батюшка. Ан пронесшися сей ветер победы, общей виктории и – полное вновь наставало благорастворение воздухов и восстание чресел. И вновь тако вот изъясняли мой господин:
– Essen, trinken und ficken! Und dann in der Badewanne![3]
А я и в родительском доме без бани, почитай, не жил ни дня единого, ровно бы вольная воля открывалась пред мною, как я вышед из бани легким да чистым в те поры. Аlsо! Natürlich!
Баня у батюшки помещалась над Ветлугою за шагов двести, да что! шагов и в ста пятидесяти, а то и ста шагах от большого дома, парильня оказывалась столь малой дистанции, что разве руки несть развести от стены до стены, а как выросши я, так и самыми ладонями упирался в стенки. Огонь разводили под красного, рудого изъявления цвета камнем, коего только разве Божья сила могла перенесть в баню-то – в два, да что! в три, а то и в четыре обхвата камень лежал в парильне. Брызни водою на него – пар с шипением ужасным поднимется, обоймет тебя всего, тако вот на верхний полок забирался я и терпел, по силе возможности, как оный пар шкурку сдирает не с тела – с души; то одно только и оказывалось счастье в родительском доме – баня, да кифара моя верная, подружка моя!
Вышед в доме родительском из бани, огненно, с переборами я исполнял:
Ох, ты, яблонь, яблонь, садовая моя,
Ты садовая, медовая, рассыпчатая!
Да и кто тебя садил, да и кто поливал?
Да садил меня Иван, поливал Селифан,
Селифанова жена за мной ухаживала….
А в те поры, что с мокрыми еще портами пред княгинею и благодетелем моим Кузьмою Кузьмичем огненно я исполнил:
За мной ухаживала, приговаривала:
– Да и кто у нас боярин, да и кто господин?
Александр-сударь боянин, Иванович господин,
По новым сеням ходил, дочь большую будил…
Княгиня изволила слушать, а после тако вот выражает, нониче-то я и самый знаю, про что она выразила, выразила, как бы миноровую песнь краткую изволила пропеть:
– Quelle est cette chanson?[4]
И Кузьма Кузьмич, благодетель мой, отвечать ей изволили фальцетом-то своим, что рожок пастуший короткую ту песнь подхватил:
– A propos de filles, de Votre Excellence [5].
Как вся захохотала княгиня – понявши, захохотала, закидываясь, оспины на лике у нее словно, значится, от смеху, ну, чисто кружки пенные, почали стукаться меж собою и тот колокольчатый смех производить.
И внове быстро выражает княгиня что-то свое непонятное, после уж взял я в разумение, княгиня меня брала до себя не только в рассуждении трудов моих к своему увеселению, а желаючи узнать язык да бытованье простого народу, про коих – и об языке, и об народе – догадавши в те поры, что довольно я известен.
И мне изъясняет контральтовым своим голоском:
– Ти лиубишь деву’шки?
На колена внове упадши, лбом я, значится, землю наскрозь мог прошибить; так само явление княгини Катерины ко мне опростаться елду вновь заставило. Не могло ничто и никогда оказать взору более приятнейший вид, нежели как нечаянная та радость, и нельзя в разумение взять, великолепию ли ягод княгининых присуживать таковое воздействие, либо же созрелому времени, что мне назначено чувствие любовное испытать впервые на себе – не мог того взять в разумение, веселые господа! Нет! Нету! Вотще! Вотще!
А только, опроставшися да все на коленах стоючи, тако вот выразил я княгине своей Катерине:
– Изволите одолжить меня, так впредь в музы’ках упражняться всем сердцем готовый к вашему увеселению, государыня матушка.
И вижу – поняла она, поняла! Хотя вовсе русским изъяснением речи, почитай, никак не владела.
А я после уж всхомяшился – про Охлопьевых, Кузьму да Михайлу, выразить – ложкари таковые, что иных поискать да не можно найти, и к велию увеселению гораздо способные, но нет! Нету! Вотще! Вотще!
– Вотще! – изъясняю вам, веселые господа. – Вотще!
И повезли, прознал я после, позжее, повезли всех наших – и Аксинью, и Охлопьевых, и всех – на земляные работы в крепость Кроншлот на Котлине острове осередь самого Балтийского моря, а на деревни воронцовские не отправили в рассуждении, что дворов пустых не оказывалось довольного числа. А меня ж, вошед княгиня моя Катерина в дом, меня повели в самые что ни на есть покои, но допрежь того – внове в баню, где поднесли и новые порты, и новую рубаху с шелковым самого алого изъявления цвета пояском кистевым, и сапоги новые, и новое исподнее, понеже княгиня всякую минуту терпеть не могла вошек да блох, а на мужицком теле, известно, самое им житье оказывается, тем паче, что дорога оказалась дальней дистанции от Ветлуги нашей к городу Санкт-Петерсбергу, в коей дороге ни разу единого я не только что не мылся туловом, а паче и не обмывал лица да рук. Аlsо! Natürlich!
Кстати вам тут еще раз изъяснить, веселые господа, я почище иного дворянина себя содержу непременно, баню обожаючи всею душой, и опосля оной бани аккурат и был укушаем за ягоду – то уж случилось позжее, уж у моего господина, изволивши они в который раз послать меня в нарциссовом виде ловить стерлядей в чан с водою. Ныряючи, выставил я зад над чаном, в тот же миг сладостный почуял на заду своем укус – то Лизавета Романовна, княгини моей Катерины бо’льшая сестрица, празднуючи день оживотворения римских да греческих муз и богов и не могши более себя превозмогать, укус сей надо мною и произвела к вящей радости моего господина и всех вкруг пирующих. То уж позжее взял я в разумение, как она есть сестрица княгинина, а в те поры, что в доме княгини моей Катерины, не я оказывался укушаем, а сам укусил, веселые господа. Also! Natürlich!.. Natürlich! Natürlich! Natürlich!
Кстати вам тут изъяснить, веселые господа, как я за ягоду княгиню мою Катерину укусил, с того самого мига сладостного и чудеса велие разве от Бога почались со мною происключаться, и почал я оборачиваться всяким зверьем Божием, понеже иного, помимо что Божиева, никакого зверья и сама земля, и небо само не может на себе носить, почал, значиться, оборачиваться да изъяснения их брать к себе в разумение помимо себя самого, а только что в голове своей. Верьте слову, веселые господа, верьте слову! Also! Natürlich!.. Natürlich! Natürlich! Natürlich!
А в те поры пред княгиней своей Катериной огненно, огненно я исполнял, веселые господа, с души слова лилися, ровно самым сердцем своим сам создавал я чудные те песни, а кифара под руками тож ровно бы сама изъясняла чудные те песни, и совместники мы с нею, с подружкой верной, с кифарою моей, совместники оказывались, ровно бы у нас с кифарою один-единый голос для княгини Катерины, как есть один. Изрядно я исполнил в те поры аккурат про приуготовление в доброй бане:
– Покупайся, Катеринушка, покупайся!
Покупайся, сера уточка, покупайся!
– Да какое моё да купанье?
Моего селезенюшки дома нету,
Моего касатого не бывало.
Как и мой селезенюшка во отлете,
Во отлете, в чистом поле.
И княгиня моя Катерина пригорюнилася, ровно бы понимая, об чем я пою, пригорюнилася, щечку рябенькую ручкою эдак-то подперши, и грудями своими вздыхавши на меня – ровно бы, значится, понимаючи, что про самую про нее пение мое изъясняет.
– Снаряжайся, Катеринушка, снаряжайся,
снаряжайся, сера уточка, снаряжайся!
– Да какое моё да снаряженье?
Моего Васильюшки дома нету,
Моего Васильевича не бывало.
Как и мой Васильюшко Васильевич
Он во славном городе в Петербурге.
Закупает Васильевич алы ленты
Сподарить Васильевич красных девок.
В те поры княгиня моя Катерина слезу пустила по одесной щеке, слов-то русских не могши знать, но как бы, изъясняю вам, как бы понимаючи, значится, каковую суть пение оказывает. Вот что сила искусств свершить в своих возможностях! А как окошко-то забрато оказывалось шторою наглухо совсем, и свеча, якобы по ночному времени, горела в фонаре за красного изъявления цвета стеклом, так слеза по щеке у княгини моей Катерины алым самым изъявлением цвета текла, ровно руда с глаз, ровно бы камень-рубин, что несчетно после перевидал я в доме моего господина. Also! Natürlich!
А я все выражаю для нее пением:
Да и красны девки вороваты,
Зачали его, Васильюшку, целовати,
Зачали Васильевича миловати,
Катеринушку зачали ревновати,
Ой, ляли, ляли, ревновати,
Ой, ляли, ляли, ревновати!
Княгиня моя Катерина в слезах изъясняет мне, – то ее словцо-то я после затвердил и сам другой раз потребял на свою славу, ежели когда который дворянин возле моего господина слушал меня, а господин мой всегда изволивали хохотать, что я дерзаю произнесть оное одобрение французскою речью, но завсегда на разные произносил голоса, – княгиня изъясняет, значится, мне:
– Сomme il est bien, mon Dieu![6]
И нонича могу контральто ее повторить, веселые господа:
– Мондьё… Мондьё… Мондьё…
Господа нашего, значится, призывала милая в те поры, в сладкий тот миг счастия и благорастворения в пении моем. И Бог наш всемогущий, что в трех своих лицах единый оказывается, в тот самый миг пришед к нам обоим с княгиней моей Катериной на подмогу, ровно бы будущий день пред нами обоими открыл. Понеже княгиня моя Катерина, изъяснивши «Сomme il est bien, mon Dieu!», в сей же единый миг ничком бросилась на постель разобранную, почавши слезьми из глаз рыдать уже безо всякого разбору, а туловом сотрясаться, что прямо пред взглядом у меня оказывались, от рыданий ее движучись, ягоды беспримерной округлости, и в те поры не в голову к себе, а ровно бы только в елду восставшую взявши оные картины, паки безо всякой от меня дистанции, в тот миг, изъясняю вам, веселые господа, в тот миг помимо себя ко княгине моей Катерине подскочивши, помимо, значится, себя, обеими руками, и десницею, и шуйцею, обеими руками ягоды ее обхватил я, впившися зубами, верьте слову, веселые господа, ровно бы волк голодной бескормицей зимнею – в достатую солонину, впился я зубами в шуйцую ягоду княгини моей Катерины, по силе возможностей стараючись вгрызться в ягоду ту глубжее да глубжее, но только что кусок кюлотов смогши оторвать, понеже княгиня моя Катерина, в тот же миг рыдания свои скончавши да повернувшися, в изумлении велием глазки свои, в тот же миг! в тот же миг, веселые господа! глазки свои, в тот же миг высохнувшие, на меня устремила. Вотще! Вотще! Изъясняю вам, веселые господа, который уж раз:
– Вотще!
А я сам кусок кюлотов ее выплюнул, уж от страха елда упавши, я сам не мог и двинуть не только что елдою, но и любой которой частью тулова, рукой ли, ногой ли, одесной ли, шуйшею ли, не мог, значится, двинуть! Тако вот скончалося счастие мое в миг единый – в те поры не мог и ведать, что – толечко до сроку, до нового сладкого мига, а в те поры – скончалося, да, скончалось, веселые господа! Понеже благодетель мой Кузьма Кузьмич, от Бога посланный мне во спасение, изволили без какого стука или воспрошения дверцу в горницу отворить, где я пред княгинею Катериной изъявлял все таланты свои, и, вошед, выразить мне:
– Пшел на двор!
Не ожидаючи такого явления благодетеля и оказываясь в полном смятении чувств, я с трапеты и кифару свою было оставил на лавке лежать, но благодетель тут же изволили самолично тую кифару мою за гриф ухватить и мне в руки кинуть, а то бы впервые забыл бы я подружку свою верную! Но нет! Нету! Вотще! Вотще!
– Пшел!
Княгиня моя Катерина тут же изъясняет, запомнил я, не могши взять в разумение в те поры, но запомнивши, веселые господа, княгиня, значится, тут же изъясняет:
– Oh, laissez-moi un garçon, Kouzma Kouzmitch! Laissez -moi un garçon![7]
Тако вот! Веселые господа! Тако вот! После уж прознал я от самой княгини моей Катерины, что, значится, просила она не забирать меня от нее. Моя бы воля, оставался бы я с милой на все свои дни и года, сколь от Бога нашего назначено мне на Земле. Да позжее встретил я любовь свою скрозь нежность – деву Катарину в городе прусском Берлине в пригороде Потсдаме, а в протяженной по времени дистанции – Ее… Ее… Ее, что за благовенье мое к ней наградила меня железами на руках и ногах в темнице сырой. Тако вот, веселые господа, возмечтывать об невозможном, а паки – обретать то невозможное в сути жизни своей! Нет! Нету! Вотще! Вотще!
Natürlich! Natürlich! Natürlich! Natürlich! Natürlich!
А в те поры благодетель мой даже что и не изволили княгине отвечать, а только усмешку изобразив на лице своем, дверь закрыли за собою. А на дворе уж четверо схватили меня за руки да за ноги, было я решил, что смерть моя пришла, будто бы расплата на усладу, миг назад испытуемую. Но содрамши с меня только что надеванные свежие порты, те четверо натянули мне на ноги белого изъявления цвета кожаные чулки с пуговицами, кожаные башмаки с пряжками – по первому разу такие башмаки я носил, веселые господа! Жали те башмаки беспримерно, это уж после, позжее я нашивал башмаки точно по ноге своей, как есть нога у меня изрядно выросши оказывалась не по юному, нежному возрасту моему! Also! Natürlich!
Тако вот, значится, натянули на меня чулки, башмаки, зеленого изъявления цвета панталоны, точно такие после уж я видал у преображенского полка – зеленого, значится, изъявления цвета панталоны, камзол белого изъявления цвета и зеленого же изъявления цвета преображенский кафтан с рудого изъявления цвета воротником и рудыми же изъявлений цвета отворотами; и кафтан, ровно же башмаки, оказывался весьма для меня невелик, тут же под мышками треснул оный и на полпальца разошелся во швах, но не сильно заметно. И тут же оказался я как есть в чулках, башмаках, панталонах и кафтане, да еще и в черного изъявления цвета треуголке чисто офицерской, оказался на запятках кареты, возле каретного лакея, шуйцею своей обнимая кифару, подружку свою верную, а десницею держучись за рукоять на крыше. Благодетель мой Кузьма Кузьмич изволили, шпагу поправляючи на себе, тут же в тую карету заскочить, лакей подножку свернул и взобрался на облук рядом с кучером, и тут же карета выехала прочь со двора Дашковых. Also! Natürlich! Natürlich!
В единый все произошло миг, в единый миг, веселые господа.
Кстати вам тут изъяснить, у моего господина службу справляя, ни разу я более на запятках не стоял. Уж у моего господина я ежли не в каретах езживал, то исключительно верхи в хорошем а’нглицком седле, а тут, впервые в жизни своей оказываясь в господской одёже, впервые на запятках стоючи и взявши в разумение, что было навсегда лишился я лицезреть княгиню свою Катерину, впал я в сон наяву, ровно бы в падучую, но не теряючи жизни, а ровно бы нечувствительно пускавши ее помимо глаз и ушей скрозь себя; тако вот вовсе не запомнил я дороги, веселые господа. А как дорога скончалась, тут же очнулся я ото сна наяву, да не в радость свою, нет, не в радость, веселые господа! Понеже, ото сна того наяву отошед, в миг оказывался я в чистом поле, а понеже не мог я, спатши наяву, наблюдать приближение свое к оному полю, тако вот сразу оказался осередь грозных бед, ровно бы великий грешник, нежданно низвергнутый в адову пучину огненную. Вотще! Вотще!
И впереди, и позади, и ошую, и одесную, и, кажись, вовсе скрозь меня самого – везде вкруг скакали верхи всадники в офицерском обличье, куда там до них самому Тимофею Васильевичу! У которых всадников треуголки с плюмажем, допрежь мною размеров невиданных, да перевязи изукрашенные сверкающими каменьями, да узорные кушаки кистевые, да вальтрапы оказывались бесперечь в золотом самом шитье, а у одного, ехатшего верхом тут же, рядом с каретою благодетеля моего, поспешил я помимо себя заметить, у одного вальтрап по краю забран оказывался ажно тройным рядом золотых спелых колосьев, ровно бы густое пшеничное поле под его задом двигалось поверх коня! И тут же ольстры его я оглядел, все в таком же шитье отменном. Уж после, позжее, получил я известие, что сие все – и плюмаж, и перевязь, и вальтрап, и ольстры, шитьем изукрашенные, – все по рангу полагалось быть полному генералу русской государевой службы, и неотменно я возмечтал о таких же знатных отличиях, веселые господа! Вот до которых пределов дистанция мечт может достигать у того, кто жизнь проводит в измысленных всяческих искусствах да в пении! Аlsо! Natürlich!
Тако вот все поле, значится, покрыто оказывалось верховыми, а в иных местах и сворами рыжего изъявления цвета и коротконогих а’нглицких собак, ведомых на поводках егерями и доезжачими, а в иных местах – и сворами русских псовых борзых. Оные борзые приручены к охоте на лисицу или же зайца, а у нас в костромской губернии которые борзые ежели особливо, так берут волка в одиночку, то есть, сам-друг! Верьте слову, веселые господа! Верьте слову! А особливые а’нглицкие гончие, ежли сворою, идут, не страшась, на медведя или же кабана – то мне еще с нежного моего малолетства ведомо. Also! Natürlich!
Сразу само мне в разумение вошло, веселые господа, в виду псовых борзых да англцких собак, что нечувствительно я оказываюсь на охоте никак не ниже, чем самого государя, понеже, что скрозь верховых, а также скрозь своры собачьи, ужасным лаем заглушающим все иные, могшие рядом обретаться звуки, разве что не дробный лошадиный топот, скрозь, значит, верховых, тут и там по всему полю, переваливаясь и подпрыгивая, мчалися такие же, как и наша, кареты – и парою, и четвериком, да что! и шестириком, и на каждой по двое каретных лакеев стояли на запятках, форейторы в преображенских же мундирах либо в ливреях сидели на передних парах; ветер раздувал лакейские фалды да полы кафтанов у верховых, лошадиные гривы, ветер полоскал штандарты на высоких древках… И не в силах более снесть прекрасную и ужасную видимость столь великого множества поспешающих государевых людей, видимость, допрежь никогда мною не знаемую, повергся бы я внове в падучую, ровно бы в юные нежные года свои, коли бы не благодетель мой Кузьма Кузьмич, веселые господа! Also! Natürlich! Natürlich!
Карета рраз – и встала, и тут же я с запяток на вытоптанную траву полевую сам собою упал, ровно бы невящий предмет какой. А не ведую – я ли прежде упал, нежели чем карета встала, или же карета встала, что я упал, а вернее – сам собою я наконец-то, начиная в чувствие приходить, свалился с запяток, так что благодетель мой принуждены были остановиться, понеже в желании оставались меня с собою везти. Как еще я, упавши, не сломал себе ни рук, ни ног, ни шеи, как еще кифаре своей, подружке моей милой, не оказал ни избытку, ни урону – Бог весть, но беспримерно сам Бог за меня встал в те поры. Но так и повергся бы я сей миг в падучую, кабы благодетель мой Кузьма Кузьмич не изволили бы из кареты выйти по раскатанным ступеня’м, да шпаги своей золоченой не выпростать из ножон, да самым, что ни на есть, вострием не упереть мне в косточку, под кадык, ажно капелька руды вышла у меня из горла и сбегла вниз с шеи на траву. Also! Natürlich!
Что ни рук, ни ног не чуял я в те поры, ровно чугуном налиты оказывались ноги да руки, не мог и произвесть хоть какое движение собою, чисто праздный раб какой.
– Псссть, – не то, что просвиристели фальцетом своим, а шипением змеиныим изволили в сей раз выразить благодетель, и в сей же миг ушла падучая! Нет! Нету! Скончалась падучая вся! Нет! Нету падучей! С трапеты моей скончалася! Нет! Нету! Вотще! Вотще!
И, не отрываючи от горла благодетелева острия, нечувствительно поднялся я на дрожащих ногах, кифару к груди прижимаючи, а благодетель почал колоть меня и по бокам, и по плечам, и по животу несчетно, неглубокие и ласковые извергая из тулова моего раны, так что в миг единый оказался я от благодетеля моего весь покрыт рудою, что выступила скрозь новый-то зеленого изъявления цвета мундир! Скончался ненадеванный мундир в те поры! Ровно бы падучая – скончался! А и спервоначалу одно оказывалось – тесен мундир оный. Я же только рот открывал, ровно бы спойманный в Ветлуге сом, не могши кричать от боли криком, понеже благодетель мой еще допрежь того острием уколотья изволили усмешку выразить на лице своем и тут уж точно по-своему просвиристеть, изъяснить фальцетом:
– Цыц! Цы-ыц! Баран еба’нный!
Было я почал закрываться кифарою, но пожалковал подставлять под шпагу подружку свою верную, бросил кифару свою на траву и только что приплясывал, рот, значится, беззвучно открывши, приплясывал, суча ногами, ровно повешенный в петле – тако вот повешенный несколько времени пред тем, как душу выпустить из себя, пляшет на веревке. А сверх того повешенный завсегда семя из елды испускает пред смертию – не ведали того, веселые господа? Испускает семя! Я же в те поры семя сохранял в себе, только что, значится, плясал беззвучно. Also! Natürlich! Natürlich!
А скрозь нас шла-неслась охота с таким шумом беспримерным, что любой который зверь, где бы возле или отсюда в дистанции хотя и до самого края Земли обретавшися, давным-давно в неоглядное бегство обротился, и разве что пустой и праздный, ненагонный след после себя оставил.
И в сей же миг возле нас остановились охочие люди, все офицеры да генералы числом в пятьдесят человеков верхи, да что! и сто человеков или поболее, ажно сто пятьдесят человеков верхи. Все лакеи благодетеля моего, наблюдаючи было мои пляски да посмеиваючись, тут же пали на колена, а благодетель мой Кузьма Кузьмич обернувшися, шпагу в ножны бросили, треуголку сняли с себя, одесную руку с треуголкою изволили в сторону отвесть и низкий совершили поклон с отставленною рукою – тако вот, смотрите, веселые господа! Also! Natürlich!
Тако вот в первый самый раз я сподобился явлением ко мне моего господина. А в коротком к тому времени за укушением княгини моей Катерины за ягоду следовало, как уже изъяснял я вам, веселые господа, в коротком времени следовало собственное мое укушение и прочие всякие иные Божии чудеса на государевой моей службе возле чана со стерлядью и в самой отдаленной от него, от чана, дистанции. Аlsо! Natürlich!
Natürlich! Natürlich! Natürlich!
В черного изъявления цвета треуголке с золотым плюмажем, в черного же изъявления цвета сюртуке со звездою осьмиконечною да гвардейским золотым нагрудником, да в золотом камзоле с золотым же кушаком, да в золотых же лосинах, да в высоких сапогах, в самых золотых же перчатках с раструбами, что скрывали рудого изъявления цвета отвороты на рукавах – писаным красавцем предстал предо мною мой господин, ангелом чистым, посланником Божиим ко мне, даром до сердца не внял я в те поры ни бледный лик, ни холодные глаза рыбьи, ни сжатые губы узкие, ни длинный да тоже узкий, ровно бы у злобной дрофы, нос с блестящей соплею в одной ноздре. Вотще! Вотще! Вотще!
А одемшись на охоту тако вот, ровно бы парад гвардии отправляется принимать, довольно господин мой оказал в те поры себя. Also! Natürlich!
– Wenn er schuldig war, ermächtige ich Sie sofort hängen ihn![8] – изъяснить изволили благодетелю Кузьме Кузьмичу мой господин, и я сразу же нечувствительно запомнил те слова. И нетвердый запомнил звук, высокий срывающийся тон слов тех.
И с новым поклоном – тако вот, десница со шляпою тако вот в сторону идет, веселые господа – с новым поклоном отвечать изволили благодетель мой Кузьма Кузьмич:
– Ich werde sicherlich hängt ihn, Hoheit. Mit allen Mitteln. Ein erstes hören seine Lieder. Ich beabsichtige, Eure Hoheit durch das Singen zu behandeln. Er ist ein Meister spielen und singen.[9]
И тут я, тоже почти ни единого слова не могши разуметь, давно уже вместе со всеми на коленах стоючи, лбом об земь ударил, разобравши слово знакомое – «singen»[10]. Понеже уже и по-немецки, и по-французски успел то слово познать в доме княгини милой моей Катерины. Лбом об земь, значится, ударил и украдкою-то, украдкою, пальцем одним зацепивши, кифару свою к себе подтянул, что есть мочи терпючи извержение руды изо всех отверзтых ран моих под сюртуком.
Господин мой ногу чрез седло перекинули, тотчас подскочили два офицера и поставили господина моего предо мною.
– Nun, – изъяснили мой господин, двустволовым мушкетом поигрывая и даже курки изволив оба взвести у меня под самым взглядом, а после поцеливши стволами прямо мне в лоб. – Nun, zeigen ihre Kunst. Nur wirklich versuchen, wenn du leben willst.[11]
И не в пример прежнему какому пенью, разве что пению пред княгиней моей Катериною, не в пример любому другому пению огненно исполнил я, пока по всему телу, заливаясь и внутрь, и поверх новых панталонов, неостановимо текла руда:
Как ясен сокол вон вылетывал,
Как бы белой кречет вон выпархивал,
Выезжал удача добрый молодец,
Молодый Дюк сын Степанович.
По прозванью Дюк был боярской сын,
А и конь под ним как бы лютой зверь,
Лютой зверь конь, и бур, космат…
А понеже, к уху господина моего склонясь, некий чин неостановимо губами шевеливши, ровно бы толмач, песнь мою для господина моего перелагал на немецкое изъяснение речи, взял я в разумение, как господин мой неотменно внял про боярского сына пение. Так оно, ровно в песне той, и в сущей жизни моей тут же и случилось, веселые господа! Ровно в самый тот миг! Ну, разве в небольшой по времени дистанции после, позжее того мига. Тако вот сама песнь, из сердца выплеснувши несказанную мечту мою, сама по себе скончалась. Also! Natürlich!.. Natürlich! Natürlich!
Глава IV. Штуцера и ружья. Ее охота с рыбачьего челнока. Соперник мой по купанию в чане. Первая дуэль и доблесть моя пред моим господином. Их Императорское Высочество Петр Федорович. Поручик гвардии. Кабан и геройство мое сверх себя. Возвращение во дворянство Волковым-Кабановским. Первая шпага.
Ежли, веселые господа, взяли б вы самую что ни на есть наилучшую французскую фузею парижской работы или же пистоль опять же самолучшего льежского мастера, да хоть самого Тристана по прозванию Аллевена, славного средь любителей охотничей забавы мастера, что обретается в самом городе Париже, или даже Лорана по прозванию Лашеза, – мастеров, в те поры мне, веселые господа, никак не ведомых, понеже, впервые императорские те ружья да мушкеты в руки свои взявши, я помимо восторгов ввиду сверкающей их наружности, никаких иных чувств не мог в себе найти, тако вот и вы, веселые господа, взяли бы оные ружья себе в руки и сходные чувствия восторгов испытали бы. Also! Natürlich!
У батюшки моего до сроку хранился старинный фитильный штуцер немецкой работы, так оный штуцер батюшка изволили пропить в Костроме, поехатши было сделать штуцером заклад для получения средств нашего всего содержания жизни. Но вотще! Вотще!
– Вотще, – изъясняю вам, веселые господа.
Батюшка штуцер пропили, лишимшись возможности не только что ездить охотиться, но даже и, ежели придется, избыть оным штуцером волков, которые в последнюю батюшкину зиму всякую потеряли к амбарам и кошаре совесть и страх, когда Тузик наш, супротив той волчьей бессовести, только послышав ночные их воя, сей же миг забирался под крыльцо, дрожамши от ушей до хвоста всем своим туловом.
А еще, кстати вам тут изъяснить, хороши в ходу испанские ружья мадридской работы, с самоновейшими кремневыми замками, со стволами прочности и легкости такой, что почитаются по сей статье самолучшими. Так что могу вынести вам признание, веселые господа – именно таковое вот испанское ружье имел я приобресть у немца Лоренца на Васильевском острове еще в первый месяц своего служения у моего господина. Also! Natürlich!
И еще, кстати, тут вам изъяснить: для немца своя выгода вышее оказывается всякой чести, веселые господа! Не свои гамбургской работы штуцера, а мадридской работы ружье как самолучшее мне продал! Не свои штуцера! Нет! Нету! И цена выразил сходную, понеже с простой серебряной накладкой, да с простой же серебряной окантовкой по прикладу. По силе моей возможности в те поры, веселые господа! Also! Natürlich!
Одно – мадридской работы ружья могут выносить разве мелкую дробь, для сугубой птичьей охоты. Ежли с испанским ружьем выходить супротив волка или хоть лисицы, не поминая даже медведя или же кабана, так тут сильная оказывается препона, веселые господа. Зарядивши испанское ружье крупною картечью или же пулею катанной, дуло в сей же миг разорвет при выстреле, а то и голову охотнику избудет совершенно свободно, паче оба глаза. Тако вот я с мадридским своим ружьем допрежь господина своего или его доезжачих никогда и не брал в разумение, чтобы соваться! Еще и принимаючи в расчет, сколь насмешек и поношений от них я снес в первоначальные те поры в рассуждении оного испанского ружья, веселые господа! Also! Natürlich!
Супротив ружей французской или же немецкой работы иные ружья российские не в пример выглядывают скучнее. И стволы у ружей парижской или же гамбургской работы полированы, чисто какое зеркало у милой моей княгини Катерины, и сталь блескуча, ровно холодный волчий взгляд в упор, волчий взгляд такою же студеною, ровно бы стволы студены, такою же студеной голодной зимой. Ан российский охотничий трамблон тульской работы, что самого мастера Ивана по прозванию Лямина, не имеючи полной французской, или же итальянской, или же немецкой наружности, на самой охоте в деле оказывается первейший из всех прочих, веселые господа! Also! Natürlich! Natürlich!
Оный трамблон приобретши, стал я счастлив, веселые господа, выходить хоть супротив волка, хоть супротив кабана или же медведя, да хоть супротив которого левиафана морского, обретши тот ноги для ходьбы и прибывши в наши угодья для своего пропитания! Also! Natürlich! Natürlich!
Однако же Она… Она! Ежели бы Она не с немецкими выходила б штуцерами супротив всякого зверя и птицы, честь Ее родины непременно, словно бы у немца Лоренца из оружейной лавки, нечувствительно уронена оказывалась бы. Но и то в рассуждение взять – до веку теперь сторона Ее есть Россия, тако вот с тульскими иными ружьями знаться Ей не по естеству, а по состоянию соответствия! Но нет! Нету! Вотще! Вотще!
Но зато сказать – пороховница-натруска со стразами и адамантами невозможного блеску, да роговая пороховница оказывались у Нее самой, что ни на есть, московской работы, веселые господа! А нож! Нож, веселые господа! Нож у Нее непременно вятской работы, с серебряными ножнами в гербах российских. Самые, сугубые ножи-то – вятские. У! У-у! Вятские ножи! Вятский от себя подарила мне нож! Но то уж не в те поры первоначальные службы моей у моего господина, а много после того, много позжее! Also! Natürlich!.. Natürlich! Natürlich!
Понеже господин мой обретались исключительно у себя в городе Ораниенбоме, Она подыматься с холодного ложа изволивала ажно в три часа утра, раньше солнца, сама, без комнатной девушки, одевалась в преображенское платье и верхи скакала в плавни в мужском седле и только что с одним егерем Семкой по прозванию Долонцовым, мне знаемым, и с а’нглицким пойнтером по прозванию Максом, что пришед а’нглицкий посол на парадиз, подарил еще самым малым щенком. Оный Макс род свой вел разве не от самых своих собачьих Адама с Евой, и, едва в возраст вошед, по разумению представлял собою невозможности великие, одно – только что не говоривши ни по-немецкому, ни по-французскому, ни по-русскому, ни по какому-никакому другому изъяснению речи, мог при том петь, однако же безо всяких слов, веселые господа. Also! Natürlich!
В плавнях скрозь тростник и ветлы водяные изволивала пробираться Она в простом рыбачьем челне и открывала сугубую охоту на крякву, которая кряква завсегда почитается благороднейшей из уток, не в пример каким домашним или же нашим, на Ветлуге, речным уткам, веселые господа. Also! Natürlich!
Супротив ружейной, на крякву самую открывали повсеместно еще и соколиную охоту, ежели случай выходил, а оной соколиной охоты отменнее для государей и иных высших самых титлов и счесть никак невозможно. Вот и выходит, что Она самой высшей в охоте стати державшися, блюла соответствие титлов и состояния, даром что не с сотнею и не с тысячью доезжачих да прочих которых егерей, безопасливо трубящими в роги, ровно судный всем нам выходит день, не с несметными сворами глупых собак, что не могут толком взять след, но оглашают окрест Божию землю непотребными лаем и визгом, – не с егерями, значится, и собаками, с коими мой господин изволивали открывать сраженье суротив одной которой тощей Ораниенбомской лисицы. Нет! Нету! Вотще! Вотще!
Только с одним Семкой Долонцовым да с Максом выходила Она на благородную крякву! А кряквы оной в Санкт-Петербергских болотах несть числа, ровно бы комаров, веселые господа! Also! Natürlich!
Сделавши Она выстрел из челнока, Макс тут же без которого иного понужания выпрыгивал через бортик, с ушами нырямши, самолично выныривал и приносил тех крякв одну за одною, тако вот – одну за одною и, до особливого указания обратно в челнок не забираючись, другой который раз даже и без выстрела, а только своим тихим сапом, ровно бы лазутчик в стане неприятеля, подплывал к беспечной крякве и, фонтаны водяные вокруг вздымая, горло ей перекусывал в единый миг! Одно – забрамшись Макс обратно в челнок, Она тут же кружевным от него закрывалася зонтом, понеже Макс немедля же стряхивал водяную стихию с тулова да с ушей, окружаючи себя стоаршинным веером сверкающих брильянтами брызг. Она в тот миг изъясняла ему:
– Fuy! Max! Silly Hund![12]
А оный Макс, понимаючи, что охота в те поры скончалась, лаял в радости и любви к Ней, выражая, что, дескать, нет, нету! Дескать, Макс хоть глуп, да дело разумеет свое получше иных прочих, прозываючись бароном Максом Гербертом Карлом Вильямом фон Гронненбергером Шестым да имеючи от а’нглицкого императора баронский герб на ошейнике. И Семка Долонцов, рукавом от максовых брызг утеревшись, греб к берегу.
Максу соперников пред Нею для купания в болотах да в плавнях Санкт-Петерсбергских не столь довольное оказывалось число, а у меня в те поры аккурат сыскался соперник пред моим господином – соперник по купанию в чане. Как у моего господина не вольный дворянин, а черный раб, да моложе моего – самого сугубого черного цвета, ровно горелое полено, только что атласною кожею он покрыт оказывался от ног до головы, черным теплым атласом, ровно бы на самолучшей выделки сапогах моего господина. Разве что кончики пальцев у проклятого, да все ладони, да пятки выглядывали нежно-розового изъявления цвета, ровно какое поросячье рыльце, а так что – черен, как есть, черен, и черная железная щетка заместо волос росла у мерзкого на голове, веселые господа. Also! Natürlich!
Natürlich! Natürlich! Natürlich! Natürlich!
Прозванием негритос тоже оказывался Нарциссом – еще допрежь меня будучи прозван тако вот самим моим господином. Also! Natürlich!
Но нет! Нету! Вотще! Вотще!
При первейшем самом купании в чане оба мы нырнули за стерлядью, соприкоснувшися под водою головами с биллиардным треском, ровно шары на зеленом сукне в биллиардной комнате у моего господина. После оного соприкосновения господин мой, обоих нас выставив пред чаном полностью без всякого исподнего, самолично изволил циркулем стальным елды у нас измерить под неистовый хохот генералов и всех случившихся тут с ними жен и барышень. И выходило, что у меня-то елда дистанцией оказывалась раза в два протяженнее да толщее, нежели чем черная кривая негритосова елда, видом разве с прелой да гнилой морковкою схожая, что у Аксиньи росла на огороде и потреблялася Аксиньею только свиньям на корм. Also! Natürlich!
Провидевши результаты оного промера, негритос вдруг неведомо откуда, разве из воздуха, ровно бы самый колдун, да ведь и ведомо – черные люди завсегда колдунами оказываются – неведомо откуда, понеже обои мы стояли под хохотом совершенно безо всякого какого исподнего, оный негритос, значится, достал в десницу свою кривой турецкий нож двойного закрута – ятаган… Ятаган сей, веселые господа, после, позжее мне принадлежал, а в те поры оказамшись, значит, в деснице у проклятого, и метнул он ятаган на манер магометанского какого тайного лазутчика, да я в тот же миг пригнулся под чаном, и негритосов подлый ятаган с басовым тоном чугунным ударил в бортик над самой моей головою и, упавши, об пол зазвенел звонким мажоровыми голоском!
– Тонннн! – чан загудел. – Дринннннь! – ятаган на полу.
Похотел проклятый негритос меня тут избыть, ан нет! Нету! Вотще! Вотще!
Also! Natürlich! Natürlich!.. Natürlich! Natürlich! Natürlich!
И разом хохот скончался. Смолчали все. И господин мой тако вот изъянили:
– Nehmen wir nun an den Kampf mit Schwertern. Naked. Wer wird am Leben bleiben, so wird er genannt Narcissus und unterhalten uns.[13]
Я в те поры не взял в разумение, а после уж прознал, что дамы все особливо и настойчиво пред моим господином умоляли дуэль нашу отменить в рассуждении столь явного превосходства моей елды над негритосовой, а также в понятии, что проклятый негритос оказывается уже понаторевший в фехтовальной науке, а како я шпагою владел, неведомо, лишаться же меня барышни никак не желали в те поры, нет, никак не желали, веселые господа. Однако же и мига не прошло, как почувствовал я в деснице своей игрушечную трехгранную шпагу – об той шпаге без утайки изъясняю вам, веселые господа, в деснице, значится, почувствовал шпагу, а в шуйце – кифару, подружку мою милую, заместо римского или же греческого какого короткого щита мне под новый хохот врученную! И тут же проклятый негр вылетел на меня со шпагою в руке, с не довольно-то и короткою, а с тяжелой драгунской офицерской шпагою, что в два, да что! разов в три, помержилось мне с трапеты, моей шпаги пространнее по дистанции, да лезвие четырехгранное ширше, вылетел, значится, и тут же помимо себя закрылся я кифарою под негритосов выпад, и оказалась подружка моя милая обои деки проткнута наскрось, ровно бы с костяным треском человечьим, а всеми шестью струнами краткий человечий же вопль исторгла из себя.
– Кракк! – проткнутая. – Иааа! – вопль.
И в ужасную назолу то повергло меня, веселые господа. У! Ууу! В ужасную! Ты подругу мою? Единственную в те поры подругу верную мою? Уу! Уууу! Острие, вошед в кифару, застряло в нем, и пока негритос мерзопакостный оную свою шпагу посиливался выдернуть прочь, одним я движением игрушечную свою шпажонку в черное его горло вонзил! И темно-красного изъявления цвета, неотменно темно-красного изъявления цвета хлынула у него из горла руда, веселые господа! Вовсе не черного! Не черного! В те поры тако вот я прознал – руда человечья завсегда рудого же изъявления цвета оказывается, что негр, что немец, что русский, что хотя и самый китаец ее изливает на смерть свою! Also! Natürlich!
Негритос, сборенный мною, похрипевши миг единый, под чаном тут же и упал, толчками исторгавши из шеи неостановимые потоки руды. Случившиеся тут барышни забили в ладоши, крича, и ногами засучили все, как одна. И тут же веселье барышень скончалось, как господин мой изволили выступить вперед.
– Flagge! Banner hier![14] – изъяснили мой господин.
И тут же оказался я покрыт штандартом желто-черно-белых изъявлений цветов, как есть из себя в Адамовом виде, глядючи в мертвый взгляд поверженного черного врага моего, что тоже, как есть в черном своем Адамовом виде валялся рядом.
– Gewann eine neue glorreiche Sieg Edelmann Volkov Kabanovsky auch in den Rang eines Leutnants Narcissus Guard genannt werden![15] – тако вот изволили изъяснить мой господин!
Also! Natürlich!.. Natürlich! Natürlich! Natürlich! Natürlich! Natürlich!
И еще изъяснить изволили мой господин:
– Entfernen Sie die schwarzen Arsch aus den Augen![16] – И выразить мне изволили: – Sing![17]
И вполголосу еще изъяснить изволили:
– Nun, sobald ich Kaiser werden, sobald Sie das entsprechende Papier. Nicht lange zu warten.[18]
И под крики, хлопанье в ладоши и неисчислимые от барышень щипки и хватания, огненно я исполнял, пока елда в совершенную, ровно бы чугун, из коего сей чан-то для стерляди отлит, пока елда в совершенную тяжесть и в совершенное восстание не вошед у меня. Огненно я исполнял:
Первая вдова – Чесовая жена,
А другая вдова –то Блудова жена,
Обе жены богатые,
Обе жены дворянские,
Промежу собой сидят, за прохлад говорят…
Пустое разумение, веселые господа, что барышни, щипки и хватания ко мне во всевозможных местах непомерно производящи, тут же оказывались не вдовами, а вовсе со своими самыми мужьями, что обратывали оных жен своих и иных барышень безо всякого разбору, и меня к тому понужали на потеху и просмотр моего господа. И никакого другого прохладу не находилось в те поры у господина моего, разве что биллиардная игра в особливом для того зале биллиардном. Also! Natürlich!
А произошла та помянутая виктория моя над мерзким негритосом аккурат на следующий же день после охоты, что вывезли меня благодетель Кузьма Кузьмич. Как я в те поры на охоте средь зеленых полей пение свое пред господином моим скончал, господин мой изволили рукою Кузьме Кузьмичу помавать, и благодетель мой Кузьма Кузьмич, шляпу в другорядь с себя снявши, эдак вот в сторону ее отвели – тако вот, веселые господа, тако вот, изволите взглянуть, тако вот руку со шляпою в сторону отвели и произвели пред господином моим низкий самый поклон и, задом наперед в башмаках своих ступаючи, удалилися прочь. А раны, извергнутые благодетелем из всего моего тулова, из рук и плечей, нестерпимо горели самым огнем, и руда продолжала течение свое из ран на сюртук и панталоны и уж дотекла до чулков, в розового изъявления цвета из белого изъявления цвета оные чулки превративши. И беда пришла, не задержамшись в пути своем, веселые господа. Also! Natürlich!
Рудою изошедши, на словах:
Ездит Дюк подле синя моря,
И стреляет гусей, белых лебедей,
Перелетных серых малых уточек…
дал я визгу – тако вот, помимо себя, дал визгу, ровно бы поросенок резуемый, веселые господа. Сколь мог, огненно пел бы пред моим господином, да огонь весь перешед в раны, в горле у меня весь огонь как есть скончался в те поры. Also! Natürlich!.. Natürlich! Natürlich! Natürlich!
– Ja, es ist schmutzig Vogelscheuche, kein Sänger [19], – изъяснить изволили мой господин, и я, в те поры не могши взять в разумение их мыслей высоких, но по жестяному срывающемуся звуку слова затвердил:
– Ja, es ist schmutzig Vogelscheuche, kein Sänger.
И после того, позжее, на службе государевой, ежли который случай когда выходил, сугубо сии слова повторял я за моим господином:
– Ja, es ist schmutzig Vogelscheuche, kein Sänger… Ja, es ist schmutzig Vogelscheuche, kein Sänger… Ja, es ist schmutzig Vogelscheuche, kein Sänger… – неизменно одобрение вызывая и восторг.
А в те поры, на охоте своей, господин мой изъяснили:
– Scarecrow sollte eine Waffe sein. Geben Sie ein Narr einen Speer![20]
Я же стоял, внове не чуявши ни ног, ни рук, с трапеты боясь еще и собственной мочою чулки оные надеванные омочить, в рассуждении, что впервые в жизни петуха исполнил, да еще пред своим господином. И непреложная ладонь падучей предстоящей внове принялась сжимать мне затылок, вот-вот я бы вдарился оземь, и не познал бы ни любви, ни любви скрозь нежность, ни любви скрозь силу, ни благоговения к Ней… ни настоящего, самого потаенного естества своего, не беря уж в разумение службу у моего господина, на коей многие получил я от него великие блага! Но нечувствительно тут в деснице у меня оказалася уланская пика с ремешком кистевым, а кифару из рук у меня вытащили да бросили на траву подле, под ноги. И тако вот я стоял и глаза таращил, что господин мой изволили захохотать и треснувшим своим – таковым, ровно бы раненые назавтра деки подружки моей милой высокий срывающийся звук исторгали из себя, – треснувшим, значится, голосом своим изъяснили под всеобщий громовой хохот – ровно все охотное поле смеялось надо мною:
– Nun ist es eine echte Vogelscheuche![21]
И тут же господин мой, какой бы то ни на есть ко мне интерес утративши, повернулись к генералам своим, выразив оным генералам:
– Oh, und wo Ihre fucking dieses Schwein?[22]
Все обустроено оказывалось Господом Богом, только бы я проявил себя пред своим господином – иначе никак и не могу взять в разумение, веселые господа! Also! Natürlich!
Понеже господин мой изволили эдак-то спросить, ни у кого слова доложить ни мига единого не оказалось – тако вот оная вопросительная фраза господина моего сама собою живое действие могла произвесть! Понеже немедля по высказанному моим господином, немедля невиданных допрежь дистанций кабан, ну, чисто бык по всем своим дистанциям, показался на опушке и встал там, нагнувши огромную голову и слюну пуская с клыков! Общий крик отвечал его появлению. А я, было с великой самой трапеты приуготовлявшися вдариться в падучую, пику из десницы выпустить и покатиться прочь по траве в обнимку с кифарой, подружкой моей верной, что уже бессилие в ногах и руках почуяв я в те поры и кружение в мыслях, а как явился кабан, оказался я вдруг твердее камня – на обеих своих ногах, и ровно бы новою, не своею нежною, юношеской, а богатырскою десницей пику сжимаючи. И туча над полем легла – сама черного изъявления цвета, ровно кабан, сама черного изъявления цвета, ровно на следующий день явленный мне соперник-негритос, сама черного изъявления цвета, изъясняю вам, веселые господа, черным-черного, ровно бы чья-то душа, потерянная для Бога, веселые господа! Закрылося Солнце, тьма великая пала на земь. Also! Natürlich!... Natürlich! Natürlich! Natürlich!
И завизжали бездельные псы, и веселые дамы, и хохочущие мужья их крик великий подняли, и ни единый егерь, и ни единый доезжачий моего господина, ни единый какой берейтор или же лакей, а паче ни единый офицер и генерал, из всех, которых иных тут случившихся на охоте государевых людей с расшитыми несравненными ольстрами у седел – на те ольстры особливо завидовал я – никто, верите ли, веселые господа, – никто действиев должных в те поры не сподобился произвесть, а только все, сколь было их рядом, включая и самого господина моего, все вдарилися бечь во все концы по полю с собаками собственными вперегон. И, твердо стоючи, глаза в глаза взглянули мы с кабаном, ровно в души друг другу. Маленькие глазки его между жесткой щетины, не мигаючи, выглядывали тусклы и мерклы, и полные темной тяжкой руды, и, помержилось мне, темные янтарные слезы – одна либо же две, по счету не более – темные кабаньи слезы упали у него с глаз и пропали в щетине. И внове помержилось мне, будто бы выразил мне кабан взглядом своим, и ровно бы взял я в разумение немой тот язык звериный:
– Убей меня, брат, окажи великую милость. Ведь еще живого станут рвать меня собаки, егеря жгучими пулями огневыми почнут мучить, когда кабанья моя душа станет пребывать еще в тулове. Убей меня быстрой смертию, брат.
И, взглядом слова те выразивши, помчался кабан прямо на меня, тяжкую дробь копытами выбивая по сухому, переимчивому к ударам, ровно бы полковой барабан, тяжким же гудом кабаньему тому бегу отвечающему полю. Сто барабанов приняли самый низкий свой бой, земля дрожала под ногами у меня, а кабан, в миг единый домчавшись, вкопом встал предо мною, и тут же я пику глубоко в сердце ему вонзил! Рухнувши кабан прямо на меня, все, как есть, мое тулово придавил к траве, из кабаньего сердца да из моих изъязвленных ран хлынули потоки, и оба мы мертвыми легли, облитые одинакой рудою человечьей да кабаньей – понеже изъявлением цвета вся кровь единой оказывается для всех сущих на земле, веселые господа! Also! Natürlich! Natürlich!
Вся в голове моей память скончалась в те поры, и, под кабаном лежучи почти что мертвым, чудный увидал я сон, веселые господа, чудный, чудный сон. Будто бы я собою являю отнюдь не человека, а вовсе какого диковинного самого зверя. После того, позжее, в недолгой по протяжению времени дистанции, видел я у моего господина дивные немецкие книги бременской да берлинской работы с чудными картинами разнообразных самых зверей и птиц по рождению из восточной страны Китая. Где тот Китай, веселые господа? Где тот Китай? Вотще! Вотще!
Но только в миг единый узнал я себя на той картине книжной – узнал себя из того дивного сна на охоте у моего господина, только что подивившись силе провидения своего, помимо искусства своего и таланта моего от самого Господа Бога – так я беру в разумение, веселые господа, – подивился силе, от самого, значится, Господа Бога, а не от батюшки и неизвестной в те поры матушки моей мне данной. Also! Natürlich!
Natürlich! Natürlich! Natürlich! Natürlich!
А только неотменно изображен оказывался на картине самый восточный китайского рождения дракон – с головою змеиныя, туловом бычачьим, гривою чисто львиныя, лапами когтистыми да, на самый сугубый взгляд – многими крылами перепончатыми непомерной из себя дистанции, что те крыла драконовы всю землю Божию моглуи покрыть! И тем самым драконом увидел я себя в том сне, когтя поля зеленые, огнь, пожираючий все сущее вкруг себя, изрыгаючи, шел-гулял я по земле, да под темною тучею, ровно серафим шестикрылый, одним взмахом оных крыл самый беспримерный по вероятию ураган подымая! Тако вот мертвым сном спал я в те поры и мог бы вовсе не проснуться, веселые господа, понеже туловом кабаньим мое тулово собственное в плоское какое блюдце обращено стало. Also! Natürlich!
Но нет! Нету! Вотще! Вотще!
Скрозь грозный свой драконов полет услыхал я контральтовый женский голосок, не знаючи в те поры, кому принадлежит сей голос чудный, и не могши лицезреть обладательницу голоса оного, а не раз единый и не два слыхивал я его потом, позжее – довольное число разов, веселые господа! Уж доовльное! Самое довольное! А в те поры впервые услышал, значится, контральтовый тот голосок, что тако вот изъяснил:
– Er ist lebendig, Ihre Kaiserliche Hoheit! Es atmet![23]
А принуждаема была Она… Она… с господином моим бывши на охоте, соответствовать присутствием.
И в миг единый вычистилось небо надо мною, и в миг единый под солнечным светом явился я, внове лежучи на земле, Ивашка Карамышев, слабый да юный, нежный возрастом, за незнамо каким барином записанный человек – да не человек вовсе, а хуже зверя какого, понеже зверь оказывается хозяин себе и в полной воле выбрать сам хотя бы смерть, ровно бы мертвый от моей руки кабан, ровно бы мертвый брат мой. И столь горько и натужно приступила в тот миг к сердцу назола, веселые господа, что сам я возжелал смерти себе, паче руда из ран моих уж не текла, ровно бы вся во мне скончалась, и в мыслях совершенные настали кружение и пустота, и сила вся, какая ни есть, вся с рудою вместе ушла из меня в землю сырую подо мною скрозь охотное поле. Но разве можем мы смерть себе выбирать, нешто мы звери дикие, да паче еще восточного рождения, веселые господа? Вотще! Вотще! Вотще!
Довольное число лакейских да прочих которых рук, до поры к бегущим без огляду ногам да пердливым с страпеты жопам приставленные, тут же кабана с тулова моего перекатили прочь и подняли меня стоячим на неживых ногах.
– Wer bist du, heroischen Schreckgespenst?[24] – подошед, сапожки на стороны выворачиваючи, изъяснили вопрос мой господин.
Не в сознательности в те поры находимшись, а только помимо себя взявши в разумение, что’ господин мой изволит спрашивать, отвечал я помимо себя жестяным голосом оного же моего господина:
– Ja, es ist schmutzig Vogelscheuche, kein Sänger… Ja, es ist schmutzig Vogelscheuche, kein Sänger… Ja, es ist schmutzig Vogelscheuche, kein Sänger…[25]
И еще добавил, от княгини Катерины слышуемое, добавил ее голоском разлюбезным:
– Сomme il est bien, mon Dieu… Сomme il est bien, mon Dieu… Сomme il est bien, mon Dieu…[26]
Так щедрые таланты мои, и вдругорядь шеей собственной рискуя, внове в жизни моей полную викторию произвели, веселые господа. Also! Natürlich! Natürlich!
Так сказамши, внове стихло все вокруг, ровно бы и самый ветер скончался, услышавши невиданную дерзость мою, не в первый и не в последний раз подмогу мне оказывающую. Только что своры собачьи в нестройный хор продолжали скулить со всех строн, ровно бы брат мой кабан еще живым обретался в достижимой от него до них дистанции.
Не вошедши бы в те поры разум в голове у меня в полное самое кружение мыслей, я бы нашелся поклоном и ответом вопросу моего господина, даже и опричь немецкого его изъяснения, что не знамши в те поры. Но не мог я ни понятия вопросу того воспринять, ни к ответу не имел никакой возможности, когда мой господин, значится, подошед, изволили свое знание обо мне возыметь – свое, будущего, почитай, что со дня на день, самого Государя Императора Петра Федоровича. Я же, ровно бы и самое то пугало, повторивши бессчетно фразу моего господина, теперь и вовсе безответно стоял, только зенками лупя да моргая, лупя да моргая, лупя да моргая. И благодетель мой Кузьма Кузьмич, изволивши в сей решающий миг до особы господина моего приступить, треуголку внове тако вот с себя снял и в руке на сторону с поклоном отвел – тако вот, изволите посмотреть, веселые господа, благодетель, значится, Кузьма Кузьмич, приступив до особы господина моего, выразили ему:
– Entschuldigen Sie mich, Ihre Kaiserliche Hoheit? Das Cousin zweiten Grades Neffe Ensign Vorontsov Karamysheva Pascha Sohn. Aus dem Land der Frauen.[27]
Тако вот благодетель мой нечувствительно и в те поры незнаемо для меня самого изволили дворянское мое происхождние пред ликом будущего императора затвердить! Благодетель! Благодетель Кузьма Кузьмич! Сколь мог в последующие дни, после особливого для нас случая я возблагодарил благодетеля моего! Так одна назола, веселые господа – Кузьма Кузьмич не успел прознать про благодарность мою да ее изъявление, в те поры жалковал, да и в сей миг жалкую об том – нет, не успел. Вотще! Вотще!
А в те поры господин мой изволили расхохотаться – будто бы по жестяным желобкам побежавши жестяные же капли дождевые – и изъяснил мне:
– Sehr gut! Liking Sie Bogey, für Tapferkeit erblichen Adel mit dem Namen Kabanovsky. – И, было отвернувшись от меня, изволили господин мой выразить: – Opfer dieser Stunde zu braten am Spieß, Drückeberger! Hier, in der Mitte des Feldes, arrangieren Abendessen.[28]
Вокруг забегали люди в мундирах да камзолах радужных всех изъявлений цветов, ажно в глазах зарябило у меня, и шум поднялся понеже сверх того, и почти очнувшись, я глазьми моргал, да благодетель мой Кузьма Кузьмич изволили теперь уж ко мне самому выразить:
– Радуйся, пугало деревенское. Как только Его Высочество взойдет на престол, ты станешь дворянин по прозванию Кабановcкий. Благодари Его Императорское Высочество! На колени! Пугало еба’нное! На колени! Целуй ноги Его Императорскому Высочеству! Баран еба’нный!
Грозно изъяснили благодетель, грозно просвиристела трубочка его горла. И благодетель шпагою меня пригнувши к земле, пал я на оба колена, а только то услышавши, что прозвище помянуть они изволили, и скрозь в голове кружение одно взял в разумение – прозвище мне мой господин узнавать изволят. И прохрипел, не изъяснил, не выразил – прохрипел, ровно бы полковая труба дыровленная, прохрипел, не сознавая себя в те поры:
– Волков… Волков я, государь-батюшка… Ивашка Волков-Карамышев по прозванию…
– Dieser Narr will Volkov, Eure Kaiserliche Majestät werden, – с поклоном, а шляпу-то треугольную тако вот на сторону, веселые господа, тако вот. – Volkov sein will, Ihre Kaiserliche Hoheit [29], – изволили выразить благодетель Кузьма Кузьмич свиристелевым голосом своим.
И внове господин мой захохотали жестяным смехом, мертвым смехом, и тут же все поле на разные басовые и сопрановые, теноровые и контральтовые голоса захохотало, и всякое ржанье лошадиное да собачий лай довольным числом пастей зубастых ответом оказывалось тем всяким холопским смешкам.
– Nun, gut, – с бесцветной улыбкою по жестяному своему звуку изъяснили мой господин. – Let geschrieben Volkov- Kabanovsky. Morgen ist es mir für den Morgen zu verlassen! Liking es besser in den Zustand des Schwertes![30]
Я же, в сознание еще не вошед, в деснице у меня оказалась под стоглотный хохот и взвизгивания игрушечная трехгранная шпага с рукоятью деревянною для детской какой забавы.
В те поры не могши разумение иметь о милостях господина моего, посля уже, потом, позжее неотменно взял я в разумение, что господин мой изволили шута, самого шута из меня кроить. Also! Natürlich!
Но нет! Нет! Нет! Нет! Нету! Нету! Вотще! Вотще! Вотще!
Тако вот к завтрему же, по выходу господина моего поутру из кровати, в нарциссовом виде в чане со стерлядью очутившись, оную свою первую дворянскую шпагу я об горло неприятеля обновил, веселые господа! Also! Natürlich! Natürlich! Natürlich!
Дозвольте, веселые господа, поручику Волкову-Кабановскому песнь изобразить от самой своей души в поминание того мига прекрасного. Изволите слушать:
У похмельного доброго молодца буйна голова болит.
А вы, милые мои братцы-товарищи-друзья!
Вы купите винца, опохмельте молодца!
Хотя горько да жидко, ты давай еще, ты давай еще!
Also! Natürlich!
Давай еще, веселые господа! Давай еще! Давай еще! Давай еще!
[1] Бог Нептун посылает вашей милости со своего стола (нем.).
[2] Я такой,
Я радуюсь только
Когда вы едите!
Все, до последнего кусочка!
Я не говорю ничего, помимо:
Крик, крак, крикс! (нем.).
[3] Пить, есть и ебаться! И после в баню! (нем.).
[4] О чем эта песня? (франц.)
[5] Про девок, Ваше сиятельство (франц.).
[6] Как хорошо, Боже мой! (Франц.)
[7] Ах, оставьте мне мальчика, Кузьма Кузьмич! Оставьте мне мальчика! (Франц.)
[8] Если он провинился, разрешаю тебе сейчас же его повесить! (Нем.)
[9] Непременно я его повешу, Ваше Высочество. Непременно. А прежде послушаю его песни. Я намерен Ваше Высочество угостить пением его. Он мастер играть и песни петь (нем.).
[10] Петь. (Нем.)
[11] Ну… Ну, покажи свое искусство. Только уж постарайся, если хочешь жить (нем.).
[12] Фуй! Макс! Глупая собака! (нем.).
[13] Пусть сейчас же дерутся на шпагах. Голыми. Кто в живых останется, тот и будет называться Нарциссом и нас увеселять (нем.).
[14] Знамя! Знамя сюда! (нем.)
[15] Одержавший новую славную победу дворянин Волков-Кабановский нарекается еще и Нарциссом в звании поручика гвардии! (нем.).
[16] Уберите эту черную жопу с глаз моих! (Нем.)
[17] Пой! (Нем.)
[18] Ну, как только я стану императором, ты сразу получишь соответствующие бумаги. Недолго ждать (нем.).
[19] Да это грязное пугало, а не певец (нем.).
[20] Пугало должно быть с оружием. Дать дураку копье! (нем.).
[21] Вот теперь это настоящее огородное пугало! (нем.).
[22] Ну, и где этот ваш ебанный кабан? (нем.).
[23] Он жив, Ваше Императорское Высочество! Жив! Он дышит! (нем.)
[24] Ты кто таков, героическое пугало? (нем.)
[25] Да это грязное пугало, а не певец. (нем.)
[26] Как хорошо, Боже мой …(франц.)
[27] Позвольте, Ваше Императорское Высочество? То воронцовских троюродного племянника прапорщика Пашки Карамышева сын. От крепостной бабы. (Нем.)
[28] Очень хорошо! Жалую тебя, пугало, за отвагу наследственным дворянством с фамилией Кабановский... Добычу сей же час зажарить на вертеле, бездельники! Вот здесь, посреди поля, устроим завтрак. (Нем.)
[29] Этот дурак желает быть Волковым, Ваше Императорское Высочество… Волковым желает быть, Ваше императорское Высочество. (Нем.)
[30] Ну, хорошо… Пусть пишется Волковым-Кабановским. Завтра его ко мне к утреннему выходу! Жалую его лучшей в государстве шпагой! (нем.).