Понж Ф. На стороне вещей. - М.: Гнозис, 2000. - 206 с.
Гуманистическая литература прошлого века перенасыщена метафорами, указывающими на человекоподобие вещей, становящихся похожими то на человека целиком, то на какую-то часть его тела. Или, наоборот оказывается перегруженной метафорами, описывающими людей, которые принимают облик какой-то вещи, превращаясь, в лучшем случае, в захваченных заложников, а в худшем, - в бесправные довески.
* * *
Провести точную грань между теми авторами, которые отдают предпочтение первому типу метафор, и теми, которые склоняются ко вторым, конечно же, невозможно (да, впрочем, и не нужно). Однако можно все-таки наметить некое заметное расхождение в отношении к подобной метафорике между Прустом, Виржинией Вульф, Голдингом, Мердок (избирающими, скорее, первый тип) и Чеховым, Кафкой, Ионеско, Роб-Грийе (избирающими, скорее, второй).
* * *
Семантическое пространство такого рода литературы, завороженной собственной близостью философии, разворачивается между феноменологией и экзистенциализмом. Точнее, это пространство открывается между феноменологическим образом очеловеченной вещи, вещи-для-нас, доверяющей человеческому познанию свои внутренние, сокровенные тайны, и экзистенциалистским образом овеществленного-человеческого-существа, застывающего в материальности внешних жизненных обстоятельств и потому обреченного на несвободу.
Таким образом, с одной стороны, вещь концентрирует в себе все «внутреннее», выступая средоточием эзотерики мысли, старающейся добираться до «самой сути» (и ничего не желающей знать о том, что сутью этой «сути» является зияющее от-сутствие), с другой стороны, вещь становится субстратом «внешнего», отвергающего любую мыслительную эзотерику с ее сущностями и глубинами (и оказывающееся, в конечном счете, достоянием знания, которое не желает знать ничего, кроме того, что «все лежит на поверхности»).
И вместе с тем, вовсе не стоит выбирать между феноменологической вещественностью вещи, окутывающей ее плотным непроницаемым облаком (которое никогда не позволяет нам понять, есть ли за ним что-либо еще) и экзистенциалистской человечностью человека, заслоняющей человеческое существо не менее плотной дымовой завесой (которая скрывает, что за ней никогда ничего и не было). В обоих случаях мы остаемся одинаково неосведомленными ни о вещественности человеческого тела, ни о телесности вещей, окружающих человека.
* * *
Франсис Понж является пленником этой неосведомленности.
* * *
Думая, что оказывается «на стороне вещей», он остается в неведении относительно того, что человек более вещественен, чем любая из них. В то же время, полагая, что на человека можно взглянуть с той, «другой», стороны, Понж недооценивает, насколько подчас человекообразны вещи, более того, что именно связь с человеком позволяет им жить своей жизнью.
* * *
Нет ничего отчужденней в мире желанной близости, нежели вещь, которую мы безосновательно считаем абсолютно своей - человеческое тело.
И (быть может, именно потому, что мы склонны считать своим нечто поистине предательски чужое) нет ничего ближе в мире неустранимых дистанций, нежели живущие своей жизнью вещи, на некоторое (в общем-то, всегда короткое) время становящиеся нашими спутниками, а иногда и чуть ли не нашими органами.
* * *
Но не спешите осуждать Понжа. Не спешите вменять ему в вину традиционность и неактуальность. Прелесть его работ в том, что почти каждая из - них законченное стихотворение в прозе, а испепелять поэтов взглядом, отражающим лишь заученное пренебрежение философов - последнее дело, которое сродни предательству старого товарища или удару, нанесенному из-за угла.
И вера в вещественность вещей, и вера в человечность человека для Понжа лишь повод обратиться к поэзии, для которой и вещественность, и человечность не более чем резервуары, наполненные метафорами.
И эта сделанная философскими средствами отповедь философии неожиданно показывает автономию поэтического языка, без обращения к которому по-прежнему невозможно совершить таинство материализации слова и стать свидетелем рождения вещи, способной внезапно появиться прямо на наших глазах.
* * *
Да и чем оказывается для Понжа эта «вещественность вещи» и во что, в свою очередь, обращается эта «человечность человека»? Не служат ли для автора «На стороне вещей» веществом вещей некие странные помехи нашего восприятия, которое само себя видит субститутом вещи и именует той или иной вещью отдельные проявления собственной ослепленности? И не выступает ли человечность человеческого существа главной формой такого ослепления, ставящего «человека», занятого поиском человеческого в себе и вокруг себя, во главе парада всех этих фикций, гордо именуемых «вещами», которые порождает его ослепленное и самоослеплящее восприятие?
* * *
Конечно, Понж вряд ли отдает себе отчет в возможности таких вопросов, конечно, в его в текстах не встретишь ничего подобного ответам на них.
* * *
Но…
* * *
Но с поэтической бесшабашностью Понж устраняет границы между «идеальным» и «материальным», описывая некоторые живые существа так, как будто они являются вещами, а некоторые вещи - так, как будто они представляют собой одушевленные предметы. И в самом деле, что может быть механистичнее:
- осы, напоминающей «крошечный странствующий сифон»;
- куска когда-то пульсировавшего мяса, похожего на остановившийся завод «со
ступками и прессами для крови»;
- бабочки, смахивающей на летящую спичку, пламя которой ни для кого не опасно;
- моллюска, упакованного в створках своей раковины как краска в тюбике;
- вскрытой устрицы, выглядящей как «липкий зеленоватый мешок с оборкой из
черных кружев по краям» и т. д.?
И что, с другой стороны, может быть живее:
- вокзала с кошачьими усами;
- грязи, воспеваемой автором «На стороне вещей» с тем чувством, которое в русской литературе испытывают по отношению к униженным и оскорбленным;
- картофеля, «раздевание» которого никак не просто освобождение от кожуры, - но жест демонстрации самой округлости совершенства;
- креветки, предстающей земным воплощением стыдливости;
- мха, тысячи трубочек которого способны как солдаты по команде усесться «по-турецки»;
- апельсина, приносимого в жертву нашей любви к прекрасному (а в апельсине прекрасно все - и прохладная кожа, услаждающая нас игрой светотени, и трепещущее плотное тело, и сок, конденсировавший в себе солнечные лучи) и т. д.?
* * *
Впрочем, для Понжа переход из живого в неживое, из неодушевленного в одушевленное состояние неуловим. (Ведь, в сущности, почему павшей жертвой человеческой любознательности моллюск все-таки механистичнее апельсина, и по какой такой милости оцепеневший в неподвижности мох живее бабочки?)
Однако Понж и не стремится систематизировать градации этого перехода. Для него он интересен лишь постольку, поскольку можно зафиксировать то, что свершается в его результате.
Не степень осуществления, но факт существования.
Не количество, но качество.
Этот «факт существования», это «качество» и есть вещь.
* * *
Только для одной «вещи» Понж все же делает исключение, настаивая на ее особой одушевленности и рассматривая не в контексте взаимообратимости материального и идеального, но в контексте их изначальной разделенности.
Эта «вещь» именуется человеком.
Мысля душу как центр тяжести человеческого тела, автор «На стороне вещей» видит в ней вовсе не некий результат перехода, но некую переходную сущность, еще точнее, сущность переходности. Душа постоянно нуждается в определенном предмете, присовокупляясь к которому она способна утвердить отношение, высокопарно именуемое бытием.
Именно душа, как пишет Понж, не позволяет нам достичь «равновесия с природой», слиться с ней. Именно наличие души делает человека человеком, противопоставляя его разом и природному, и божественному (причем оба они слиты для Понжа воедино).
Мысля подлинным телом человека его душу, Понж обречен либо вырывать человеческое существо из строя разнообразных вещами, либо делать ее саму наитяжелейшей, тяготящейся собственной тяжести вещью вещей.
В итоге душа разом во-площает в себе и Вещественное, и Человеческое.
И сразу становится ясно: ни что так буквально и точно как это во-площение не может указать нам на эфемерность Человека и Вещи.
Однако именно это указание остается для Понжа незамеченным…