Александр БЛИНОВ. Каратист

 

он взял шампанского бутылку

цветы конфеты свечи торт

судьбу презервативы душу

все вывалил на стол вы кто

 

- Вот так по льду и прыгали, понял, профессор, да? – невысокий, в черной куртке, нервно отбивал каждое слово торцом ладони, точно гвозди вгонял в белую пластиковую столешницу. Крупный мужчина, напротив, профессор, с седой шевелюрой, как у гламурного адвоката Резника, Виталий, согласно кивал большим горбатым носом  и, прикрыв глаза, блаженно облизывал кончиком розового языка седые усы.

- Понял, да? Снимали обувь и босиком в кимоно, бились друг с другом на льду. В кровь. Он тебе не враг, но ты должен сделать это…

- Мышь, хватит пить, а?- полная невысокая женщина, через стол, одетая как капуста, затянула потуже красный шарф вокруг капюшона поношенной дубленки.
- А ты, Оль, хоть и экономист, а чужие деньги не считай, бутылка-то ребят… - огрызнулся тот.

 Сидящие вокруг стола, были одеты в нелепые, давно вышедшие из моды вещи, коротающие свой век на даче. И было в этом что-то уютное, что объединяло и роднило, как голые тела в бане.

Круглый стол стоял под старыми, корявыми, раскидистыми яблонями, на красной брущатке, у бани.

Конец октября. Зябко. Мга. Из холодного тумана торчали черные, оцепеневшие ветви, с кое-где оставленными зимовать огромными, желтыми плодами Антоновки. В радиусе десяти шагов все растворялось, исчезало, как в молоке. Строения, заборы, деревья -  читались зыбкими, невнятными силуэтами. Их, сидящих вокруг стола, точно накрыли колпаком. И от  того голоса звучали четко и гулко, словно в закрытой комнате, что усиливало ощущение замкнутости, и отчужденности. И, казалось, что за этим туманом и нет ничего вовсе. Один вязкий туман.

Слева от стола, в обложенном камнем старом жигулевском ободе, шипя и потрескивая, тлели под шампурами шашлыка сизые угли. Туман собирался в тяжелые капли, и те падали: с шипением в жаровню, рюмки на столе, закуски на тарелках, за шиворот; стучали по столешнице. Состояние оцепенелости природы сочилось через поры кожу, обволакивало. Любое действие делалось через силу. Было излишним. И, от того, нервная суетливость исходящая от «каратиста», его  «…ерничанье и изъеб…», были неуместны. Ставили в тупик, как действия персонажа из другой пьесы.

- Я сейчас, - Мышь, шатаясь, поплелся к кустам малинника, - отолью.

Он перевернул шампуры и полил куски сочащейся свинины минералкой. Мясо зашипело, томя ноздри запахом жареного лука и томатов.

- Ну, скоро, - полный, мужчина, с уже заметной лысиной, младший брат седовласого, Сергей, наклонился над столом и поддел вилкой пупырчатый соленый огурчик, - Саня, не сгорит?

- Сергей, а кто это, - он кивнул в сторону человека, парящего струей на  малинник.

- Да, Сань, - отмахнулся тот, - сосед наш, Серега – «Мышь». Менеджер в крупной фирме, по хладоагрегатам.

- А почему «Мышь»?

- Да я почем знаю? Может, похож? Вон, у Ольги, жены его спроси. Она его так окрестила…  

Разлили. Все выпили. Вернулся Мышь.

- Он тебе не враг, но ты должен сделать это! Понял, академик! – продолжил тот, плюхаясь в промявшийся, белый пластиковый стул

Виталий утвердительно кивал,

- Нет, ну я понял. Ты как послушник. У тебя миссия. И сколько ты лет так, по подвалам…

- Легально, на Шаболовке, три. И на Соколе год. В бомбоубежище… Карате-то  контактное. Понял, да? Нас менты пасли, шкуру берегли…  А то бы мы их покрошили… - Мышь снова торцом ладони ударил по столу. Рюмки жалобно звякнули; литровка предательски качнулась. Но устояла. Я стаскивал куски мяса и  овощей  с низок в тарелку. Вилка гадливо скрежетала о шампур.

- Я сейчас, снова заторопился Мышь, - отолью...

- Нажрался, - равнодушно в след сказала Ольга, - сволочь.

Вернулся Мышь.

Разлили. Выпили.

- Я с человеком, как с марионеткой, как хочу, - Мышь выпростал из обшлагов куртки руки по локоть и, теперь манерно крутил ими перед лицом Виталия, - видишь?

Кисти рук безвольно и жеманно висели перед большим крючковатым носом седовласого.

- Ну, будем… - тот чокнулся рюмочкой о большой палец «каратиста» и,  закинув водку в горло, облизнул седые усы.

- Хочешь мне очки разбить и чтобы осколки в радужку глаза впились, да? – говорил он, мечтательно  прикрыв розовыми веками глаза за  толстыми стеклами очков.

- Нет, - глассируя тянул слова Мышь, как Вертинский на сцене, - я тебе их выплесну…

«…Средь шумного бала, случайно…», - Мышь закинул рюмку в рот, - понял!  Академик! Да у тебя и мозгов нет, слежались от старости, как солома в скирде. Как ты там лабораториями - то своими управляешь, профессор?

Он посмотрел на Виталика. Тот хмыкнул и покачал головой,

- Сань, наливай…

Он разлил. Выпили.

- Сань, а помнишь Мишку, литератора? – Виталий повернулся к нему.

У него в голове всплыл образ щуплого, хилого очкарика с вечным фурункулезом на шее:

–  Тот приходил погонять шары на бильярде и даже парился с нами в сауне, правда, не снимая носок, брюк, и куртки.

- Проблемы с кожей, - пояснял, вздыхая,  Михаил.

- Так тот, – Виталий поддел вилкой сочный кусок свинины, – «литератор», весной, когда после парилки надрался, и говорит мне, - «… ударь меня!». И в стойку вскинулся.

- Ты мой «блок» не пробьешь, - говорит. Тоже каратист был, - «горбоносый» прикрыл тонкими, пергаментными, в красных прожилках веками глаза и мечтательно покачал головой.

 - А тогда, кто не каратист был? – встрял в разговор Сергей, -  я все девяностые с двустволкой под матрасом проспал…

- Я говорю, - продолжил  горбоносый - ты мне, Мишка, друг с детства. Не буду. – А он ни в какую: – Ударь, а то обижусь. –  А у меня в руках бита была. Я ему ей по уху и заехал. Ну, кровь, и все такое. Он потом со мной неделю не разговаривал… Во как!  А ты, Мышь, мне и не друг детства, а просто сосед по даче; и с Ольгой сожительствуешь. Я не в обиде, это ее дела, хотя с детства к ней интерес имею…

- Да ну тебя, дурак, – игриво отмахнулась полная в капюшоне.

- Ладно, - Мышь снова ударил ладонь по столу, - я босиком могу по снегу 150 метров пройти. И знаешь, что для этого надо?

- Что?

- Не думать ни о чем, - и он ударил себя ладонями по вискам, словно хотел взболтнуть череп, и чтобы все мысли выпали в осадок.

Разлили. Все выпили.

- Да и я могу, -  профессор стукнул рюмкой об стол, - и 150, и 200 метров, но если выпью и цель есть. Вот хоть к бабе, - и он посмотрел на Ольгу, жену Мыша.

И все посмотрели на Ольгу.

И Мышь посмотрел на Ольгу. Резко встал. Выбросил вперед руку, - «Ха», - и завалился на спину, в жухлую траву, егозя ногами и руками, как жук навозник.

Разлили.

- Недопил, - вздохнул Виталий, наклонился и подал лежащему на спине Мышу рюмку. Тот взял.

Все выпили.

Туман неожиданно рассеялся, и в развилку гигантской двуглавой ели, за яблонями, выплыл диск луны. Он залил мертвенным, неверным светом: и садоводство Мичуринец, под Новым Иерусалимом; и участок с кадастровым номером 147, по, Третьей Парковой; и группу людей, сидящих у  затухающего костра, под корявыми старыми яблонями. И холодные капли, стекающие с черных ветвей и огромных, оставленных зимовать плодов, сверкая в лунном свете стучали по столу; плюхались в рюмки с разлитой водкой; скатывались по неподвижным, оцепенелым лицам. Словно сверху сыпали из ладоней кристаллы Сваровского…

- Нет, ну вы охуели все. Я в жопу замерз. Оль, блин, пошли домой, - плаксиво нудил Мышь, встав на карачки.

Все словно очнулись…

- Иди, - сказала Оля ему в спину, - «каратист», - и протянула свою рюмку Виталию, - наливай. Я остаюсь.

Мышь замер. Все оглянулись на нее.

И это, - «Я остаюсь», - мерцало и покачивалось в облачке дыхания из ее рта, в холодном влажном воздухе, как текст у персонажей комиксов.

Всем отчего-то  стало неловко… И, повисев, «Я остаюсь…» с хрустом осыпалось, как осколки лобового стекла, если по нему с силой ударить стальным прутом – «Раз», и еще «Раз».

А, звук, просуществовав, как музыкальная фраза, между пятью-шестью ударами капель по столу, как ударов камертона – «Раз», «Раз», «Раз» –  пропал, словно плотно прикрыли дверь, и тишину, точно вату, стали запихивать  в его уши. 

Он тупо пялился на бутылку, на боку которой, в неверном лунном свете невнятно металось отражение фигуры человека,  и капли падали в полупустую рюмку в его руке, за шиворот, знобко стекали вниз по спине, меж его лопаток.

 А его Воин, в развевающемся кимоно, легко пластался черной тенью  меж голых деревьев, делая в воздухе немыслимые выпады и пируэты и, проходя сквозь сидящих вокруг стола, словно те были туманом.

И он ясно, до тошноты, вдруг представил, как этот абсолютный Дух Смерти, умелой повитухой, делово, выхватывает его за ноги из жаркой, чумной утробы жизни: и вот он судорожно делает первый вздох, и холодная, равнодушная вечность втекает в него, и он зайдется от крика и…  описается – от ужаса, отчаяния и счастья.

 Он обмяк и доверчиво вытянул голову, точно ребенок, рассматривающий витрину детского магазина, и подставил шею под клинок и с удивлением наблюдал, как отсеченная голова глухо тыркается в мерзлую землю, подскакивает и снова шмякается.

Как сдутый кожаный мяч, который в детстве подкидывала девочка из соседнего двора, с карими глазами, которые слегка косили, и кричала – «…штандер…»; и все, визжа разбегались.

А клинок, проходя сквозь него, как сквозь пар изо рта, крошил огромные, висящие на ветвях плоды.

И те падали на землю с жухлой травой.

Падали на стол с пустыми рюмками, остатками закусок в пластиковых тарелках и недопитой литровкой.

Падали на застывшие в неловких позах фигуры, сидящих вокруг стола.

Падали, пока люди  не потонули в них: сначала - по колено, потом - по пояс. И, поторчав какое-то время, как разноцветные пасхальные свечи в яблочном пудинге, не скрылись, наконец, в дурманной душистой мякоти. Навсегда.

И тогда человек в черном кимоно бесшумно вложил клинок в ножны; взял сверху душистый ломтик Антоновки; с хрустом надкусил; и пошел, тихо напевая что-то на незнакомом, гортанном языке, к зеленой садовой калитке.

 

Женя Бебякин

Москва, Консерватория, Рахманиновский  зал.

Октябрь 2011  – февраль 2012.

 

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2012

Выпуск: 

8