Анатолий БУЗУЛУКСКИЙ. Волгоградский брат

                                                                                                        

Турецкая мята

 

     Плотников поехал в Турцию один и одиноким по горящей путевке; как ему казалось – самозабвенным и отрешенным, молодцеватым и пресыщенным. Жена предупредила, что этим летом собирается отдыхать тоже одна и одиноко в Кисловодске.

     Турцию Плотников увидел мягкой, Анталью благополучной, отель укромным, пляж узким, истомленным, Средиземное море флегматичным. Он понимал, что Турции нравилось быть цивилизованной, нравилось, что у нее получается быть цивилизованной, нравилось гордиться своей курортной вестернизацией сдержанно, с благостным смущением, как с оглядкой.  

     Половина постояльцев в отеле были немолодые немцы, половина – русские. Плотников думал, что турки исторически, с казенным подобострастием больше благоговели перед немцами, русских ретроспективно должны были бы недолюбливать, но нынешних русских турки почти не отличали от немцев, нынешние русские с каждым годом как туристы все больше онемечивались. Плотникову было лестно, что его соотечественники уже на второй день по приезде переставали сходить с ума от «всё включено», перегружать большие тарелки разносолами, а налегали на клубнику, арбузы, абрикосы, дыни, мед, творог. Даже с южным солнцем у русских стали складываться респектабельные отношения – через спреи, кремы, режим, панамы. Немцы на пляже играли в карты или в петанк. Многие русские им подражали. Пожилые немцы, бросая шары, громко ликовали, солидарно, свободно, как школьники. Плотников думал, что ребячливо сообща ликовать русские никогда не научатся у немцев. Русским взрослым людям стыдно ликовать, как щенятам. Русские на турецком пляже визжать от шаров, как восторженная детвора, никогда не будут. Только когда забивают козла у себя в провинциальной России, русские мужики могут увлеченно покрикивать – и не столько как дети, сколько как зэки.  

     Пляжную канитель Плотников перемежал экскурсиями. В Памуккале он два часа терпеливо бултыхался в многолюдном бассейне Клеопатры, подозревая, что немцев среди неистовых купальщиков не было неспроста. Катался на кораблике, пил на палубе кофе, озирал гладь воды, фотографировал незнакомую женщину, та фотографировала его. В предпоследний день направился с группой в Миру, к пустому саркофагу Николая Угодника.   

     Гид попала плохо говорящая по-русски. Это ей помогало всю дорогу в автобусе лепетать о святом Николае путано, сказочно. Плотникову нравилось, с каким старательным  выражением, надевая очки, она зачитывала длинные цитаты из русской книжки.  Плотников привык, что в курортной Турции те, кому для заработка необходимо было объясняться по-русски, как правило, делали это не хуже наших горожан, иногда  с тем или иным знакомым, кавказским  акцентом. Некоторых продавцов в магазинах на туристских трассах Плотников начал приветствовать: «Здравствуйте, мои русские турки». Они тщеславно удивлялись, но не признавались в своих связях с Россией, твердили, что никогда нога их не ступала на далекую северную землю. О светленькой продавщице, у которой Плотников купил лукум, он даже принялся фантазировать, а не продана ли эта воронежская или костромская Маша в рабство турку-торговцу – уж очень глаза у нее были для этого подходящими – глубокими, неясными, некрасивыми. Хотя, понимал Плотников, в этом случае она, скорее всего, оказалась бы не в магазине, а на стамбульской панели. Он видел, каким неотвязным становилось ощущение, что от него, от Плотникова, что-то утаивают и в Турции, и в России, и в самой жизни.

     Он замечал, что перестал проникаться священным трепетом, каким-либо нравственным или эстетическим чувством перед древними сооружениями, будь они в Италии, Греции или Турции. Ему приходилось принуждать себя быть ответственным, увлеченным, человечным, мистическим рядом с реликвиями. Он думал, что храм Николая Чудотворца в Мире никогда не отреставрируют, потому что нескончаемый поток туристов стал важнее восстановительных работ, и их незавершенность лишь подогревает интерес к объекту, обнажая его подлинность и ранимость. Имитация тщательной реставрации, понимал Плотников, теперь призвана не умалять, а украшать всякую достопримечательность. Внутри базилики, в каких-то сизых сумерках, в голых по-иконоборчески стенах Плотникова опять сфотографировала незнакомая женщина с кораблика; она теперь была не в леопардовом бикини, а в черной косынке, а он сфотографировал эту незнакомую женщину, захватывая своды.

     В так называемом иконном центре Плотников обошел все торговые стеллажи и прилавки с образами святого Николая, но приобретать ничего не стал – из-за дороговизны,  мерчендайзинга, лоска, кондиционированного воздуха, любезных коммерсантов-мусульман, профессионально выполняющих свои обязанности.

     Наконец он направился к ликийским гробницам. Из них несло сыростью не пещерной – подвальной. Стало душно у склона горы. Массивная, словно строительная лестница вела к входу в греко-римский театр. Плотников поднялся по ней комфортно скучающим, с мнимой одышкой – не от усилий, а от благодушия. Наверху под каменной аркой копошились турецкие пацанята с веточками мяты в руках, то и дело приближались к туристам.               

     Один турчонок, плотный, просмоленный, с запыленными вихрами протянул стебелек мяты Плотникову. Тот взял росток, улыбаясь, и турчонок тут же схватил Плотникова за кисть руки и зачем-то приблизил к ней свое лицо. Кожа у турчонка была жаркой, недетской. Что-то нехорошее, мерзкое, запрещенное почудилось Плотникову в этом мальчишеском жесте. Плотников отдернул руку и пошел мимо. Он видел, что и другие турчата наклонялись, а некоторые даже прикасались  к рукам  туристов лбами, носами, губами. Плотников видел, что его турчонок был старшим среди товарищей и поэтому позволял себе чересчур не гнуться  перед иностранцами, не целовать им руки, а бесконтактно имитировать мужиковатую почтительность. Турчонок догнал Плотникова и произнес: «Доллар!» Глаза у турчонка были черными и твердыми. Плотников понял, что доллар стоила приветственная веточка мяты. «Что за наглость?!» - воскликнул Плотников и собрался  вернуть растеньице турчонку. Турчонок замотал головой и опять сказал: «Доллар!» Держался он не хулигански, а воинственно. Плотников швырнул стебелек мяты на плоский высокий камень. Турчонок ретировался без стебелька, оставив его на камне – вялым, давленным, несвежим. Запаха мяты поблизости не было.      

     Впервые в Турции Плотникову стало противно – и от турчонка, и от собственной несдержанности. Ему казалось, что он даже испугался крупного турчонка. Плотников смотрел вниз на ряды античного театра и не хотел спускаться к арене. Он не хотел фотографироваться, он передумал проверять громкими счастливыми возгласами здешнюю акустику, которая в прежние времена якобы позволяла  эху возвращаться к актерам, наслаиваясь на сценическую речь. 

     В автобусе обсуждали попрошайничество турчат.

     «Доллар за травинку».

     «Кто-то их крышует, эту шпану».

     «Как не дать доллар – он поцеловал мне руку», - была умильной незнакомая женщина.

     «А я не дал. «Ёк» говорю – и все дела».

     «Это у них такой древний обычай».

     «Прибыльный обычай: деньги давай!»

     «И такие напористые хлопцы. А один, самый рослый, вообще агрессор».

     «Турки есть турки».

     «Кем он будет, когда вырастет?»

     «Солдатом. Или бандитом».

     «Для нас в разных обстоятельствах это может быть одинаково скверно».

     «Удивительно, но не так давно Россия была для Турции главным врагом».

     За ужином в отеле Плотников чуть не опростоволосился: он машинально отправил в рот невероятно острый перец, который на вид, своей вареной размягченностью, показался ему вполне сладким. У Плотникова началась икота. Плотников поднялся в номер, лег, и только теперь вдруг ему стало и хорошо, и покойно, как от полноты картины.

     Тлел вечер перед отлетом домой. Плотников пошел по длинной, долгой, курортной, выстланной гладкой плиткой набережной. С одной стороны мерцало сумеречное море, с другой попыхивала череда белесых отелей. По набережной в комфортном бессилии фланировали тактичные, безмятежные, забывчивые, неторопливые, надушенные отдыхающие – немцы, русские, украинцы, литовцы. Они были в нарядных шортах, переливчатых майках, фривольных шлепанцах. Они были неравномерно загорелыми, но одинаково румяными. Они шествовали с умильностью и эротизмом.

     Плотников думал, что этот счастливый вечерний променад существовал всегда, во все времена, мирные и грозные, всегда была нега на узкой линии берега. Всегда в этой неге слышался речитатив завтрашнего беспокойства с краткой, беспричинной стыдливостью.

     Вдруг, на середине дороги, Плотникову стало не по себе: он понял, что он один теперь был один на этой умиротворенной набережной, все остальные шли парами, группками – с женами, мужьями, сожительницами, детьми. Только у него одного перед сном кожу будет некому снять со спины. Кажется, как ему виделось, на его одинокую персону обращали внимание, кажется, люди не одобряли его здешнее одиночество. Он подумал, что неплохо было бы встретить на набережной незнакомую женщину, которая его фотографировала, - ту, сначала в пятнистом купальнике, а затем в темном сквозистом платке. В отелях заработали аниматоры, на всю катушку зазвучали звонкие немецкие куплеты, похожие на марши вермахта.

     Плотников размышлял, что надо любить  комфорт – гигиеничный, технологичный, психотерапевтический. И любовь к морали, к жизни с базовыми ценностями – это всё тоже любовь к красивой жизни.

     Незнакомую женщину Плотников встретил на следующее утро, готовившейся к отъезду. В последний день отпуска она выглядела заспанной, в ее внешнем виде доминировала вальяжная обреченность.           

     В автобусе по пути в аэропорт у Плотникова было такое состояние одинокого человека, которое подсказывало ему: а не остаться ли тебе здесь, в Турции, в чужой земле, не затеряться ли до полного саморастворения. Только не в курортной Турции, а в ее глубинке, в центральной части или на востоке, за Тигром, подальше от моря, в неизвестной азиатской среде. Без знания языка, без особых сил, только с доверчивостью.   

 

Волгоградский брат

 

1.

 

     Еле живой родной брат Володька прилетел к Николаю в Питер.

     Николай, ненавидя копуш в пробках и манерную, бесполезную порывистость таксиста, опаздывал в Пулково. Накануне жена брата Люба произнесла в телефон по-волжски растянуто, с уравновешенным мучением, что Володьке стало так худо, что она не знает, что делать. Если Люба, которая раньше никогда не звонила Николаю (делал это за их с Любой семью Володька, последний раз год назад, пригнав подаренную братом «Газель» из Питера  к своему ноющему по ночам, степному пристанищу на юг Волгоградской области), которая стеснялась стучаться в чужое уединение, тем более такое далекое, культурное, петербургское, которая, работая одно время медсестрой, научилась различать степени страдания, - если даже Люба сказала, что Володьке так худо, что она не знает, что делать, значит, понял Николай, Володьке было действительно так худо. Поэтому Николай, не дожидаясь Любиных подробностей, деятельно затараторил: «Что, опять почки? Люба, отправляй Володьку немедленно к нам, завтра же, в Питер. Я его устрою в Военно-медицинскую академию. Он самостоятельно передвигается? Вы сможете его посадить в самолет? У тебя найдутся деньги на билет?»

     И вот теперь Николай, бессильно видящий, что неприятности в его жизни пошли чередой, встретить брата в аэропорту благопристойно не смог: вбежал взмыленный в Зал прибытия (самолет с братом уже полтора часа как приземлился) и как ни крутил головой, как ни всматривался в находящихся здесь провинциальных мужчин, ни в ком не мог узнать Володьку, даже в самых оторопелых и самых изможденных. Володькин мобильный телефон почему-то был выключен.

     Николай заметил брата на автобусной остановке у входа в здание аэропорта рядом с незнакомым южаниным или цыганом. Узнал Николай брата по собственному серому с длинным кушаком пальто, которое положил с другими своими старыми вещами год назад в «Газель» уезжавшему Володьке. Без этого пальто Николай вряд ли бы теперь обнаружил брата. Затем, вслед за пальто, Николай различил и характерный Володькин наклон головы к плечу, который, кажется, всегда помогал Володьке слушать и рассуждать с  подозрением. Однако и этот наклон теперь у Володьки выходил куцым, без прежней насмешливой внушительности. И от осанки Володьки, компактной, сторожевой, остался лишь карандашный, подслеповатый эскиз. Пальто, которое год назад плечистого Володьку молодцевато сужало, теперь свисало с него широко и низко, с развязавшимся поясом, падающим из петель до земли.

     Володька что-то твердил южанину, заглядывая  то ли в блокнот, то ли в портмоне, а южанин тыкал пальцем в свой мобильный телефон. Николай подумал: «Меня набирают».

     Лицо брата показалось Николаю не столько болезненным и страдальческим, сколько паническим и диковатым. Лицо было иссушенным и не выспавшимся. От этой стянутости лица острыми и белыми делались морщины, желваки и кончик носа. Телефон у Николая так и не начал звонить. Николай подошел вплотную к брату с южаниным. По реакции южанина (тот сведуще осклабился чистым золотым крупным зубом) Володька, еще не видя брата, догадался, что брат наконец-то встретил его. «Николай! А я думал, мне уже тут труба», - заторопился обнимать Николая Володька. И южанин мог подумать, что, как это ни удивительно, но из двух братьев старшим все-таки, по манерам, кажется только что подошедший молодой человек, хотя в действительности все было наоборот – раньше на свет родился Володька. Южанин, кивнув Николаю, потрусил к автобусу.

     Николаю теперь был особенно дорог мгновенный гнев, которым наполнились слабые Володькины глаза, увидевшие наконец блудного брата. Это был знакомый, непререкаемый Володькин короткий гнев – в поддержку логичности и справедливости. Николай помнил, что раньше Володькино осуждение не знало права помилования. Теперь в Володькином гневе силы не осталось, была лишь копотливая боязнь вперемешку с детским упреком.

     Володька усаживался на заднее сиденье такси, морщась. Он чиркнул по Николаю повеселевшим взглядом и сказал: «Я говорю чурбану: девятьсот одиннадцать, семьсот семьдесят один. Правильно? А он чурбаном прикидывается, деньги на телефоне жалеет, так и не набрал тебя».

     «А где твой телефон?» - спросил Николай.

     «Посеял где-то у нас. Любка сунула в дорогу свой, а он не заряженный. Я думал, ты уже не встретишь меня. Никто не дает телефон позвонить у вас в Питере».

     «Аэропорт ведь».

     «Да. Чурбан согласился, нормальный парень. А тут уже и ты подошел».

     Руки Володька для передышки скрестил на груди. Руки его под серым лицом выглядели красноватыми, припухлыми. Только запястья у Володьки стали ломкими, а кисти еще более разлапистыми, с зэковскими, чернильными, уже не страшными перстнями.     

 

2.

 

     Николай собирался было уже позвонить одному со связями врачу, чтобы тот подсказал, как лучше положить Володьку в Военно-медицинскую академию, когда вдруг почувствовал ожесточенно ироничный взгляд Ксении, своей жены. Секунду, сквозь усмешку, она смотрела на мужа с нарождающимся омерзением, секунду с обыкновенной жалостью. Ее глаза вскрикивали: «Я же говорила тебе, вернее, я тебе, конечно, этого не могла сказать, но ты должен был догадаться сам, что приезд твоего брата выйдет для нас боком, что проблема не в его болезни, проблема в нем самом».

     «Иди, полюбуйся, что твой брат делает на кухне. Иди, иди. Звонить теперь нет смысла», - сказала жена.

     Семилетняя дочка, которая попалась Николаю в дверях, посмотрела на отца тоже с улыбкой, с этим «Иди, иди, полюбуйся». 

     На кухне брат Володька ничего страшного уже не делал. Он высоко, смущенно полулежал на твердом диванчике, упираясь затылком в подоконник и даже в горшок с цветком, красиво, утешительно смежив веки, которые он и не пытался прикрыть полностью. На столе друг на друге валялись шприц и чужая, темная, обожженная, еще как будто теплая столовая ложка. Володька был в майке, плечи у него остались размашистыми, но теперь были обглоданными, мосластыми, со сгиба локтя свисал нелепо чистым, почти не перекрученным бинт, над ним на руке сморщенно синела некогда круглая тигриная морда-татуировка.

     Николай стал принюхиваться, но ничем, кроме какао, на кухне не пахло – как будто Ксения просыпала или маленькая Ксения, дочка.

     «Чистая штука, - негромко, но понятно и уважительно произнес брат Володька. – На первое время мне хватит – дружбаны выручили».

     Николаю он показался распаренным и равнодушно призывающим не считать его бесчестным, бессовестным, обманувшим их. Как ни странно, для Николая то, что брат на поверку вышел не столько больным, сколько наркоманом  (правда, не столько умирающим больным, сколько умирающим наркоманом) не стало ни лишним  разочарованием, ни дополнительным горем. Он понимал, что Ксении пребывание в их квартире Володьки в этом его новом состоянии представлялось теперь бременем не только дискомфортным, но и позорно дискомфортным, пятнающим дом. При этом Ксения, конечно же, понимала, что Володька был хорошим человеком, братом мужа, и Володьке требуется в меру сил помочь. Николай же почувствовал даже радость, что брат оказался не неизлечимо больным человеком (почками или чем-то иным), а всего лишь заурядным наркоманом.

     Во время ужина Ксения успокоилась.                 

     Володька, перед тем как лечь спать в гостиной, послонялся по комнатам, позвонил сыну домой, чтобы тот передал матери, что отец долетел, посюсюкал с маленькой Ксенией, покурил на лестничной площадке, посмотрел телевизор на кухне, где, стараясь быть чистоплотным, видимо, еще раз укололся.
     Маленькой Ксении дядя Володя казался добрым и близким, особенно после того, как он, папа и мама за столом начали говорить и смеяться. Папа опять (больше для дяди Володи) рассказал, как дядя Володя, когда она была маленькой (дядя Володя уточнил – «зернышком»), учил ее ходить. Папа вспомнил, что дядя Володя тогда же давно качал ее на своей ноге. Маленькой Ксении теперь было удивительно, как это она могла не свалиться с такой худой дяди Володиной ноги в разноцветном шерстяном носке.

     Невзлюбил Володьку открыто только юный кот. Он не видел прежнего Володьку, большого, крепкого. Кот обычно был деликатным с посторонними, а здесь на болезненного гостя вдруг начал фыркать по-собачьи и цеплять лапой его штанину. Володька уклонялся от кота с пугливым раздражением, кот пугливость видел и продолжал нападать на Володьку. Володька стал называть кота «врагом». «У,  враг недобитый. Брысь от меня!» - отмахивался он от кота. Ксения, заметив эту конфронтацию ослабленного мужчины и еще не вполне мудрого животного, сказала мужу: «Коты предчувствуют нехорошее».

     Николай настоящих наркоманов видел только по телевизору – отринутыми, с гноящимися язвами, в антисанитарных условиях. Это позволяло ему надеяться, что его брат Володька хоть и наркоман, но не конченый, хоть и неважно себя чувствует, но держится на ногах, хоть и одичалый, но расчетливый.

     Ксения говорила мужу, что ему повезло, он не видел Володьку перед тем, как тот ввел в себя свой наркотик. «Он так хищно, злобно на меня посмотрел, будто я зашла на кухню не случайно, а хотела застать его врасплох, завладеть его дозой, будто я конкурентка».

 

3.

 

     Николай отвез брата не в Военно-медицинскую академию, а в одну из наркологических клиник.

     Впервые наблюдал Николай в Володьке бесприютное мучение. С этим мучением он сидел в коридоре клиники, пахнущей ремонтом. Володьке был неприятен еще один неофит-пациент, ожидавший вместе с матерью приема к врачу. Пациент был рыхлым, мокрым, теперь неуклюже трезвым алкоголиком, зачем-то повязавшим на лечение засаленный галстук. Было видно, что он терзался теперь не столько от похмелья, сколько от предчувствия скорого, чуждого, размеренного, быть может, пожизненного рабства. Его мать по-свойски озиралась на Володьку с Николаем, таких же, по ее мысли, как она с сыном, горемык. «Вот брат какой хороший», - качая головой, восхищалась она то ли  Володькой, то ли о Николаем.

     С врачом, Сан Санычем, сначала беседовал Николай. Он знал, что современным врачам нельзя плакаться в жилетку (в нашу коммерческую эпоху врачи нередко выступают и в роли медицинских менеджеров), нельзя показывать им свою безысходность и окончательное упование именно на данное медучреждение и на данного конкретного доктора, нельзя предоставлять им карт-бланш, нельзя соблазнять готовностью безотчетно раскошеливаться.        

     Сан Саныч, разумеется, догадался о чувстве собственного достоинства Николая и о том, что тому теперь не до выбора: ему хочется поскорее передать трудного брата в клинику, поскорее исполнить свой братский долг.

     Николаю внушали доверие белокожая, лысоватая голова Сан Саныча, его маленькие руки, его по-старинному накрахмаленная, словно декоративная докторская шапочка на столе, его улыбчивая твердость в светло-серых, немолодых глазах.

     Затем Сан Саныч принял Володьку. Володька от врача вышел кротким, определившимся человеком.

     Сан Саныч сказал Николаю, что его брата на ноги они, без сомнения, поставят, вопреки тому, что для действующего наркомана ему, странным образом, много лет, столько, мол, наркоманы не живут. «Видна в нем хорошая природа, хорошая наследственность, - уточнял врач. – Важно, чтобы он неукоснительно соблюдал все наши требования и рекомендации. Будет он у нас неделю. Мы сейчас с вами подпишем договор, вы внесете деньги в кассу. Проведем глубокую детоксикацию. Сделаем рентген органов грудной клетки, электрокардиограмму, анализ крови. Сутки можете о брате не тревожиться – капельница, сон. Палаты у нас на три человека. А далее – процедуры и, главное, его желание излечиться, желание жить. Неплохо бы все-таки согласиться на наркоблокаду».

     В кабинете врача висела картина, возможно, подлинник, в массивной раме. Эта рама, казалось, была дороже самой картины. Картина была сине-серая, в центре виднелся пустой, припыленный, с хорошо выписанными каменистыми скамьями античный амфитеатр. Он тонул в бушующем море. Николай почему-то подумал, что этой картиной (без рамы) с Сан Санычем за его услуги расплатился один из пациентов.

 

4.

 

     Последнее время Николай тревожно рассчитывал свои житейские затраты. Не потому что был скрягой или, наоборот, транжирой, не потому что ненадежно зарабатывал и семья могла начать бедствовать, не потому что зашибал деньгу и дерзал распорядиться капиталом с умом, с дальним прицелом, а потому что хрупкость жизни проявлялась для Николая теперь так очевидно и неотвязно, что нивелировать ее можно было, только уповая на закономерности жизни и как бы встраиваясь своими спланированными шагами в их неумолчный строй. Тогда даже несчастный случай в выстраданном наперед существовании будет выглядеть не столько вероломством внешних сил, сколько твоей личной ошибкой в расчетах.

     У Николая появилось излюбленное занятие: в конце месяца он садился подальше от людских глаз и расписывал на бумажке в две колонки свои доходы и расходы на следующий месяц. Графа доходов состояла, как правило, из пары строк (зарплата и премия). Но однажды, почувствовав, что надо искать другое место работы, Николай поначалу оставил эту графу незаполненной, но вдруг от внутреннего, судорожного веселья сделал в ней запись, дискредитирующую само это его бухгалтерское увлечение: «сходить в Эрмитаж, десять лет не был». Он понял, что начал ерничать, действительно бояться, что эта доходная графа рано или поздно опустеет. Он решил, что если и думать о балансе своей жизни и составлять такой баланс, то принимать во внимание надо только насущные вещи и размышлять только о каркасе жизни. Иначе это уже будет не баланс и не смета, а малодушие и расправа над собой. Нельзя, считал Николай, к своим успехам, к своей доходной части относить самосовершенствование, отношения с людьми. Что же касается расходов, то для нормального человека они могут быть только материальными и никакими иными. Вы же не запишете доброе дело в свои расходы (хоть и потратитесь на него)? Но и в свои доходы вам что-то помешает его записать. Николай решил не превращать смету в дневник, потому что нуждался теперь в опоре, в уверенности, а не в исповеди. Получалось, что его баланс по числу записей фактически состоял из одних только расходов, львиную долю  которых он доверял делать жене. С женой у них был общий загашник, который Николай ежемесячно старался пополнять. Он называл его «На черный день», жена – «Фондом развития». Деньги на лечение Володьки Николай взял из загашника. Жена сказала Николаю, чтобы он не мучился: считай, что эти деньги ты берешь не из «Фонда развития», а из «На черный день». Он помнил, что год назад жена была раздражена тем, что он подарил брату свою старенькую «Газель», на которой, впрочем, Николай не ездил и которая ему, как с паршивой овцы шерсти клок, досталась взамен зарплаты при увольнении с прежнего места работы. Володька говорил, что будет трудиться на этой «Газели» в своей степи, людей возить на базар, потому что другой работы ему там не найти.

     Николай теперь думал, что заранее заложил затраты, связанные с братом, загодя знал, в какую сумму они выльются (будь это Военно-медицинская академия или что-то другое), был подготовлен к этой плате.

     Николай помнил, что этой странной, оборонительной расчетливостью мучился и Володька, когда вернулся с зоны, начал шоферить, женился на Любке. Николай поступил в Питере в университет. Володька после смерти матери поменял волгоградскую квартиру на хутор в степи, может быть, думая, что, встав на настоящую землю, обретет настоящую почву под ногами. Николай не мог ответить на вопрос, почему он и Володька, будучи такими разными (Володька даже казался Николаю своим антиподом), были при этом такими одинаково зыбкими людьми, - людьми, которые никогда не будут надеяться на свой запас прочности, каким бы большим он ни был и какими бы ничтожными ни были их нужды.

     Николай помнил, как Володька однажды притянул к себе и бросил на пол Валерку Гитариста и покалечил того. Неизвестно, за что рассердился Володька на верного друга. Кажется, Валерка пошутил: «Ну и жмот же ты, Володька!» Кажется, Валерка в Володьке больше видел смущенную душу, чем командира и уголовника. Валерка не возненавидел Володьку. Володька ходил к нему в больницу и со слезами разговаривал с Валеркой.

     В прошлый приезд в Питер Володька, посчитав, что Николай стал жить благополучно и разнообразно, подвыпив с братом в ресторане, вдруг сказал: «Николай, купи мне сейчас проститутку». Николай знал, что отшучиваться с пьяным Володькой нельзя. Николай  посулил, что купит, но не сегодня – сегодня на проституток денег нет. Николаю было неловко перед людьми, что у его брата пальцы в наколках. В юности в Волгограде не было неловко, а в Питере стало. Эти пальцы в «перстнях», думал Николай, так брату толком и не пригодились. Николай вспомнил, с какой затаенностью поглядывал год назад на эти Володькины расписные пальцы коллега Николая Крюков, который в армии служил в конвойных войсках, зэков охранял. Именно этот Крюков должен был поначалу получить «Газель» в собственность, а получил Николай, брат зэка.

 

5.

 

     Не прошло и трех дней Володькиного пребывания в клинике, а Николай уже увидел другого, нового, то есть прежнего старшего брата. У Володьки не только выпрямилась спина, за которой было радостно наблюдать, когда брат шествовал в тапках по больничному коридору, не только стали гладкими лоб и скулы, но и стала заметна давняя Володькина ироничная властность. Тюрьма и сила научили Володьку бдительно щуриться вместо улыбки. Николаю понравилось, что рукава у Володькиной футболки были хулиганисто подвернуты; Володька всегда закатывал рукава, даже у рубашек с коротким рукавом.

     Володька просил, чтобы брат привез ему еще орешков, лучше фисташек, и изюма, а чернослива не надо, чернослива в этой жизни ему стало хватать. Николаю нравилось, с каким опытным, грустным осуждением Володька говорил, что его молодой сосед по палате ночью опять сбегал за дозой, предлагал и его в расчет взять, но поправился: «Извини, дядя Володя. Я вижу, тебе не надо».

     Володька рассказывал о Любке, о сыне, даже о Валерке Гитаристе, вспомнил, что тот теперь совсем лысый стал и тощий, как черт.

     Врач Сан Саныч, не скрывая своего профессионального тщеславия и недоумения, говорил Николаю о растущей крепости Володьки. «Мы даже, - смеялся Сан Саныч, - подумываем здесь портрет вашего брата повесить в воспитательных целях для молодежи, чтобы знали, что и в сорок лет можно вернуться к полноценной жизни».

 

6.

 

     Еще через пару дней Николай, приехавший забирать Володьку из клиники, застал его изможденным на койке, с куцыми веками. Волосы у Володьки были прилизанными и мелко волнистыми. Володька пожаловался, что ему стало нехорошо, что он температурит, что врач предлагает задержаться. Николай видел, что это новое недомогание Володьки было каким-то прозрачным, чистым, не наркоманским.

     Врач Сан Саныч взглянул на Николая с покровительственной сердечностью, но сказал небрежно, с напором: «Вы знаете, у Вашего брата что-то с легкими. Он, видимо, серьезно болел раньше. Я думаю, что ему надо побыть еще несколько денечков у нас, продолжить процедуры. Как вы, не возражаете, потянете?»

      Николай кивнул. Он оставил брата дремлющим, безразличным, как будто избитым и замолчавшим.

     Николай шел от здания клиники и думал, что врач смотрел на него из окна – сквозь ветви, сквозь марево, в колодец с машинами. Николай не мог понять, каким был этот врач – честным или нечестным.

     Жена сказала Николаю, что делать нечего, надо лечить брата, наша платная медицина на то и платная, чтобы предлагать дополнительное услуги. «Но ты все-таки не забывай, что нам дочку этим летом надо обязательно на Юг везти с ее диатезом. Не забывай о нас», - вздохнула жена.

     Николай подумал: «Если даже Люба не смогла уберечь Володьку, то меня моя Ксения и подавно не убережет».    

 

7.

 

     Последний свой петербургский день перед отлетом домой выморочный Володька промучился в квартире брата. Володька то порывисто дышал у открытой форточки, то гневно трясся под одеялом на диване. Температура у Володьки то поднималась до сорока, то опускалась до тридцати пяти. Как утопающий за соломинку, Володька держался за градусник. Прижимал к себе, как кутенка, бешено всматривался в цифры, дул на него, как на кипяток, гладил, ругался, отбрасывал в сторону и снова, дрожа, совал себе подмышку.

     Николай убеждал Володьку: давай сдадим билет, улетишь позже, давай скорую вызовем. Володька отказывался, говорил, что к ночи он будет в порядке, что ему нужно всего лишь заснуть.

     Ксения шепнула мужу, что она, когда Володька еще был в клинике, выбросила в мусоропровод Володькин кулечек с наркотиком, она не хотела, чтобы он понадобился Володьке. Николай шептал, что Володька и не просит никакого наркотика, что у него теперь какое-то другое мучение.

     Кожа у Володьки, даже при жаре, оставалась бледно-белой, теперь с яркими родинками.

     Володька позвонил Любе и сказал, что завтра вернется домой. Телефон он протянул Николаю. Люба, без обреченности, поблагодарила Николая и его жену, сказала, что теперь сама справится с Володькой, отвезет его, если он не выздоровеет, в райцентр в больницу или в областную в Волгоград. «Я знаю, ему худо, но лучше, чем было», - добавила Люба убежденно, как будто смотрела  Николаю в глаза.

     Кот то ли не узнал Володьку, то ли решил с ним подружиться, сидел у его постели и даже терся о его щиколотку в шерстяном носке. У Володьки не было столько сил, чтобы называть кота по-прежнему врагом.

     Ночью Володька с дивана не поднимался, не вздыхал и не ворочался. На следующее утро выглядел даже помолодевшим. Таким, бескровным, готовым к дороге, несентиментальным, Николай и привез брата в аэропорт.

 

8.

 

     Володька умер через три месяца.

     Николай за это предсмертное Володькино время новую работу так и не подыскал, дисциплинированно томился на старой, зато впервые в жизни, не купив Володьке, купил себе однажды проститутку. Проститутка хвалила Николая как мужика, как понимал Николай, из маркетинговых соображений, для упрочения его новоявленной потребительской лояльности.

     В самолете Николай спал и боялся, что опоздает на похороны брата: перепутает развилку, название населенного пункта, застрянет в пути.

 

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2012

Выпуск: 

8