Юрий СУХОДОЛЬСКИЙ. Дима Федоров второй. (Из цикла рассказов «Реболы»)

Действие рассказов, вошедших в эту книжку, происходит в конце восьмидесятых годов, когда страна была беременна тем будущим, в котором мы живем сейчас. Не столько жажда фиксации исторического момента и очередное изложение этнографических деталей являются моей целью, сколько желание приблизиться к познанию человеческой натуры там, где она с одной стороны совершенно свободна, а с другой - чудовищна стеснена.

Реболы - это затерянный у полярного круга гарнизон. Это карнавальный мир, большое действо, игра по строгим правилам, которые ты должен постигнуть в течение двух дней. Это наш же, знакомый, опрятный, родной, уютный мир, только вывернутый наизнанку, сбитый из пороговых состояний и водевильных переодеваний. Новое существование этой перетряхнутой, ошалелой и обнаженной души в карнавальном и враждебном мире - вот истинное содержание текучей и насмешливой жизни, проплыть в потоке которой я приглашаю читателя.

«Дима Федоров второй» стал героем этого рассказа, потому что нам еще предстоит познакомиться с его предтечей - «Димой Федоровым первым».

Дима Федоров второй

Дима Федоров появился на просторах Ребольского гарнизона поздней осенью 1988 года. Он шел в ярмарочной толпе призывников по песчаной дороге, кое-где присыпанной хвоей, и поглядывал на небо, по которому шли ало-фиолетовые облака. Такого неба Дима еще не видел.

Его крупную фигуру украшала длинная болоневая куртка, шерстяная шапка “петушок” и длиннейший белый шарф, повязанный на манер непризнанных гениев эпохи Маяковского и Мейерхольда. Старослужащие у окна второго этажа, в выбеленных хлоркой бушлатах и подпоясанные офицерскими ремнями, с пониманием дела переглянулись. Невооруженным взглядом было видно, что Диме Федорову здесь придется трудновато. Он был толстым домашним мальчиком, почитающим Мандельштама, а таких здесь не любили. Не знал всего этого только Дима.

Он не знал, что вся его сложная душа и знакомое с детства тело, то есть весь он, «мыслящий тростник», определялся отныне коротким словом «шпрот». Он беззаботно споткнулся о камешек на дороге и весело отбросил его носком потертого кроссовка. Камешек соскочил с обочины в хрустальную лужу, обломив ледок на краю. Гусеница похожих на бомжей призывников заворачивала в ворота клуба.

Диме еще предстояло постигнуть горькую сыновью участь. Месяца через три, едва унеся ноги с учебного пункта, как правило, обмороженный и с легкими признаками дистрофии, шпрот вышвыривался в бурное море “боевых” подразделений, где сразу становился членом самой низшей касты. Кроме невероятного везения, только время способствовало продвижению вверх по сложной иерархической лестнице, имя которой дедовщина.

Дима Федоров второй имел все шансы сгинуть в этой пучине. Разлитое в его высокой фигуре жизнелюбие, как римские розы, здесь пахло смертью. Даже в период самого лютого недоедания он выглядел упитанным и процветающим. Его облик напоминал о кефире и сладкой булочке утром, о вязаных рукавицах, завязанном сзади шарфе и тому подобном, порождающем ощущение любимого мамой единственного сына. Но у людей с планеты Реболы не было ассоциативного мышления, масса просто подняла изъеденную карелкой руку, указала на Диму и сказала: “О! Щеки!”. Так у него отнялось то самое имя, которое «каждому в сладостный дар богами дается».

Щеки действительно были хороши. Румяные, как пироги с яблоками, они светились сытым спокойствием, и, кажется, пахли сливочным маслом.

Но, повинуясь закону, по которому смертные обречены на радостное спокойствие, когда за их спиной свершаются судьбоносные и трагические события , он с любопытством изучал наглядную агитацию на стенах и крамольно не скрывал своего язвительного скептицизма.

Поставить Диме в вину нетактичность было бы несправедливо. Он просто не знал местных уложений. Например того, что выглядеть хорошо на планете Реболы считалось верхом неприличия. Это говорило о том, что обладатель цветущего вида мало загружен, а это оскорбляло всех - от начальства до сослуживцев, особенно тех из них, кто относился к зловещей, для каждого молодого бойца, категории старослужащего.

Сейчас Дима лениво сидел у потертого стола, и снисходительно отвечал на анкетные вопросы, а топор его судьбы, остро наточенный, уже был вонзен в старую дубовую плаху во дворе вросшей в землю солдатской бани. Судьба готовилась нанести ему первую, и потому самую болезненную рану, первую из бесконечного ряда и вложить в его сердце скорбь от несовершенства мира.

Когда Дима Федоров стоял у черного от дождей, скрипучего крыльца бани, прапорщик по фамилии Пысь приблизил свое кирпично-красное остроносое лицо к шарфу, размотал его с шеи оторопевшего поэта и безжалостно бросил на плаху. Белые волокна маминого подарка, разошлись, как сухожилия, под ржавым лезвием. Такая судьба постигла и остальную Димину одежду, как, впрочем, и остальных его товарищей по несчастью. Прапорщик Пысь хорошо знал, что ему не усмотреть за горой одежды до сожжения, и только этот испытанный метод предотвращал волну нарушений формы одежды, постигавшей гарнизон два раза в год - весной и осенью.

С первых дней учебного пункта Дима не столько страдал от физических, сколько от нравственных лишений, хотя далекие лыжные прогулки в полном вооружении не прибавляли ему оптимизма. И все-таки главное было не это. Как и многие люди его склада и воспитания, он просто не мог себе представить, что такое может быть. Трудно ему было и поверить, что существуют божьи творения по имени Харитон Пысь. Кроме того, ему просто не с кем было поговорить, ибо окружающие его люди в большинстве своем совершенно не подходили для человеческого общения, как его понимал Дима.

Помытый в заросшей грибком душевой, Федоров второй сидел и подшивался. Пахло овчиной, хозяйственным мылом, мокрой обувью и сухарями. Не умеющий шить Дима ладил суровой ниткой погон к ворсистому плечу шинели. Наперстка не было, впереди ожидали петлицы. Пальцы кровоточили, и, пытаясь помочь себе бляхой, Федоров погнул иглу и дважды вонзил ее ушком под ноготь. Опустив шинель на колени, он потихоньку запел:

По дощатым полам твоего Эдема мне не бродить наяву,

Но когда твои руки в крови от роз, я режу свои о траву...

Не успел он допеть эти строчки, как сидящий на соседнем табурете круглоголовый Сейфулин фамильярно хлопнул его по плечу, как-то особенно всхрапнул и загорланил: “Белые розы, белые розы!” Дима схватился за голову и сказал: “А-а-а-а!” Он не мог пережить соположения “Ласкового мая” и “Аквариума”. Он охотно позволил бы отрезать себе палец на руке, чтобы только это не продолжалось далее. Но песня была допета.

Дело в том, что Дима Федоров второй был эстет, каких мало. Он воспитал себя на серебряном веке, причем Дима был далек от его мистических исканий. Ему нравился акмеизм, а внутри него - красивые вещи и благородные алкогольные напитки. Он любил их бьющую через край жизнь и далекие таинственные страны. Кроме того, Дима был перманентно влюблен, как правило, безнадежно, неразборчив в связях, проявление безвкусицы было способно уложить его в постель, а литературная неосведомленность - вызвать глубочайшее и искреннее презрение.

Но отныне его настигло безобразное. Будучи не глупым человеком, Дима быстро смекнул, что он не в силах что-либо поменять в том месте, куда он так неудачно попал. Но оградить себя сколько возможно от безобразного он мечтал страстно, и борьба в этом направлении стала пафосом его существования.

Мироздание, вернее та его неудачная часть, в которой Федоров пребывал, чувствовало такое отношение к себе и мстило, как могло. На учебном пункте он постоянно пропадал в нарядах, где ему поручалась самая грязная и неудобоописуемая работа. Товарищи его не любили, справедливо чувствуя в нем чужака. Дима больше не пел Гребенщикова. Он часто вспоминал свою одноклассницу Катю Морозову, отражение неоновых фонарей от ее клипсов, мчащееся по Университетскому проспекту такси, запах Рив Гош и очередь к дверям Балатона, из которой, поблескивая очками и бутылками «Токая», появлялся Паша Самойлов, так нелепо погибший. Дима изнемогал.

И тогда ему невероятно повезло. Он был в буквальном смысле слова первым попавшимся на глаза его предшественнику Славе Булавкину.

Слава напоминал всем своим обликом дохлого сазана и был типичным комсомольским работником - недалеким и услужливым. Его жизнь соответствовала Воинскому уставу процентов на девяносто (это критическое число - остальное лежит уже за пределами человеческих возможностей) и была убога и безрадостна. Из своего положения он не выжал и сотой доли тех преимуществ, которых оно могло бы дать, ибо был труслив. Поэтому он уверенно двигался к раннему дембелю и его сонное лицо, слегка отвисшие губы и старшинские погоны украшали своим необязательным присутствием идущую на обед комендантскую роту.

Слава, к его великому несчастью, упустил из виду тот факт, что ему необходимо подготовить себе смену. Будь Булавкин другим человеком, он бы озаботился этим еще при вступлении в свой второй год службы, чтобы разгрузить свое время для чего-нибудь более увлекательного, чем печатание на машинке. Но Слава продолжал трудиться и упустил время. Полтора года он гнулся и осторожничал, а теперь его не отпускали.

Слава прибежал на учебный пункт, но - о, ужас! - там никого уже не было. Гулко хлопали двери, на середине «взлетки» валялся грязный подворотничок, за сварной решеткой ружпарка сиротливо отливали серой краской пустые козлы. Вдруг дверь тихонько скрипнула у Булавкина за спиной - вошел одинокий пария Федоров, еще ожидающий распределения и потому бродивший по опустевшим казармам. “Хочешь служить в штабе!?” - заорал обрадованный Булавкин. Дима понял, что пробил его звездный час и не растерялся: “Хочу, товарищ старшина!”. “Печатать умеешь?” Дима соврал бы не задумываясь, если бы это его вранье было бы не из разряда легко проверяемых, и потому все-таки неуверенно мотнул головой. Булавкин предпочел этого не заметить, пошел ва-банк и сказал начальству, что Дима окончил курсы машинописи (он небрежно бросил Федорову: “Ничего, научишься!”) На следующий день он уехал, а слегка оторопевший Федоров смотрел ему вслед из окна штабного кабинета. Напротив его крытого сукном стола, вдоль зелено-белых стен стояли желтые шкафы, за стеклом которых алели почетные грамоты . Во второй половине следующего дня к Федорову вошел подполковник Шипигин, восьмой сын крестьянина из-под Рязани, пожевал толстыми губами и, никогда не видевший печатной машинки, Дима получил задание перепечатать к утру двадцатистраничный доклад замполита отряда на окружной партийной конференции. В этот момент он пожалел только об одном - что он не может обрести крылья, догнать Славин дембельский поезд и задушить своего предшественника прямо в купе. Булавкин в это время, совершенно счастливый, сдувал пену с кружки «Жигулевского» у гостеприимно расположившейся между двух кустов сирени бочки на Фестивальной улице. За эту кружку пива, он бы легко устроил Диму сапером.

После памятного удара топора по шарфу, Федоров переродился вторично и, невероятным усилием воли, ценой напряжения всех своих душевных сил и талантов, к утру поспел. Потом дела пошли лучше, и недели через две он уже ничего не боялся. Если бы не вышеупомянутые щеки, ему жилось бы еще лучше - деды только косились на него, но Федоров не кичился своим положением, поэтому дедовщина настигла его только в виде гуманной поговорки: «Первый год отвечает за порядок, второй - за службу». На учебном пункте Дима так наловчился стругать мыло в тазик, натирать линолеум подошвой кеда и драить краны в туалете пастой гой, что теперь его трудно было этим огорчить.

Как недавно, казалось, Федоров второй заканчивал десятый класс. Его интересы вращались в кругу легкомысленных одноклассниц, оставленных на лето родителями квартир, книг и алкогольных напитков, которые он, в силу малого количества прожитых лет и пресловутого горбачевского указа, доставал с большим трудом, проявляя при этом незаурядную изобретательность. Даже отдаленно не мог он представить, что там, в двух тысячах километрах к северу, плачет, смеется, боится и ожидает другая вселенная, которая станет его домом.

Прошло ничтожных полгода, и Дима стоял перед хромоногим письменным столом в ротной канцелярии и внимательно всматривался в потеки побелки на стекле над головой капитана Долины. Голова говорила: “Ну что это, товарищ солдат! Посмотрите, на что вы похожи. Вы не мужчина! Вам надо бегать марафоны и жить на брусьях!” Полноватый Дима с головой согласиться не мог, он-то себя устраивал полностью, а к словам такого плана он относился как к назойливому жужжанию. Долина хорошо понимал всю глубину неисправимости стоящего перед ним экземпляра. На лице рядового Федорова, конечно, было написано раскаяние, ничего другого там и не могло быть, но под этим раскаянием проницательному взгляду читались слова классика: “Отлезь, гнида!”

Гнида отлезть не могла, и это было понятно. Дима только что пролетел, причем совершил самый отвратительный из всех возможных для капитана проступков. Он откосил утреннюю зарядку.

Когда-то в молодости Долина был мастером спорта по лыжам. От этих времен он сохранил глубокую и деятельную любовь к физической культуре, что приносило неисчислимые бедствия вверенному ему подразделению. Каждое утро он заявлялся в роту ровно через пять минут после подъема. На нем были неизменные ярко-желтые трусы и спортивные тапочки, челка цвета коричневой ваксы закрывала невысокий лоб капитана, из-под которого сверкали маленькие пронзительные глазки. Еще через две минуты все, кого он нашел, бежали по вязкому проселку в сторону огромного замшелого валуна, обозначавшего дистанцию в два с половиной километра. Там жертвы совершали плавный разворот и, уже кто как может, добирались обратно.

В стремлении избежать пробежки люди проявляли редкую изобретательность. Вообще, Дима мечтал о кровати на оси. С орла эта кровать должна была быть всегда идеально застелена, а к решке ее обладатель должен был пристегиваться на ночь ремнями с тем, чтобы утром при первых звуках голоса: “Ротный!” перевернуться к свету туго натянутым одеялом. Такое спасительное средство существовало, к сожалению, только в мечтах. Но и действительность была богата вариантами, хотя все они были сопряжены с главным неудобством - для их осуществления необходимо было проснуться.

Можно было попытаться скрыться в туалете и изобразить расстройство желудка, но таких людей безжалостный Долина сгонял с очка пинками, так что была одна слабая надежда, что он туда забудет зайти, можно было, конечно, встать до подъема и уйти в штаб, где доспать на стульях или прямо на полу, но это был сон ущербный и оставляющий на весь день в голове ощущение мокрого песка. Лучшее, что могло быть в этой ситуации, это спрятаться. Казалось бы, как это сделать в казарме, где повсюду бирки, прямые углы и колоннада, а окна так велики, что с улицы ее обитатели похожи на одинаковых аквариумных рыбок пестро-зеленого цвета? Может быть, с улицы этот мир так и выглядел…

Вдоль глухой стены помещения располагались едва заметные шкафчики, разделенные полками, на которых лежали вещмешки, противогазы и разный мусор, покрытый пылью и плесенью. Шкафчики были как раз той ширины, чтобы туда можно было не без труда протиснуться, аккуратно перед этим вынув полки. Вот сюда и устремлялись ненавистники утреннего бега.

Это так продолжалось до той поры, пока кто-то не вывалился оттуда с пылью и мусором прямо на Долину. Теперь спортивный капитан неизменно заглядывал в шкафчики, а, кроме того, обещал как-нибудь изобретательно наказать виновного. Казалось, место безнадежно засвечено. Но все победы такого рода на планете Реболы были временными и непрочными, - здесь, под тонким слоем холодного уставного порядка всегда кипела лава настоящей жизни, и никакие репрессии не были способны ее погасить. Она растекалась по каптеркам, ротаторным, ночным мастерским, опечатанным на ночь кабинетам - в общем, она была везде. Стерильная поверхность могла обмануть только чужака.

Оказалось, что можно и не стоять за дверцей, а подтянуться и улечься на ребра стенок высоко вверху, где по всей длине стены образовалась вместительная ниша, так как шкафчики зашили досками от верхней кромки до самого потолка, чтобы не получился мало эстетичный выступ. Никогда бы в жизни Долине не пришло в голову, что кто-то может, еще не до конца проснувшись, вскарабкаться туда, где обнаружить затаившегося можно было только круто вывернув голову вверх и посветив фонарем...

Сегодня, как и всегда, Долина заглянул в шкафчики, потрогал рукой зеленую ткань противогазных сумок, никого там не нашел и принялся вытаскивать из скомканной кровати заспавшегося Иванова. Ивановых в роте было трое.

Диму подвел его вес. И так с трудом протиснувшись наверх он , жестоко страдая от впившихся в ребра шершавых переборок, неосторожно повернулся, и переборки посыпались как домино. Раздался грохот, и сквозь щели в шкафах ударили пыльные фонтанчики, заискрившиеся в лучах недавно вставшего над горбатым островом солнца.

Когда грохот стих, Долина осторожно приблизился и приоткрыл одну из дверей. В этой секции располагались сапоги, запорошенные свежей пылью. Пятая открытая створка прояснила, кому они принадлежат. Дима изящно возлежал на правом боку, подпирая голову рукой, как мадам Рекамье на кушетке. По его лицу бродили обрывки сновидений и среди них - крайнее непонимание того, что случилось. В руках он держал противогаз и саперную лопатку.

Долина энергично вернул его к реальности и теперь последовательно развивал перед Димой все смертоносные последствия пренебрежения физическими занятиями. “Так, - закруглялся капитан, - я сегодня дежурным заступаю, придете чистить картошку в столовую”.

На эти слова Дима ничего не ответил. Он рассудил таким образом, что теперь только утро, а что будет к вечеру - одному Богу известно. Он повернулся кругом, толкнул обшарпанную дверь с расшатанной ручкой и вышел.

Вечером же случилось следующее. Часов в девять, когда Дима, уже тоскуя, думал, не придется ли ему действительно провести остаток дня у ванны с гнилой картошкой, отскребая от нее тупым ножом не столько кожуру, сколько грязь, в кабинет протиснулась лисья физиономия майора Панцевича, одного из членов многодетной семьи политотдельцев.

Характер майора Панцевича состоял из двух половин, и обе они давно отлились в поговорки. Первая называлась - “Ты мне - я тебе!”, вторая - “Живи и жить давай другим!” На общем безрадостном фоне и это было немало. Поэтому Панцевич представлял из себя редкий плюс в необозримом море минусов.

В руках он держал два листка бумаги, покрытых мелким убористым почерком, где каждая буква неуловимо, но отчетливо напоминала самого майора. Панцевич подошел к столу, либерально пожал Димину руку, сказал: “К утру бы”, - кивнув головой в сторону листочков, и пошел обратно к обитой дерматином двери, разглядывая на ходу короткие крепкие ногти своей красной руки, поросшей чернильно-черными волосками.

Дима покосился на листочки и в свою очередь прикинул, сколько это может занять времени. Получалось, что никак не больше часа. Это был шанс, тот самый, на который Дима надеялся с самого утра. Федоров задушил затрепетавшую вокруг его сердца, как колибри, радость, и сурово посмотрел в сутулую спину Панцевича.

“Товарищ майор, никак не получится!” - отрезал он. “Это еще почему?” - застыл в дверях уже собирающийся на выход Панцевич. “Долина загоняет чистить картошку!!” - без указания причин такого беззакония ответил Дима. “Да, ладно, - махнул рукой майор, - какой у него там телефон?”.

Через пять минут проблемы решились. Дима Федоров второй счастливым вошел в туалет. В руке у него блестел никелированный электрический чайник. Ледяная струйка воды, с трудом доползавшая на третий этаж из глубин Лекс-озера, застучала по покрытому накипью донцу. Будущее, по крайней мере, ближайшее, казалось безоблачным. Вместо промозглого варочного цеха, царства грязной воды, выщербленного кафеля и гнилых корнеплодов, предстояло неторопливое чаепитие. Перепечатать эти два листка он решил завтра утром, часов в восемь, а теперь ему, совершенно подорванному эмоционально, смертельно хотелось спать. Выпив чаю и постелив на хромых вытертых стульях две телогрейки, Дима задремал, вдыхая уютный запах слежавшейся ваты.

Как раз в это время Долина решил навестить такого незаменимого работника политотдела, каким предстал в его глазах рядовой Федоров после неприятного разговора со штабным майором. Подойдя к двери, он не поверил своим ушам. Из-за нее раздавался храп занятого по горло Димы.

Не скоро удалось его разбудить. Проснувшись и откинув крючок, Дима стремился убедить дежурного по части, что свалился от усталости прямо на рабочем месте (телогрейки он успел заныкать) и сейчас опять приступает к непосильной и ответственной работе. Так Федоров научился тому, что фортуна любит тех, кто ставит точки.

 

Всей Диминой натуре противоречила идея аскетизма; он стремился удовлетворить свои страсти. Делать это было не просто. Для этого требовалось хладнокровие, настойчивость и упорство в достижении цели. Все это у него присутствовало, однако не в той пропорции, в какой бы надо - наблюдалась дисгармония в сторону упорства в достижении цели, тогда как остальные компоненты оставались в рудиментарном виде. Федоров был так плох, что долго оставался безнаказанным, и потому ослепленным своим величием. Но вот однажды в гарнизон пожаловало высокое начальство.

Это был седой старичок, который воспринимался всеми как наместник Бога на земле. К его приезду белили снег, красили траву, драили плац стиральным порошком, а личный состав рыдал от всевозможных построений и проверок. Когда нога пограничного папы ступала на землю Ребольского гарнизона, Дима, несмотря на обрушившиеся лишения, получал редкое и большое удовольствие от созерцания лакейских ухваток такого грозного для него и чванливого офицерства. Федоров из безопасного места веселился над гимнастическим прогибом спины майора Уликина, чья пошитая по спец заказу широкополая фуражка давно смешила его своими пропорциями. Будь Уликин повыше ростом, в тени этой фуражки могли укрыться от солнца несколько человек, и, если бы не злое лицо, он подошел бы на роль гриба из детского утренника. Диме все представлялось, что с ее лихо загнутой тульи летят и летят маленькие прыгуны с трамплина, распластавшись над качающимися лыжами, и исчезают в мистическом тумане где-то впереди майора. Сейчас Уликин тек в свите сопровождавшей генерала через обсаженный чахлыми березами плац, стараясь забежать чуть вперед, чтобы попасться старику на глаза.

Самое плохое для Федорова было то, что чудно организованное питание пресеклось. Прибытие генерал-лейтенанта вмешалось в установленный ход жизни.

В обеденное время становилось как-то пусто. После долгой негоциации с поварами был найден компромиссный вариант - сухой паек на вынос. Диме оставалось прийти и забрать в определенных местах приготовленные кульки, соблюдая при этом сугубую осторожность. Дима был тщательно заинструктирован: как идти, куда, каким маршрутом, где смотреть налево, где направо, какой лестницей спускаться и какой подниматься и так далее. Дима забыл это все, едва пересек он порог штаба. Неумолимый голод погнал его вперед. Единственное, что он хорошо помнил, это то, что и где ему должны дать. Он проник сквозь двустворчатые двери, немного побыл за ними и возник на пороге столовой, как пугало на капустной грядке.

Федоров на мгновение застыл на фоне длинного здания, неаккуратно сложенного из силикатного кирпича. Его руки подпирали засунутые под мышки две буханки хлеба, из-за пазухи выглядывал замасленный край кулька с какой-то снедью; перед собой он держал, как щит, голубую пластмассовую тарелку с маслом и сахаром, накрытую другой такой же тарелкой. И так сомнительные пропорции Диминой фигуры были окончательно нарушены. Халатно осмотревшись, он двинулся не в обход штабного здания, а напрямик.

Первый тревожный звонок прозвучал на полпути к спасительным штабным кабинетам. Под фанерными щитами с наглядной агитацией, утвержденными на металлических трубах, выкрашенных в ярко-красный цвет, показались щегольские галифе и блестящие сапоги подполковника Макарычева. Щиты эти, покрытые удивительными фресками и надписями, стояли на пересечении центральной аллеи и того ее бокового ответвления, которое вело ко входу в штаб. С торца к нему был прилеплен подвальный козырек, под которым находилась лестница, ведущая в караул. Чудом Дима успел туда метнуться, где и замер, вознося горячие молитвы о своем спасении. В двух шагах от него, дрожащего под жестяной прохладой козырька, Макарычев кого-то отловил и яростно натягивал. Доносилось примерно следующее: “Это Вам не дом отдыха, товарищ солдат! В следующий раз Вам трое суток...”. Дима увидел коричневую гусеницу на бетонной ступеньке и пожухший березовый листок. В другое время он бы привычно раздавил гусеницу, но грозящее несчастье умягчило его душу.

Если бы Макарычев отловил Диму в том виде, в каком он сейчас находился, никакого бы следующего раза не было, и суток было бы не трое. С холодным животным ужасом Дима лихорадочно соображал, куда сейчас направится Макарычев и, казалось, путь у него только один - в караул. Димина слюна приобрела свинцовый привкус, и он почувствовал, что сейчас упадет в обморок.

Макаров же, вдоволь еще покричав, пошел туда, откуда не так давно появился Дима - в столовую. В этой связи последнего немедленно окатила волна эйфории. Дима раздавил гусеницу и вышел на божий свет.

Оставшаяся часть пути - от караульного помещения до дверей штаба - от силы равнялась пятидесяти метрам. Дима обогнул щербатый угол и вышел на финишную прямую. Огромные двери штаба распахнулись, и на его пороге показались: генерал-лейтенант Сергеев, начальник КСЗПО, командир части полковник Ногин, начальник штаба полковник Доротов, начальник продовольственной службы майор Уликин и еще человек десять-пятнадцать офицеров. Все они шли туда, откуда пробирался Дима - в столовую обедать.

Произошла немая сцена. Сергеев с интересом разглядывал Диму, видимо, пытаясь понять, почему он так странно выглядит. Люди, лучше него ориентировавшиеся в местных реалиях, сообразили, в чем дело, почти мгновенно. Димина душа корчилась под радиацией дружелюбных взглядов офицерства. Эти взгляды обещали ему суток тридцать гауптвахты, “пожизненную” ссылку в кочегарку и такой поздний «дембель», какой только мог ему привидеться в самом страшном ночном кошмаре. Он мгновенно вспомнил такую жалкую фигурку своего друга, повара Гены Еремина, обречено застывшую под полярными звездами на груде мерзлого угля. Обвисшие коленки штанов, длинная тень лома, завязанные уши облезлой шапки и караульный с автоматом у подножия горы - сегодня, когда вчера еще Гена стоял над плитой офицерской столовой в хрустящем белом колпаке и ничто, кроме горсти черного перца, брошенного на оплывшую жиром конфорку, не могло поколебать его величия. Реболы были страной не зарекающихся от тюрьмы.

У стоящей напротив него толпы чесались руки приступить к расправе немедленно. Единственное, что ее останавливало - не проявившаяся пока никак реакция генерал-лейтенанта. Тот еще немного подумал и сказал: “Подойдите ко мне, товарищ солдат!” Дима шел как босиком по битым бутылкам. Не доходя двух шагов до крыльца, он остановился и опустил свой взгляд на мягкие старческие сапоги генерала. “Что это у вас тут такое?” - произнес голос откуда-то сбоку и сверху. Тут ангел-хранитель осенил Диму своими крыльями, и Федоров проговорил фразу вроде следующей: “Товарищ генерал-лейтенант, это я несу сухой паек штабному отделению, которое в связи с вашим приездом не имеет физической возможности сходить на обед”. Ценность этой фразы заключалась в том, что в ней, в общем-то, не было ни слова лжи. Начальник КСЗПО пришел почему-то от нее в восторг. Он по-суворовски сказал: “Молодец, солдат!”, после чего немедленной расправы уже не могло состояться.

Всю ночь Дима метался в кошмарах. Ворсистое шерстяное одеяло обвивалось вокруг его белой шеи, и ему снилось, как его подводят к виселице и сам Макарычев, затянув пеньковую веревку, похлопывает его по спине, улыбается своей улыбкой янычара, и, затянувшись «Космосом», говорит: «Так-то Федоров - на каждую хитрую жопу найдется фуй с винтом!»

Утром, как бледная тень - насколько такое сравнение подходит для людей его комплекции - Дима прокрался в штаб и забился в свой кабинет, где с дрожью прислушивался к шагам в коридоре: не за ним ли? Ближе к обеду он несколько приободрился, да к тому же и некоторые неотложные дела согнали его вниз. Сворачивая с темной штабной лестницы на второй этаж, он нос к носу столкнулся с Доротовым. Тот прижал его в углу и, глядя Федорову в глаза своим меланхоличным взглядом, начал сворачивать жгутом ремень, не очень плотно опоясывавший Димины чресла. “Сутки накручивает!” - похолодел Федоров. Когда ему стало трудно дышать, Доротов, также глядя в глаза, сказал: “Ты, конечно, хороший парень, и печатаешь быстро, но если еще раз такое повторится, тебе конец”. Проговорив это, он развернулся и пошел своей дорогой, а Дима еще минуты две стоял с закрученным ремнем, боясь пошевелиться и поверить своему счастью. Потерпел ущерб только его не очень свежий камуфляж, но Дима имел щетку и освободил зелено-желтые разводы из-под снега штукатурки. Безоблачное счастье озаряло его лицо.

И все-таки эта история не прошла для Димы бесследно. Рядом с ним обозначился жесткий глагол «зажрался», и, когда на Петрозаводском учебном пункте не хватило сержантов, Федорова отправили в Петрозаводск в качестве командира учебной роты связистов. Так Дима еще раз убедился, что нельзя давить гусениц преждевременно.

Петрозаводский учебный пункт был развернут на базе войсковой части 2426, которую в народе звали просто и внятно - “склады”. Город ангаров и каптерок простирался заснеженной деревней вдоль Онежского озера на много километров. Уследить за тем, что происходит на его просторах, не было никакой возможности, а именно к этому стремился командир войсковой части 2426 полковник Лелюшок.

Помимо протяженности вверенного ему подразделения, этому намерению здорово мешали прапорщики, которых тут было неподдающееся счислению количество. Много их тут было потому, что было что красть, а лучше анархии для вора ничего не может быть.

Положение Лелюшка выглядело прямо трагичным, если учесть тот факт, что эта воинская часть являлась для всего Краснознаменного Северо-западного пограничного округа своеобразным местом ссылки, куда направлялись пролетчики всех мастей - от злостных нарушителей дисциплины и женолюбов, до хиппи, диссидентов и верующих, которые начинали активно противодействовали попыткам заставить их принять правила игры.

Если последние претендовали только на то, чтобы их оставили в покое, то первая категория ссыльных неожиданно для себя обретала все, к чему стремилась: свободу от изнурительного соблюдения Уставов, любовь и “снимающий ржавчину с душ рубиновый хмель вина”. Ржавчины было много.

Извращенная логика особых отделов стремилась наказать их тем, что отлучала от так называемых “боевых” подразделений; люди в шапках цвета голубых кремлевских елей видимо думали, что подвергнутые такой жестокой каре пограничники как самураи, немедленно сделают себе харакири при помощи консервной банки, рыдая в дальнем конце пыльного продуктового склада от несмываемого позора. Они жестоко просчитались. Именно здесь, в ведомстве Лелюшка, обретал среднестатистический пролетчик всю полноту жизненных устремлений.

Единственное, чего не могли себе позволить военнослужащие войсковой части 2426, это самостоятельно отправляться домой на побывку. Остальное у них было. Форму они не надевали месяцами, ночевали на складах, где самые трудолюбивые создавали целые апартаменты, и у каждого была в городе Петрозаводске походная жена, у которой они проводили большую часть служебного времени, не говоря о длинных северных ночах.

Лелюшок был бесцветным вспыльчивым человечком. Изъятый из полковничьего мундира, он больше всего напоминал бухгалтера из провинциального советского учреждения. Серый пух над ушами, придавленными фуражкой и роговые очки придавали ему обманчиво-мирный вид. Музыканты, как правило, становились у него плотниками и землекопами, спортсмены вели сидячий образ жизни, для просто начитанных людей применялся комбинированный способ подавления.

Если бы он добрался до Димы, то тому пришлось бы худо. Федорова спасало то, что учебный пункт имел свое начальство, которое хотя и не любило Федорова, но смирилось с его присутствием как с временным и неизбежным злом.

Управление шпротами в первые месяцы их службы не представляет обычно никаких сложностей. Отточенная на просторах Колымы система подавления личности с успехом применялась и здесь, только в более мягкой форме. Однако Запорожская Сечь войсковой части 2426 придавала особенный отпечаток даже учебному пункту, да и времена стали неожиданно стремительно меняться. Шпрот пошел не тот.

Дима сбивался с ног, разыскивая самовольщиков и пряча пьяных. После уставного Ребольского отряда, где за не застегнутый крючок можно было легко получить трое суток, все происходящее казалось несчастному политотдельцу кошмарным сном. Он упрашивал, топал ногами, рыдал и страшно матерился, в конце концов - закладывал рецидивистов, но помогало это плохо.

Федорова мало волновала индивидуальная судьба новобранцев - да простится ему этот эгоизм, - у него и своих проблем было по горло. Еще меньше его интересовала выучка и морально-политический рост молодых бойцов, так как он-то твердо знал, что ничего этого им не понадобится. Дима сильно опасался за себя. Он знал: что бы ни случилось, отвечать придется ему. Он ощущал себя пионервожатым, на глазах которого тонут вверенные ему пионеры. В отдельные моменты сержант Федоров начинал думать, что тюрьмы ему не избежать.

Когда его подопечные на вытоптанном пятачке между электростанцией и забором зажарили на ломе украденную в подсобном хозяйстве свинью, Дима утвердился в своих опасениях. Свинья обливала жиром жарко горящие ящики, холодный ветер с замерзшей Онеги сбивал чадное пламя ему под ноги, а Федоров смотрел поверх бритых голов новобранцев и задавал кому-то неведомому вопрос: «За что?»

Но Дима Федоров тоже был уже не тот . В его жилах потекла густая кровь воина, разгоняя потоки алой влаги, которую выжимали из его пухлого пальца в детской поликлинике. Он бросил вызов безличной силе дряхлеющей государственности и разучил со своим подразделением удивительнейшую строевую песню…

Погожим мартовским деньком полковник Лелюшок стоял на зеленой дощатой трибуне, которая, если бы не жестяной герб, была неотличима от общественной уборной на глухом полустанке и наблюдал, как шествует на обед все его огромное складское воинство. Он сладко жмурился, как дворовый кот, лежащий на канализационном люке под качающейся в легком весеннем ветре вербой. Под грохот сапог крепли бесконечные “У солдата выходной”, “Штурмовые ночи Спасска”, “Мы с Буденным ходили” и другие творения соцреализма. Вдруг Лелюшок ощутил смутное беспокойство. Такое чувство посещает человека, когда он заходит в свою обворованную квартиру, и еще не осознав происшедшего, понимает: что-то не так. Неподалеку от трибуны показалось Димино подразделение. Сам он молодецки шагал справа, как и положено. Федоров дебютировал со своей новой строевой песней. Рота пела:

Хочу я стать совсем слепым

И покланяться ночью пыли.

Пусть не подвержен я насилью

И мне не чужд порочный дым.

Я покоряю города

С истошным криком идиота:

“Мне нравится моя работа!

Гори, гори, моя звезда!”

Эти два нехитрых куплета были пропеты трижды, прежде чем Лелюшок сумел выбраться из столбняка, который его поразил. В силу своей эстетической недоразвитости он не мог сообразить, что это, конечно, идеологическая диверсия, что и спасло, в конечном итоге, сержанта Федорова, но понять, что происходит нечто безобразное, ему удалось. “Отставить песню!!!” - заорал он. “Сержант, ко мне! Что за ху.ня!?” - продолжил он интеллигентно. “Я тебе покажу “порочный дым !”. Святое искусство было безжалостно растоптано. На следующий день Дима уже пел: “Чужой земли не надо нам ни пяди, но и своей земли не отдадим!”.

Сержант Федоров хотел покончить свою армейскую жизнь самоубийством. Так он понял, что, каким бы тяжелым не было выпавшее тебе бремя, только высшая воля может снять его с твоих плеч.

Второй год Диминой службы, прошел под знаком прогрессирующей демократизации и технического прогресса. Он вернулся из Петрозаводской ссылки в знакомый кабинет, но теперь обязанностей у него прибавилось.

Отрядом был куплен видеомагнитофон, и на гарнизон заведена сеть кабельного телевидения. До этого момента видео продукция соответствующего содержания нетвердо проступала на экранах телевизоров в виде программ финского телевидения. Просмотр запретного капиталистического телевидения квалифицировался почти как измена Родине и пойманных за этим богомерзким занятием не только жестоко карали дисциплинарно, но и выгоняли из комсомола.

Но Федоров высадился в Реболах перед великим взрывом, уничтожившим всю галактику. Прошло ничтожно мало времени, и поток еще недавно крамольной и проклинаемой массовой культуры широкой рекой хлынул на экраны телевизоров, все еще стоящих в “Ленинских” комнатах.

Дима был человеком, непосредственно отвечающим за этот фронт работ. В его обязанности входило каждый день в восемь и десять часов вечера поставить видеокассету с утвержденным репертуаром, показать фильм, затем технику выключить и закрыть на ключ помещение, где она располагалась. На первый взгляд такое простое, дело это изобиловало острыми подводными камнями. Диме было строго наказано его непосредственным начальством - начальником политотдела - открывать лавочку только по его личному распоряжению. Но что мог поделать, к тому времени уже старший сержант, Федоров, если в час ночи раздавался звонок не вполне трезвого начальника штаба, приказывающего “че-нибудь крутануть”. Дима буквально бился как рыба об лед, лавируя между штабной камарильей. Натравливая одних обитателей этого Эскуриала на других и проявляя чудеса дипломатии, ему удалось многого добиться.

Оперативные дежурные полюбили смотреть видео прямо на боевом посту. Для этого туда было необходимо перенести видеомагнитофон. Начальник политотдела резонно полагал, что это не идет ему на пользу. Тогда офицеры стали домогаться от Димы ключа для того, чтобы смотреть фильм на месте. Делать им, по большому счету, все равно было нечего: если даже представить невероятный факт войны или нарушителя границы, то на этот случай на посту находился так называемый “бипист” - специальный боец, сидящий на связи. Он бы незамедлительно выудил оперативного из импровизированной синематеки.

Дима уступал ключ только под тем условием, что видеомагнитофон не сдвинется и на сантиметр с того места, где ему положено стоять.

Капитан Чернышев начальствовал над службой собак. Был он невысок ростом и коренаст, а от долгого общения с собаками лицо его приняло специфическое выражение: капитан напоминал оборотня. Капитан имел кличку “Пиночет” - он был здорово похож на газетные карикатуры генерала, печатавшиеся в семидесятых годах в “Правде”.

Пиночет еще утром заботливо выловил Диму и договорился с ним на счет ключа. “Только, товарищ капитан, магнитофон вниз не носить» - напомнил Федоров. “Заметано, гы-ыы!” - пролаял оперативный дежурный.

Часов в десять вечера того же дня на месте боевого дежурства нарисовался некий штабной приятель Федорова. Его глазам предстала возмутительная картина: вопреки всем уговорам видеомагнитофон все-таки был снесен вниз и теперь Пиночет созерцал забрызганные кровью улицы Чикаго. За окном завывала метель, путаясь в поваленном заборе гарнизона. Зав. ротатора не стал взывать к совести капитана, - это было бы бесполезной тратой времени. “Я тут только что Федорова встретил, он вроде в штаб собирается...”, - как бы в никуда сказал он. От таких вестей капитан немедленно пролил себе дымящийся чай на причинное место и вскочив и со словами: “Он же больше ключа не даст!!!” схватил магнитофон и исчез в темном лестничном пролете. По дороге он успел обронить: “Федорову не говори!”. Все происшедшее заняло не больше десяти секунд, от момента появления диминого друга у оперативного до исчезновения капитана Чернышева в темном лестничном пролете. Перед пультом остался один ошарашенный бипист - он только начинал службу и теперь с ужасом задавался вопросом - что это за страшный сержант, одна вероятность появления которого в штабе вызывает такой эффект.

Узнав все это, Федоров понял, что не чином стоит иерархия.

Как перелетные птицы, стаями потянулись на юг дембеля - навстречу теплу. Еще один весенний призыв становился историей - чернильными буквами на серой бумаге в толстых книгах строевой части. Этот странный круговорот, в точности повторяющий природный, шел своим чередом, несмотря на то, что мир, окружающий Диму, очень изменился. Исход, казавшийся таким невероятным, зримо приблизился и стал казаться реальным.

До дембеля оставался месяц. Казалось - все уже позади, и на место собранности и медитативной концентрации пришла та вялая рассеянность, на помощь которой всегда стремится слепой случай.

Дима Федоров второй показывал фильмы, печатал и ждал, а в это время за его спиной уже сплеталась коварная петля непредсказуемого.

По замыслу политотдела не вся видео продукция, попадавшая различными путями в Ребольский гарнизон, должна была оказываться на голубых экранах. От диминого кабинета до города на Неве было полторы тысячи километров девственного леса, прорезанного романтической узкоколейкой , но кассеты везли и везли.

И тогда был создан цензурный комитет, состоящий из старшего лейтенанта Капгера, заместителя начальника политотдела по комсомольской работе. Капгер был аккуратным молодым человеком с косым прибором черных, как вороново крыло волос, и он выдал Диме тетрадку, куда Федоров должен был заносить для утверждения те картины, которые намеревался показывать. После предварительного просмотра Капгер ставил свою подпись напротив тех из них, которые, по его мнению, не представляли опасности для общественной нравственности.

Так и обстояли дела в начале. Но, как говорят французы - «все на свете снашивается», и очень скоро Федоров стал переписывать в зеленую тетрадку с гимном Советского Союза на обратной стороне названия фильмов против заранее проставленных подписей старшего лейтенанта Капгера. Так тяжелая обязанность борца за моральные устои целиком легла на не очень-то для того приспособленные Димины плечи.

Ко времени близкой демобилизации Федорова на офицеров Ребольского погранотряда напала странная удаль и легкомыслие, наводящие на мысли о последних днях Помпеи. Даже стальной Долина стал игнорировать ротные построения и сквозь пальцы смотреть на нарушителей дисциплины. Майор Вареников перестал ходить на работу вообще, а все свободное время, которого у него в этой связи стало не мало, он посвящал своему натуральному хозяйству, гордостью которого было настоящее стадо свиней. Свиньи повалили и без того сомнительные заборы вокруг гарнизона и лениво расхаживали по плацу, пугая офицерских жен. В общем, в какие-то полгода личные проблемы у всех вышли на первый план. Так начиналась базарная эпоха.

Капгер исключением не стал. Под видом инспектирования погранзастав он просиживал на рыбалке сутками, заранее проставляя свои подписи в цензурной тетрадке в количестве, прямо пропорциональном предполагаемому отсутствию.

Сейчас Дима держал в руках кассету с надписью «Калигула». Удивительным был ход Диминой мысли, - он решил, что именно так называется фильм про героических спартанцев. Может быть, он думал что-нибудь другое, или вообще его мысль носилась с запахом шашлыка над столиками ресторана Арагви, отекая алеющие на белой скатерти бутылки «Мукузани». Только кассета задумчиво задержалась в прорези, приподняв крышечку с желтыми буквами VНS и урча нырнула в таинственное пространство миражей. Дима не включая телевизора надавил “play” и пошел к хлеборезу Давыдову в гости.

Дмитрий Федоров давно пресытился кинематографом. Ему хотелось реальной жизни, богатой победами и приключениями, и он с ненавистью взирал на видеомагнитофон, ставшим таким же надоедливым предметом, как его облезлая печатная машинка.

Без аппетита покушав, Дима все-таки решил взглянуть, что он там такое показывает. Лениво подошел он к телевизору и надавил кнопку. Раздалось привычное гудение, и экран озарился. Дима остолбенел. Предмет, появившийся на экране, не оставлял никаких сомнений касательно своей природы. Это был половой член исполинских размеров.

Придя в себя, Дима рассудил следующим образом: предпринимать что-либо сейчас - только усугубить ситуацию. Время было позднее, и он надеялся, что слухи об этом фильме стихнут на уровне казармы. То, что в гарнизоне нет ни одного спящего срочнослужащего, и все они сидят под портретами Ленина - он не сомневался ни на мгновение. Может быть, Дима был и прав, предпочитая, как хорошая хозяйка, не заметить упавшую на персидский ковер соусницу. Вот только к месту уничтожения каждой старухи процентщицы приходит своя Лизавета. В этот раз она приняла обличие двух окружных полковников, инспектирующих гарнизонные склады. Поскольку склады были больны хронической недостачей тяжелой форме, полковников встречали со всевозможным радушием. Заболевание-то было совершенно неизлечимым и являлось плодом деятельности многих, многих поколений ухватистых тыловиков. Потому слово полковников было закон.

Утром следующего дня они пришли к начальнику политотдела Василевскому, человеку с херувимским румянцем и глазами цвета воды в цинковом ведерке. Они постояли на пороге, как двое из ларца и разом сказали: “Николай Георгиевич! Вот ночью фильм отличный показали, а мы спать легли. Нельзя ли его, значит, сейчас посмотреть?”.

Дима оказался тут же, и стоял ни жив, ни мертв. Ему хотелось немедленно провалиться сквозь все перекрытия на первый этаж, залечь и ползти по-пластунски до изнеможения, куда глаза глядят.

“Вот и славненько”, - сказал полковник Василевский, - я тоже не смотрел. Товарищ сержант! Дайте пока товарищам кассету, а я подойду попозже”.

Фильм был долгим, поэтому Дима потерял надежду не сразу. Он полагал, что окружные полковники не будут в претензии, а Василевский или опоздает, или не досмотрит фильм до конца - то есть так или иначе не наткнется на вопиющие сцены. Но дело было в том, что лента представляла собой зрелище монолитное, и в какое бы время не пришел начальник политотдела, ему было на что взглянуть.

За три часа, пока длился фильм, Дима потерял три года жизни - по году в час. Он и так и этак прикидывал, что же теперь будет.

И вот дверь отворилась. На пороге стоял пунцовый подполковник. У него были глаза настоятельницы женского монастыря, застукавшей одну из сестер с садовником. Срывающимся фальцетом он заговорил: “Встать, товарищ сержант!» Федоров встал. «Это не эротика! Это не порнография!! Это извращения!!!” Тут его голос окончательно сорвался и он только шипел и топал ногами. Осенью девяностого года он имел все основания так говорить.

Только у Димы была тетрадка с гимном Советского союза на обратной стороне, где напротив названия шедевра стояла энергичная, с хорошим нажимом, подпись Капгера. Дрожащей рукой он положил ее на свой поцарапанный стол. Она качалась в диминых глазах, как качается обломок бревна на гребне лиловой волны, смывшей морехода за борт.

Дима не утонул. Так он понял, что путь в тысячу ли начинается с девятьсот девяносто девятого.

Погожим сентябрьским днем Федоров готовился праздновать долгожданный приказ об увольнении его и иже с ним в какой-то запас. Тогда он еще не знал, что ему, как и каждому, будет не раз сниться сон о том, как, его, Диму, опять забирают в армию, а он кричит и стучит кулаком по столу военкома, размахивая потрепанным военным билетом, - на что порожденный черным зонтиком Оле Лукое пепельно-серый военком вдруг нависнет над ним и внушительно произнесет: «Вы служили за СССР, а теперь отдадите свой долг России!»

Сейчас пути сержанта Федорова вели к складу продукто-фуражной службы, а точнее к его начальнику ефрейтору Барабашу.

Ефрейтор Барабаш был родом с Западной Украины. С молоком матери он впитал жесткую форму бережливости. Дима об этом знал и к визиту подготовился. В одной руке он держал огромный мешок, а в другой - газету с жирно обведенным приказом. При виде этого зрелища Барабаш прижался к ларю с сушеным горохом и забормотал характерной скороговоркой: “Ну тям масля дам, тушеньки...” Если бы черный ангел смерти Азраил задумал совершить инспекцию в ведомство Барабаша, вряд ли бы последний был так потрясен. От потусторонних сил можно было ожидать пощады, от Федорова же - никогда, что он сейчас же и подтвердил. “Какое масля, какая тушенька! - передразнил Дима, - Ветчину в банках и сливовый компот ! “Пойдемте в закрома, папаша!”- напомнил Федоров малограмотному ефрейтору слова великого комбинатора.

Под похоронный звон ключей Барабаш пошел вдоль неказистых стеллажей. По дороге он причитал: “Я из-за вас в тюрьму пийду! Где на вас напасесся!”. Он чувствовал, что это сегодня не последний визит такого рода, а до все покрывающего дембеля ему было еще ох как далеко.

Сгибаясь под приятной тяжестью мешка, Дима Федоров второй шел домой. Два года он называл этим словом грязные углы, по которым его слоняла непредсказуемая судьба. Его дом был там, где его оставляли в покое. В любое время дня и ночи он ожидал плохих новостей, - хорошим просто неоткуда было взяться. Он всегда был готов покаяться или соврать, либо сделать это одновременно.

Теперь всему этому наступал конец.

А что такое в сущности счастье? Счастье это уверенность в том, что твое настоящее хуже будущего, и такая уверенность у Димы была. Ему казалось, что он вот-вот выйдет из затхлого погреба прямо посередине летного поля, наполненного сумасшедшими запахами необъятного мира, и пойдет по взлетной полосе, закусив холодящую губу восковую травинку.

Действительность… Зачем о ней… Ведь теперь Дима сидел, отхлебывая из банки с отколовшимся краешком сливовый компот и, пришивая погоны на дембельскую шинель, был вполне счастлив. И я могу оставить его радостным и спокойным на все времена. Может быть, это единственное действительно доброе дело, на которое я способен.

Прощай, Дима, счастья тебе!

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2002

Выпуск: 

4