Тихо перед сном шептала «Отчу»,
телевизор выключив и свет.
И лежишь потом июньской ночью,
глядя в темноту, где как бы нет
никого и ничего, что было
только что, но вспыхнуло окно,
стол с газетой, чашку осветило —
миг один — и снова всё темно.
И часы настенные — как пытка,
а мечты о будущем — позор.
Как же упоительно и пылко
расширяет лето кругозор:
девочка соседская — богиня,
цыпки на руках, в косе репей.
Как зовут тебя? Ведь было имя.
Но не помню имя, хоть убей.
Я усну, просплю потом полжизни,
а пока мне снится: я большой,
сам себе хозяин, только свистни,
мир у ног и даже — подо мной;
а пока окно напоминает
в сумерках то самое окно.
Бабушка молитву в ночь читает.
Будто знает, что нам суждено.
***
Не обессудь. Сознайся и смирись.
Короткий воздух. Тишина кривая.
Тяжёлый снег, как непромытый рис,
лежит под серым лесом и не тает.
Ты что-то знаешь, небо над рекой.
Разводишь молча пленными руками.
И музыки не надо никакой —
и так ни на минуту не смолкает.
Про жизнь и муку что-то я просёк.
Намного чётче слух и глуше зренье.
Течёт по венам первобытный сок.
И пахнет кровью двор до одуренья.
***
Скажешь «Бог», а слышится «отбой».
Впрочем, детвора пинает мяч
в этот миг, когда над головой
смерть летит, и как её ни прячь,
глубже ни заталкивай в смартфон,
выползает и стоит в глазах.
Страх обыден, если только он
не воспринимается как страх:
ласточки — откуда ни возьмись —
небо быстро переводит дух.
Дворник под окном молчит за жизнь,
глядя на летящий сверху пух.
***
Дым плывёт и тянет жилы из
города и вьёт из них верёвки.
Исполняй, судьба, — любой каприз —
пусть и без таланта и сноровки,
сдюжим по-любому, вот те крест,
здесь отмена — не отмена — вызов,
потому что нет в России мест,
где Господь не смотрит в тепловизор.
Диктатура жадного зрачка.
Дым плывёт из отсыревшей рощи.
Если смерть приходит с кондачка,
значит ли, что жизнь намного проще?
***
Посижу в темноте, что равно тишине,
112 сказали: включат.
Голубиная давка в открытом окне,
ожидание звука ключа;
невозможность принять очевидное, но
ты и раньше не верила мне,
а вчера и сейчас мы с тобой заодно,
мы и завтра — на этой войне.
Но не надо кричать, что вот это — война,
две недели молчит ПВО.
И такая тупая вокруг тишина,
что не слышно себя самого.
А. Дмитриеву
Помоги, Господь, развидеть горы,
душу раздирающий прибой.
Долгий поезд. Потому что скорый.
Страшно быть. В дороге — быть собой.
Триколор водонапорной башни.
Справа чернозём, а слева мел.
Деревца облезлые вдоль пашни,
будто силуэты голых тел.
И такая тишина, что даже
слышно пар, идущий изо рта.
Что за поворотом, если дальше
носа я не вижу ни черта?
***
Сделай потише, пожалуйста.
В этой забытой глуши
жалуйся или не жалуйся —
создано всё для души;
создано все исключительно
для задушевных бесед.
В списках пропавших не числиться
хочется тысячу лет.
Хочется и — получается —
в серую зону попал.
Новости будто случайности, —
в целом — подмена и спам,
но потребляются с жадностью,
мы же не где-то — мы тут.
Сделай потише, пожалуйста,
музыку. Ведь не поймут.
***
Картинно крутишь у виска,
лелея жизнь свою:
не спят диванные войска,
ты тоже в их строю.
Ты тоже смотришь в потолок,
а думаешь — туда.
Ты промолчать хотя бы смог?
И думаешь, что да.
В каком-то смысле это всё
ты взял сейчас взаймы.
И тут же отдал, если со-
участники — все мы.
Окно слепое приоткрыв,
ты слышишь детский смех.
Кому он нужен, твой надрыв,
когда весна — для всех?
***
Вокруг меня чугунная ограда.
Со мной всё чаще говорят на "вы".
Несут цветы, которых мне не надо, —
они растут у ног и головы.
Деревья надо мною крючковаты.
Внутри ограды мир предельно прост.
Плывут по небу клочья белой ваты,
предвосхищая мой карьерный рост.
Смиренны молчаливые соседи.
Да я и сам спокоен, как удав.
И на ограде Азъ и Буки-Веди
сидят, ещё из виду не пропав.
Я помню всё, что было не со мною,
и говорю на странном языке,
порыву ветра гулким эхом вторю,
как тихой песне где-то вдалеке.
С.М.
Там пыль столбом, футболка к телу липнет.
Мы по грунтам шуруем на Калашку.
И чёрт с тобою, параллелепипед —
в такие дни плевать нам на домашку.
Тем более, каникулы когда.
Купались на Калашинском до ночи,
питаясь в основном зеленой дичкой.
О будущем мы думали не очень,
о прошлом — свысока и неприлично.
Тем более, когда кругом вода.
Легко сказать «прости» и самому же
простить себя за то, что был жестоким.
Себе и только был как будто нужен,
при этом беспросветно одиноким
казался сам себе.
А жизнь одна.
И пусть она оставит где-то с носом,
родных и близких смертью отдаляет,
цвети форзицией и абрикосом,
назло всему, что мир собой являет,
когда апрель, тем более — война.
***
В попытке прыгнуть выше головы
калечишь лоб и отбиваешь пятки,
но повторяешь это па, увы.
Увы и ах, ты на земное падкий.
Весна весной, но так печален двор
и тишина кругом, как перед боем.
Ни дать ни взять, Господь глядит в упор
на нас с тобой: и с радостью, и с болью.
Казалось бы, у нас у всех душа,
но я её всё реже осязаю:
печаль и радость пьют на брудершафт,
синхронно обливаются слезами;
и хочется сказать, но промолчу.
Весна весной, а жизнь пошла такая.
И как пылинки тянутся к лучу,
так я к тебе, себя не понимая.
***
У проводницы тонкий стан (какая пошлость!) Помни: наполовину пуст стакан, наполовину полон. И пусть в нём ложка дребезжит, так нервно и бездумно. Сосед, как сам сказал, зашит — пожрать губа не дура — он, поезд тронулся едва, заваривает роллтон и вместе с колбасой слова проглатывает... Ровно и в целом как-то слишком всё спокойно и лениво. Меня не то чтоб клонит в сон, но за окошком — нивы до горизонта, что в снегу, и — деревца вдоль пашен. Я чувствую, что не могу сказать, что мне не страшен весь этот мир, весь белый свет. (И будущее — глухо. Скажи мне, сколько полных лет? Судьба, шепни на ухо).
Под чей-то храп и стук колёс
с судьбой своей неверной
лежу и говорю всерьёз
на боковой, на верхней.
Но, собственно, кто я такой,
чтоб думать о сакральном?
Дороги не дано иной —
ни в нынешнем,
ни в дальнем.