Саша КРУГОСВЕТОВ. Два рассказа

Саша Кругосветов — псевдоним Льва Яковлевича Лапкина, члена Союза писателей России, члена Международной ассоциации авторов и публицистов APIA (Лондон), автора детских книг серии «Путешествия капитана Александра», ряда публицистических книг: «Сто лет в России», «Живите в России», «А рыпаться все равно надо» и др., — а также более двадцати худлит-книг для взрослого читателя. Начал издаваться в 2012 году.

Среди наиболее значимых литературных наград — премии фестиваля фантастики «Роскон»: «Алиса» (2014), «Золотой РосКон» (2019); Лауреат Международной премии имени В. Гиляровского (2016); Лауреат еженедельника «Литературная Россия» (2016); финалист премии «Независимой газеты» «Нонконформизм» (2016, 2017, 2018); Гран-при международного конкурса Франца Кафки (2018); Лауреат Международного конкурса «Новый сказ» им. П.П. Бажова (2019); Лауреат Международной премии им. Ф. Кафки в номинации «Кафка — Синий кристалл» (2020); Лауреат премии «Литературной газеты» (2021); Лауреат I Международной Лондонской литературной премии в категории «Звезды» (2021); Лонг-листер Всероссийской литературной премии «Национальный бестселлер» (2022, 2023); Лонг-листер премии «Большая книга» (2023); финалист Премии Гоголя (2023).

В Санкт-Петербургском театре «Парнас» выпущены спектакли «Мосты времени» и «Фуагра» (пьесы по мотивам произведений Саши Кругосветова, написанные в соавторстве с О. Шпакович). Готовится спектакль «Может ли знать осел, что за фрукт хурма».

В издательстве АСТ выпущены романы «Счастье Кандида» (2021), «Вечный эскорт» (2022), «Полет саранчи» (2023), сборник рассказов для детей «Туманные истории» (2023), сборник рассказов и повестей «Драконово семя» (2024).

Ингрид

Расскажу вам о встрече в Карелии с некоей Ингрид (не знаю и, возможно, никогда уже не узнаю ее настоящего имени). В начале 2010-х мы с друзьями побывали на частных верфях под Петрозаводском, где в целях реконструкции строились большие деревянные суда под старину. Работали там прекрасные люди и замечательные мастера, пригласившие на сей раз друзей и журналистов, дабы показать свой новый корабль, копию боевого драккара викингов: когда-то именно такие суда на веслах и под парусом бороздили воды Северного и Балтийского морей и даже пересекали северную Атлантику. События моего рассказа — если, конечно, их можно назвать событиями, — начались вечером, а завершились к середине следующего дня.

В импровизированном зале было немноголюдно, Ингрид сидела ко мне спиной. Я обратил внимание на высокую девушку, когда та неожиданно резко обернулась к подошедшему к ней довольно развязному субъекту. Он, видимо, решился искать ее расположения и не в лучших выражениях предложил выпить, но получил громогласный и решительный отпор.

— Вы полагаете, будто можно запросто нарушать чужое личное пространство? Мне незачем тешить ваши мужланские привычки. Я не выношу запахи табака и спиртного, злоупотребление парфюмом тоже. А вот вы, возможно, как раз из тех, кто чавкает во время еды, а в раковине оставляет ногти и щетину. Что, неприятно слышать? Ах-ах-с, извините… Если вам станет легче, можете считать меня вздорной феминисткой.

Мне показалось, что эти затертые фразы, рассчитанные на быстрый эффект и принародное посрамление потенциального абъюзера, не раз уже апробировались ею на публике. Потом, правда, выяснилось, что категоричность вовсе не в ее характере… Впрочем, слова, которые мы не всегда точно подбираем, иной раз совсем нам не подходят.

Отшив неудачливого ухажера, Ингрид продолжила разговор с соседями:

— Я шведка, правнучка Карла Милллеса[1], живу в Стокгольме неподалеку от знаменитого Миллесгардена[2]. А моя мама русская, и у нас в семье сохраняют знание русского языка, — рассказывала она одному из своих собеседников…

Потом гостья объяснила, что опоздала к началу презентации, но ее пустили, узнав, что она из Швеции.

Кто-то заметил:

— Шведы не впервые появляются на берегах Онеги…

— Да, — подхватила Ингрид. — И Ладоги тоже. Киевская Русь и северо-запад теперешней России были нашими, но мы их потеряли. Если человек или народы вообще могут хоть чем-то владеть или что-то терять.

В тот момент я увидел ее. Аганиппа[3], столь любимый и достаточно редкий женский типаж, открытый мною в юности на скалистом берегу фьорда, где расположился Миллесгарден! Точеное, непроницаемое лицо с серыми глазами и пшеничной копной волос. Стройная, легкая в движениях, она поражала выражением уверенной в себе жрицы, оберегающей некую тайну. Улыбка, подчас пробегавшая по лицу, лишь подчеркивала ее отрешенность. Белый свитер с норвежским узором не скрывал хрупкую, как бы звенящую фигурку феи, зачем-то пришедшей к нам из нездешних миров. По-русски она говорила чисто, фразы строила очень точно, разве что чуть окала… немного на финский манер. Я не наблюдал за ней специально, все это понемногу вспомнилось позже.

Если отбросить первые слова девушки о неприятии некоторых мужских привычек, Ингрид показалась мне воплощением тихой нежности. Нас познакомили. Я сказал, что преподаю в ИТМО[4]. Ощущаю себя коренным ленинградцем.

Она задумчиво спросила:

— А что значит «чувствовать себя петербуржцем-ленинградцем»?

— Не знаю. Это вопрос генетической памяти. Может, и веры…

— То же самое, что шведкой, наверное, — заметила она.

О чем еще мы говорили в тот вечер, теперь не вспомнить. Хозяева предоставили гостям номера с деревянной отделкой а-ля рус. Наутро я спустился в столовую.

Было совсем рано. За окнами выпал снег; ели, покрытые серебристыми подушками, сверкали в рассветных лучах. Мы с Ингрид оказались одни. Она пригласила меня за свой столик и сказала, что любит гулять в одиночку.

— Я тоже. Можем отправиться вдвоем, — последовал мой ответ.

— Известная шутка Шопенгауэра, — прокомментировала она. — А я, кстати, люблю скорее все шведское, потому что немцы многое портят. Мне, например, гораздо ближе Сведенборг[5], который никому ничего не доказывает, просто пишет о мире все, как есть. А знал он очень даже много.

— Насколько помню, — уточнил я, — он создал Церковь Нового Иерусалима, чтобы та стала для христианства чем-то вроде протестантства для католичества, не доверяя при этом ни тому, ни другому. Выдающийся мистик… Но он почему-то не оказал на христианский мир особого влияния.

— У скандинавов такая судьба, они живут словно во сне, закуклившись внутри хрустального шара. Викинги завоевывают Англию, а теперь мы находим их только в йоркских раскопках. Задолго до Колумба открывают Америку, но это не изменило мировой истории. Искусство романа появляется в Исландии вместе с их сагами, но не получает распространения. У скандинавов есть, например, король Карл XII, фигура мирового масштаба, но мы вспоминаем иных завоевателей, чьи подвиги куда скромнее. Викинги создали Киевскую Русь, а кто теперь помнит о Рюриковичах? Учение Сведенборга должно было обновить церковь во всех частях света, но лишь разделило скандинавскую судьбу, — покачала головой Ингрид.

Мы вышли, наконец, на улицу. Свежий снег... Ни души... Я предложил добраться до Большого разлома, пройдя несколько километров вдоль ручья. Это мистическое место силы, там видны черные базальтовые породы. У мостика над разломом приютилось несколько домишек, там же — небольшой трактир при скромной гостинице, где можно было бы перекусить после прогулки. Я уже знал, что люблю Ингрид, и хотел идти с ней одной, и чтобы рядом никого не было.

Неожиданно издали донесся тоскливый вой волка. Ингрид, против моего ожидания, не изменилась в лице.

— В молодости я бывал в этих пустынных местах, бродил с другом по северному берегу Онежского, — сказал я, подбирая крепкую палку — разве палка поможет в случае нападения? — И тогда волки тоже временами сопровождали нас, но не приближались. Вроде они здесь не трогают человека — собаку из деревни утащить могут или заблудившуюся в лесу буренку задрать… А еще нам тогда повезло: в дальней деревне мы набрели на брошенную старинную кузню с мехами и всем необходимым инструментом. Такое скромное этнографическое открытие… Теперь ее можно видеть в экспозиции Кижей. Может, нам и теперь повезет что-то найти.

Внезапно, словно размышляя вслух, Ингрид произнесла:

— Небольшая лодка викингов на вчерашней презентации тронула меня куда больше, чем огромный корабль Ваза[6] у нас дома, в Музее Стокгольма.

Наши пути расходились. Вечером Ингрид отправлялась в Киев, где когда-то княжили Рюриковичи, а я — в Петербург.

— Хочу пройти по старому Киеву, где Ярополк искал свою суженую, греческую монахиню. 

— Не понял, почему искал?

— Потому что выдумки это дурацких историков: не было никакой гречанки, матери Святополка окаянного. А вот итальянец Луиджи шестьдесят лет действительно искал украинку Мокрину, с которой познакомился в австрийском плену во время войны[7]. Возле Моста влюбленных им там собираются поставить памятник «История любви».

— Итальянец перестал искать, — отозвался я, — он отыскал свою Мокрину. А я вот столько лет все ищу.

— И, кажется, уже нашел, — услышал я тихий ответ: это было столь неожиданно, что я не выдержал и тут же кинулся целовать ее глаза и губы.

Она осторожно отстранилась — некоторое время мы шли молча. Потом сказала:

— Я стану твоей, когда дойдем до поселка у Большого разлома. А пока прошу, не трогай меня, так будет лучше.

Мне вспомнилась юность и моя влюбленность в девушку из Карелии, — стройная и светловолосая, как Ингрид, она не приняла мою любовь: возможно, потому что консерваторские девушки тех времен не очень-то жаловали технарей. Что ж, сулящая любовь вправе диктовать свои условия! И тогда, и теперь… Старый холостяк, я понял, что сейчас может случиться невероятное, и не допустил детской ошибки, не стал задавать неумного вопроса, любит ли она меня. Это приключение, если оно случится, похоже, станет для меня финальным, ну а для Ингрид, — блестящей выпускницы Королевского технологического института Стокгольма (и явно не робкого десятка) — одним из… Не первым и не последним. Откуда, кстати, она знает о Шопенгауэре и Сведенборге? Вряд ли о них читают лекции в Королевской техноложке!

Мы шли, взявшись за руки, как настоящие влюбленные.

— Кажется, будто все это во сне, — произнес я. — Довольно странно, потому что меня обычно сны стороной обходят. Да и в чудеса я не особенно верю.

— А мы, скандинавы, как раз такие: живем в завороженном мире, словно внутри сказки. Сегодня ты у меня в гостях. И, если захочешь, сможешь все потрогать собственными руками: и свои страхи, и надежды, и трепет радости. Пока я тебя не отпускаю. А когда уеду, ты забудешь мою ойкумену мистиков, загробных видений и исландских саг. Вернешься в свой скучный мир, устроенный по жестким правилам системотехники, — ты ведь это любишь и этим занимаешься?

Неожиданно она встрепенулась:

— Послушай. Сейчас закричит птица.

Спустя мгновение действительно раздался крик… не человеческий и не звериный. «Выпь, похоже на бычий рев. Как я догадался? Никогда раньше не слышал крик выпи… Почему она до сих пор не покинула эти северные края? Не успела, наверное, — нынче снег слишком рано выпал», — подумал я, но сказал другое:

— В здешних деревнях еще остались карелы. Их старики считают, что предсказывать будущее могут лишь обреченные на смерть.

— Я и обречена, — ответила она, то ли в шутку, то ли всерьез.

Ошеломленный, я вначале уставился на нее, а потом, чтобы хоть что-то сказать, предложил:

— Пойдем через лес. Так короче.

— В лесу опасно, — возразила Ингрид, — опять волки могут появиться.

Пошли полями, благо снег был пока совсем неглубоким.

Мы стояли на мосту над разломом. Было ощущение, что планета разрешила нам заглянуть в свое нутро через исполинскую трещину разошедшихся тектонических плит Евразии. Я, Ингрид, Земля — и никого больше…

— Если б эта минута длилась вечно, — прошептал я.

— Существует только сейчас, нет ни прошлого, ни будущего, ты разве не знаешь? Прошлое прошло, будущее не наступило… Но и остановить это сейчас тоже никто не может. А вечность… не знаю, что это, звучит высокопарно, — улыбнулась Ингрид и, чтобы смягчить назидательный тон своего высказывания, попросила повторить мое имя, которого якобы не расслышала.

— Кирилл… Кирилл Олейниченко, — ответил я.

Засмеявшись, она попробовала произнести — у нее не очень получилось.

Я решил поддержать шутку и сделал вид, что запутался в согласных ее имени: «Ингр-гр-грид».

— Ну ладно, буду звать тебя Сигурдом, — сказала она, рассмеявшись.

— Если так, — усмехнулся я в ответ, — то ты — Брунгильда, роковая красотка средневековья. Знаешь сагу?[8] 

— Конечно. Трагическая история, которую германцы опошлили потом своими «Нибелунгами» — впрочем, как всегда.

Мне не хотелось спорить.

— Брунгильда, ты идешь так, словно хочешь, чтобы на ложе меж нами лежал меч[9].

Но мы уже стояли перед гостиницей. Ингрид ничего не ответила и сразу пошла в отель, а не в трактир. С верхней площадки крикнула:

— Слышишь меня, русский волк? В Швеции, кстати, волков вообще не осталось. Поторопись, счастье — недолговечный продукт, беги за мной!

Поднимаясь, я заметил на стенах несколько репродукций Эдварда Мунка[10] — и здесь следы скандинавов! Она вошла первой. Комнатка была низкой, как чердак, и темной. Долгожданная кровать повторялась в смутном стекле и в зеркале старого шкафа. Ингрид уже разделась. Она называла меня по имени: «Кыррилл». Занавески были задернуты, я не мог смотреть в окно, но почему-то догадался, что снег на улице стал гуще. Вещи, стекла и зеркала расплывались и исчезали. Нет, меч не разделял нас. Время не останавливалось, но почти уже и не текло: оно заняло сразу все пространство, а также прошлое и будущее. Все прошлые и все будущие века во тьме жила любовь, и недостижимый, казалось, образ Ингрид-Аганиппы в первый и последний раз был теперь моим.

«Иногда кажется, мы тоскуем по какому-то месту, тогда как на самом деле тоскуем о времени, которое там провели, будучи моложе и живее, чем теперь. Время обманывает нас под маской пространства…»[11]

Почему посетившая меня нимфа ручьев заявила, что прошлого нет? Оно есть, пока кто-то вспоминает о нем. И будущее уже живет в настоящем — хотя бы потому, что я, например, часто думаю о нем, гадая, встречусь ли еще когда-нибудь с моей Ингрид, узнаю ли ее подлинное имя?

Каватина из будущего

Victuros agimus semper, nec vivmus nunquam[12]

Однокашники по универу задолбали меня байками о «по-настоящему мистических явлениях», наблюдаемых временами на Алтае. Не особенно-то я прислушивался к их россказням, но «Его величество случай» однажды подшутил надо мною, забросив в самое таинственное место Алтайского края.

Волею судеб я оказался именно там, в суровой Чуйской степи. Попросил остановиться молчаливого водителя раздолбанного грузовичка, узкоглазого аборигена (кто он — теленгит, челканец, телеут?), с полчаса назад без лишних слов согласившегося подкинуть меня «вон туда, на восток», и, очутившись один на один с незнакомой планетой, уныло заковылял себе по пыльной дороге в неясную осеннюю даль. Ну и ну, и откуда здесь взяться этой их «настоящей мистике»? Горы были плотно задрапированы облаками; аки ничтожнейший из червей полз я по плоскому пузу — глазу не за что зацепиться — погруженной в собственные думы матушки-земли и рассеянно спрашивал себя, где все-таки нахожусь — на Алтае, в Капустином Яре или «в диких степях Забайкалья»? И что это — степь, пустыня, полупустыня? Темнело; справа и слева — ни огонька. Вспомнились знакомые строки: «Стою один среди равнины голой, а журавлей относит ветром в даль». Среди равнины голой — звучало в голове все громче и яснее… Ладно, а при чем здесь журавли? Водятся ли журавли в этих степях, навещают ли они местных басурман?

Грунтовка то сливалась с местностью и пропадала, то вновь появлялась. Закапал дождь. В полукилометре от дороги я разглядел светлое окошко непритязательной прямоугольной постройки, обсаженной кленами и пирамидальными тополями, кое-где сохранившими остатки листвы, а, подойдя ближе, с удивлением обнаружил, что размеры окон и дверей дома раза в полтора больше привычных нам. «Гулливер в стране великанов», — усмехнувшись, подумал я, не понимая еще, насколько недалек от истины.

Дверь была не заперта. На мой стук в освещенном проеме появился незнакомец — настолько высокий, что я невольно вздрогнул. «Баскетболист, наверное, — почему-то решил я. — Как он мог оказаться в эдакой глуши?» Показалось, что «великан» кого-то ждет, но явно не меня.

Хозяин был одет в домотканую рубаху и полотняные штаны, на ногах — матерчатые сабо на толстой деревянной подошве. Он жестом предложил пройти в большую, обшитую грубыми досками комнату с высоким потолком, тоже деревянным, с которого на толстом проводе свисала огромная допотопная лампочка накаливания, светившаяся блекло-желтым светом и, как мне показалось, чуть ли не с угольком вместо вольфрамовой нити. «Лампа Лодыгина?» — с удивлением подумал я.

На столе бросились в глаза песочные часы и кусок линолеума с незавершенной матрицей для гравюры, рядом — несколько резцов различной формы. Мне было предложено сесть на один из довольно неказистых стульев — похоже, самодеятельной работы — с очень высокой спинкой.

Я приветствовал незнакомца на русском. Тот не ответил. Тогда я произнес: «Акшлар!» (здравствуйте!), единственное слово, которое знал на алтайском. Пробовал обращаться на английском, немецком, потом сказал «Салеметсiз бе» и даже «Салам»[13]. Похоже, он не понимал. Но неожиданно сам заговорил на языке, напоминающем сербскохорватский. Нам обоим повезло — я преподаю славянские языки и неплохо понимаю все западнославянские. Его речь и произношение, правда, заметно отличались от современных — он почему-то был уверен, что говорит на древнеславянском, — но какой же это древнеславянский?

— У тебя довольно странная одежда, — начал он. — Судя по всему, ты попал к нам из прошлого, может, и далекого.

Хозяин долго рассказывал мне о том, что язык — это одежда мыслей, и в стародавние времена на земле были тысячи народов, говоривших на разных языках. Что именно от речевых различий и начинались вражда, конфликты и даже войны. Потому что инакоговорящий — это чужой. Главный инстинкт, зашитый в древние разделы мозга, — это защита своей территории, семьи. Когда чужой оказывается на вашей территории, начинается бешеный гормональный выброс — человек перестает контролировать свои действия. А теперь, по его мнению, мир постепенно возвращается к истокам. Когда-то в прошлом Москва, сердце Евразии, оказалась под сильным влиянием восточно-европейской славянской диаспоры, и теперь они все говорят на древнеславянском. Языковых центров, а значит и народов, осталось на планете совсем немного: славяне, латиняне, китайцы, арабы, суахили. Что будет дальше, он не знает. Многие считают, что все эти языки постепенно объединятся и опустятся до праиндоиранского. Хотя вряд ли китайцы или, например, африканцы откажутся от своего языка. Правда, его лично это ну совсем не интересует. Как, впрочем, не занимает уже ни прошлое, ни будущее.

Сказанное было столь необычно, что во время нашей беседы я не смог хорошенько разобраться в том, что он объяснял, но все это со временем вспоминалось по частям и позже как-то разложилось по полочкам.

Заметив мое смущение и полную растерянность, он предложил отвлечься «от высокого» и просто поужинать.

— Хорошо бы перекусить, ты не против? Как там у вас, принято есть вместе или все стараются потреблять хлеб насущный в одиночку, каждый в своем укромном уголке? Едят вместе?

Его приглашение оказалось весьма кстати — я весь день не ел. Хозяин вышел из комнаты и вскоре вернулся с неглубокой корзиной, на плоском дне которой, словно на подносе, расположились миски с лепешками, одни — с тыквенной начинкой, как я понял, отведавши их, другие — с творогом, кувшин с чем-то напоминающим кефир, мучные шарики с крапивой и незнакомые фрукты, похожие на инжир.

«Баскетболист» говорил сдержанно, не торопясь — голоса не повышал, руками не жестикулировал. Мне запомнилось его брутальное лицо с заостренными чертами и решительными складками у рта и у глаз — оно оставалось почти бесстрастным во время нашего разговора.

Я долго колебался, но, в конце концов, решился спросить, не удивил ли его мой внезапный приход.

— Время от времени у нас появляются такие гости, — ответил он. — Правда, не часто и ненадолго. Не позже завтрашнего утра ты обязательно вернешься в свой век и в свой дом, наверное, тоже.

Судя по всему, он говорил о том, что хорошо знал. Его уверенный тон немного успокоил меня, и я решил представиться:

Кирилл Олейниченко. Родился в старинном русском городке Галич, что неподалеку от Костромы. Мне уже за семьдесят. Преподаю балканские и западно-славянские языки, пишу рассказы — в основном фантастику.

— Фантастика, фантастика… — задумчиво произнес он. — Когда-то я не без интереса прочитал «Марсианские рассказы», переведенные, кажется, с английского, был такой древний язык — возможно, ты застал его. В те времена, эти рассказы, пользовались успехом, их считали реальными. Но теперь-то мы точно знаем, что такое Марс. Ужасное место, где можно жить только в подземельях и при искусственной атмосфере — совсем не такое, как описано в той книжке! Почему-то «все прогрессивное человечество» — весь так называемый креатив — решило, что надо срочно-срочно туда переселяться и осваивать планету. Вот и переселились, сейчас занимаются терраформированием Марса. Создавать магнитное поле планеты, повышать температуру и привычное нам давление атмосферы… Зачем? На Земле уже все это есть и можно жить без проблем. Пока не очень-то у них получается, но прежние индустриальные достижения они туда перенесли и воспроизвели. Потому что, честно говоря, нам они здесь совсем не нужны… Или почти не нужны. Иногда кажется, от этих достижений больше вреда, чем пользы. Шимпанзе и гориллы из инструментов используют только палку. И что? Они менее счастливы?

Он задумался и после небольшой паузы продолжил:

— А еще мне понравились «Истории из жизни Иешуа из Назарета»[14]. Плутовской роман, я полагаю, написанный то ли галлом, то ли норманном. В нем обычный плотник, главный герой, живший задолго до автора книги, путешествует на ослике по Древней Иудее и постоянно поучает простодушных свидетелей — довольно очевидным вещам, между прочим: не убивать, не воровать, не изменять женам и мужьям. К тому же на глазах у изумленной публики проделывает множество забавных фокусов, которые все величают чудесами. Например, пятью хлебами и двумя рыбками накормил пять тысяч человек. Самое интересное то, что еще несколько тысячелетий после этого по стопам веселого плотника шли сотни миллионов, а то и миллиарды последователей. Наверное, потому что действительно замечательные фантастические рассказы получились.

Пораженный, я молча ждал, что он еще скажет. Почувствовав мое замешательство, он добавил.

— Мне известно, что в давние времена Иешуа считался чуть ли не сыном божиим… Возможно, и для тебя он остается священным тотемом. Говорят, многие видели в человеке своеобразный биологический орган, продолжение некоего божества, с помощью которого божественная сверхсущность познает созданную ею же вселенную. Но ведь никому достоверно неизвестно, существует ли подобное высшее существо.

Я подумал о том, что вряд ли уместно говорить с ним о Фоме Аквинском, Канте или обсуждать теорему Гёделя о неполноте. Тем более что согласно Гёделю мы действительно никогда не найдем доказательств бытия или, наоборот, небытия Бога.

— Ты пишешь фантастику — это мне нравится. А реальность… — произнес он, — эта штука, скорее всего, ровно ничего не значит — не стоит даже того, чтобы о ней думать. Она лишь отправной пункт для последующих выдумок и размышлений. В школах у нас учат во всем сомневаться и быстро забывать. И прежде всего, конкретику, связанную с личностями, местностями, странами и так называемыми великими свершениями. Мы, не сопротивляясь, плывем в потоке времени, наблюдая за сменой событий, нравов и веков, но сами-то стремимся все-таки жить, так сказать, с точки зрения вечности. В чем смысл заботиться о прошлых бедствиях, в отношении которых уже ничего не изменить?

Я решился прервать его:

— А почему бы нам не позаботиться, например, о будущих несчастьях или, не дай бог, катастрофах, которые, возможно, при соответствующих усилиях еще удастся предотвратить?

— Не обижайся… Лишь невежды считают, что можно влиять на будущее. Во вселенной уже существуют настоящее, прошлое и будущее. Причем, будущее определено столь же твердо и нерушимо, как и прошлое. А мы просто читаем книгу своей жизни в установленном природой порядке. Потому и стараемся избегать тщетных надежд и ненужных страхов в ожидании грядущих событий, возникающих только лишь от недостатка мудрости и избытка гордыни.

«Катятся вниз, назад — к допотопному прошлому человечества. Теперь они “стоики”. Отказавшись от идеи свободы воли человека, им придется отказаться еще и от морали и права: если человек не мог поступить иначе, в чем его вина? А как насчет того, чтобы “судьбе наперекор”? Вскоре они станут “киниками”, подобно Диогену залезут в бочку и перестанут даже мыться...», — подумал я, но промолчал.

— От прошлого, — продолжил он, — нам самим, нашим городам и поселкам, горам и рекам, планетам и звездам достались имена, постепенно исчезающие из речи. Конкретика и точность никому теперь не нужны. У нас давно нет ни памятных дат, ни хронологии, ни истории. Нет переписи населения, мы не ведем статистику. Вот ты назвался Кириллом, а я в ответ не могу назвать тебе своего имени, — меня зовут «аноним», думаю, так это звучит на латыни[15], а на моем языке — даже не знаю.

Мне пришло в голову спросить об имени его отца.

— Я понял, как надо сказать, — ответил он, улыбаясь, — меня, как и отца, зовут «никак».

Хозяин разрешил мне посмотреть книги на полке. Я взял наугад и открыл. Книга оказалась рукописной. Томик рядом — тоже. Непонятные значки, напоминающие руны, нарисованные очень четко — уверенной умелой рукой.

«Высокий, могучий, а еще и столь искусный», — подумал я, невольно заглядевшись на длинные пальцы хозяина.

Черты и резы — праславянские буквы, появившиеся еще до глаголицы, — пояснил «Баскетболист», заметив мое недоумение.

Он подошел к полке и достал истрепанную, пожелтевшую книгу:

— Посмотри — думаю, ты никогда такого не видел.

На обложке было написано по-французски «Кандид, или Оптимизм. Перевод с немецкого г-на доктора Ральфа». Дата: MDCCLIX (1759 год издания). Я полистал — с той поры книга потеряла немало страниц.

«Он знает французский? — мелькнула мысль. — Обложку-то всяко надо было прочесть… А может, все-таки выучил? Неужели выучил ради одной книги, у которой утрачена почти половина страниц? За пятьсот лет можно было… А я с ним — на немецком, на английском…»

— Ты прочел ее?

Молчание было мне ответом: по лицу хозяина я понял неуместность собственных сомнений.

— Судя по всему, тебе досталось первое издание книги, сразу по выходу ставшей бестселлером в Европе и на многие годы запрещенной под предлогом якобы ужасной непристойности, — продолжил я. — Автор — Вольтер, считавший ее безделушкой и некоторое время даже скрывавший свое авторство. Почему тебе так дорога именно эта книга?

— Непристойностей, кстати, я в ней не заметил. А почему дорога? Ну, во-первых старинная… В финале герои-путешественники оказываются в столице незнакомой мне восточной страны и от местного дервиша узнают о тщетности всяких там метафизических терзаний и прочих как бы философских изысканий. Монах дает им рецепт счастья — забыть о треволнениях жизни, общественной — в первую очередь, посвятив себя простейшему из ремесел — «возделыванию сада». На этой планете мы все теперь именно так и живем. Я сам построил этот дом, такой же, как у всех остальных. Посадил деревья. Сам сделал мебель и необходимую утварь. Вспахал землю, вырастил овощи, фрукты, чудесные фигсы[16], которые ты только что пробовал, тыквы с арбузами… На мое место придут иные, кого я не знаю, и вспашут, наверное, лучше меня.

— Да, в твоей книге дается именно такой «рецепт счастья». Трудиться на земле, добывать пищу в поте лица своего, любить и жалеть близких. Мы, люди твоего прошлого, сочли это слишком примитивным, полагая, что племя Хомо Сапиенс найдет свое предназначение и счастье лишь в творчестве и в покорении природы. Вот и боремся с ней родимой до сих пор. Вместо того, чтобы жить в единении с дарованной нам планетой. А вы теперь, как я понял, пошли именно по пути, предложенному Вольтером. У тебя, кстати, много таких книг?

Хозяин ничего не ответил.

— Это печатная книга, я здесь не вижу других, таких же. А у меня дома несколько тысяч, хотя и не столь старинных и дорогих, — не без гордости заметил я.

Собеседник улыбнулся. Мне не забыть этой добродушной улыбки человека, прикоснувшегося к вечности, не забыть его особенного лица, которого больше никогда не увижу.

— Никому не прочесть даже сотню книг. Я прожил почти пятьсот лет, но мне удалось осилить чуть больше десятка подобных томиков. Кому нужно это многочтение? Правильнее будет по много раз перечитывать то, что нравится, находя в любимой книге все новые и новые грани. Сколько бы раз ты ни входил в реку, каждый раз она будет для тебя другой. Потому что ты уже не тот, кем был в прошлый раз. Книгопечатание, ныне упраздненное, было одной из худших напастей человечества. Но самой большой напастью стали телефон, телевидение и интернет — от них мы, к счастью, тоже отказались. Как и от компьютеров. Все эти изобретения «прогресса» заставляли людей бесконечно болтать или переписываться в том, что вы называли «пабликами», головокружительно умножая и многократно перечитывая абсолютно бесполезные и почти бессмысленные тексты.

Мне понравился образ мыслей этого человека, похожего на библейских патриархов, и я решил ему слегка подыграть.

— В моем прошлом, населенном самыми что ни на есть дотошными и любознательными людьми, влюбленными во всяческую публичность, миром управляло всеобщее поверье, будто круглые сутки происходит неимоверное количество событий, о которых стыдно не знать.

Я попытался объяснить человеку из будущего, как мы жили. Плохо знали географию, историю и культуру собственных стран, зато до тонкостей были осведомлены о том, что министры иностранных дел двух стран поговорили по телефону, что корейский лидер как-то ответил российскому в ответ на предложение помощи при наводнении, что США сделали важное заявление о переговорах двух азиатских стран, каким будет курс российской валюты на следующей неделе, что российский снайпер одним выстрелом сбил украинский дрон «Баба Яга», сколько сенатор заплатил за убийство бизнесмена, почему в Крыму избили чемпиона России по боксу, какой именно завтрак повышает риск деменции на 14 %, что некто покорил четвертый дивизион некоей боксерской федерации и забрал пояс у другого некто, в каком регионе самые безаварийные водители, что в Госдуме заговорили о блокировке каких-то программных сервисов и почему именно Армстронг — культовая фигура джаза… Все это читалось, смотрелось и слушалось, чтобы тут же выпасть из памяти, которая немедленно заполнялась новой ерундой.

Из всех занятий самым популярным была, конечно, политика, ставшая насквозь популистской. Политику важно много и многословно — с продуманной расплывчатостью формулировок — обещать буквально все, чтобы здесь и сейчас стать «всем для всех» и быть немедленно избранным, исполнять же обещанное после избрания считалось вовсе не обязательным.

Реальная жизнь постепенно вытеснялась медиамиром. Подлинным считалось лишь опубликованное и разрекламированное; товар считался безусловно хорошим, если об этом без умолку твердил его изготовитель. Мы словно соревновались друг с другом в гонке, ежедневно доказывая себе и другим, что «существовать значит восприниматься»[17].

Все мыслимое (и мы сами) подвергалось роботизации и компьютеризации. Некто Клаус Шваб уже вещал о четвертой промышленной революции, в которой людям будут вживлять в голову микрочипы, чтобы построить на планете полностью контролируемый цифровой концлагерь и лишить человека приватной жизни. Не знаю, получится ли это в будущем. Но могущественные транснациональные корпорации, ВОЗ, «зеленые», а также разного рода инклюзивные сообщества всячески поддерживали его. Люди моей эпохи отличались фантастическим простодушием и верили всему, что вещает пресса, особенно — правительственным органам. А между тем воровство и самоуправство стали обычными делами, хотя каждый знал: сами по себе власть и деньги не приносят ни счастья, ни покоя.

— Деньги? — подхватил хозяин дома. — У нас никто не страдает ни от бедности, ни от богатства. Каждый живет своей жизнью. Деньги нам не нужны. То, что мы не можем произвести сами, получаем в обмен у соседей. Что-то привозят колонисты с Марса — в обмен на то, что мы разрешаем им добывать на Земле золото, редкоземельные металлы, литий…

— Вы живете в точности как нищенствующие суфийские монахи, — вставил я. Мне показалось, он не понял моего замечания. Сделав некоторую паузу, «Баскетболист» продолжил:

— Городов теперь нет. Ни больших, ни маленьких. Однажды мне довелось долго гулять по развалинам Санкт-Петербурга. Думаю, потеряли мы немного — как можно было жить в этих пыльных каменных джунглях? Поскольку у нас нет собственности, нет и проблем наследования. Достигнув полной зрелости и воспитав одного, максимум двоих детей к восьмидесяти годам, человек способен справиться со своим одиночеством.

— Так мало детей? — спросил я.

— Двое — мало? А нужно ли приумножать наш не особо добродетельный род Хомо Сапиенс? Лучше уж постепенное сокращение человечества, чем его разовое и мучительное уничтожение в ядерной или бактериологической войне. Но мы отклонились …тебе еще интересно послушать, как мы живем?

Я молча кивнул.

— Тогда продолжим… Достигнув восьмидесяти, человек наконец-то в состоянии обходиться без привязанностей, без любви и дружбы. Наши предки давно откорректировали генетический код таким образом, чтобы нам не грозили болезни. Войны и конфликты остались в прошлом, а потому нечаянная смерть тоже маловероятна. В свободное от работы время мы занимаемся искусствами, философией, математикой, физикой, интеллектуальными играми. Когда человек поймет, что исчерпал себя, он может принять решение о завершении земного пути. Потому что люди сами — единственные хозяева собственной жизни и смерти.

— Так уж и хозяева… — заметил я с сомнением. — Тогда кто изготовил тебе лампочки и провода?

— Здесь ты прав. И лампочки, и провода, и инструмент, и ткани. Все это мы получаем в обмен — раньше вроде это называли «по бартеру» — от наших марсиан. Есть, правда, и такие, кто отказывается от электроосвещения, переходя на масло и лучину. С инструментом и тканями сложнее. Но со временем, думаю, мы, подобно древнейшим гоминидам, научимся многое делать из камня, хлопка, из шерсти и костей животных, из самана — почему нет? Останутся, наверное, проблемы, не решаемые кустарным способом — соль, стекло, бумага… Впрочем, я уже сказал: будущее нас не интересует.

— Хорошо, откуда сейчас вы берете энергию, кто построил и поддерживает электростанции?

«Баскетболист» рассмеялся.

— Вот это проще простого. Наш поселок обслуживает узел снабжения на основе практически вечных графеновых трубок, аккумулирующих энергию в десятки раз эффективнее электрических аккумуляторов. Хотя и здесь нам пока не обойтись без марсиан, которые раз в два года подзаряжают наши узлы снабжения. Думаю, со временем мы от этого тоже сможем отказаться. Вернее — придется отказаться. Потому что современные марсиане все больше и больше от нас отличаются. Они стали низенькими, коренастыми, а от постоянной радиации — еще и чернокожими и сплошь монголоидными. Отличаются как внешне, — ты бы только посмотрел, какие они страхолюдные, — так и по существу. И с каждым их прилетом мы понимаем друг друга все хуже. Земляне практически не знают их интересов, не воспринимают самой логики их жизни …как они — нашей. Марсиане теперь представители другой, чуждой нам цивилизации. Тем более, что им очень сложно долго оставаться здесь, в условиях земного тяготения.

— И тебе никогда не хотелось самому слетать на Луну, на Марс? Просто посмотреть…

— Наверное, это было бы замечательно, — улыбнулся мой собеседник. — Но наши современники почему-то уже сотни лет отказываются от предложений навестить братьев и сестер на Марсе, на Ио, на Ганимеде — слишком уж мы привязались к своему времени и своему месту… Впрочем, любое путешествие можно рассматривать как космическое. В конце концов, соседний хуторок — тоже другая планета, там совсем иной, новый для меня космос. Войдя в мой дом, ты тоже совершил настоящее космическое путешествие, разве нет?

Пришлось с ним согласиться. Космоса им не надо, науки не надо, промышленности — тоже.

— А интересно ли вам попытаться восстановить кого-то из вымерших видов животных: мамонта, шерстистого носорога, гигантского ленивца милодона или, например, дронта додо с острова Маврикий?

«Баскетболист» будто не услышал меня. Он отвернулся к окну, наблюдая, как тихо падает снег, медленно окрашивая белым освещенную луной безбрежную равнину. Но я не мог остановиться и отважился на еще один вопрос:

— Памятники, музеи, библиотеки у вас еще существуют?

— Да нет их давно. Книги почти уже не востребованы, дети в школах обходятся без учебников. Им хватает устных наставлений учителей. Нам нужно поскорее забыть прошлое — оно пригодно лишь для сочинения сопливых стишков для прыщавых барышень, на которых парни не обращают внимания. У нас не бывает встреч однокашников, не отмечают дней рождений, столетних юбилеев, не чествуют героев, вообще не вспоминают умерших. Мы почти не знаем ушедших гениев мысли, науки и искусств. Каждый сам для себя с нуля создает науки и искусства, если они ему вдруг для чего-то потребуются.

— Получается так, что каждый сам должен пройти этот путь и стать для себя своим Ломоносовым, Пушкиным, Чайковским, Лобачевским и даже Иисусом?

Он молча кивнул, хотя, возможно, и не знал всех этих имен. Я не мог не продолжить расспросы, хотя мой хозяин явно тяготился ими:

— А что стало с национальными государствами, с органами власти?

— Говорят, госорганы долго хирели, а потом постепенно упразднились за ненадобностью. Сами собой… Поначалу власти еще назначали какие-то выборы, формировали суды, кабинеты министров, объявляли войны, диктовали производителям цены на бензин, на продукты, у непослушных изымали по суду имущество, кого-то арестовывали, преследовали тех, кто был не согласен, писал что-то не то в книгах и пабликах, но действия госорганов уже не принимались всерьез. Промышленность закрывалась, большие агрохозяйства разорялись, поступления налогов резко шли вниз. Пресса перестала печатать распоряжения властей, военные и правоохранители постепенно разбредались по хуторам, где еще была востребована их физическая сила. Политикам тоже пришлось подыскивать себе более скромные занятия, кто-то подался на эстраду и впоследствии стал недурным конферансье, многие переквалифицировались в гадалок и знахарей. На самом деле все было гораздо сложней и драматичней. Не обошлось и без разбитых судеб — их, конечно же, было немало…

Мне не давали покоя две его фразы: «Книги у нас почти уже не востребованы» и «Мы почти не знаем ушедших гениев мысли, науки и искусств». Как же так? Но ведь он взял в свое далекое будущее совсем не случайную книгу. Выбрал повесть великого Вольтера, созвучную его мыслям и пониманию единственно правильной линии жизни. Для него, как я понял, содержание собственной жизни неизмеримо важнее ее восприятия окружающими: «Быть, а не казаться![18]» — вот его принцип и категорический императив. Кандид Простодушный — это прекрасно, но неужели больше ничего?

И все-таки я спросил хозяина дома, что еще он решил сохранить для себя из культурных шедевров прошлого. «Баскетболист» двинулся в соседнюю комнату, я — вслед за ним. Он зажег лампу, свисавшую с потолка. На столе лежали гусли и флейта, на стенах висели самые разные полотна — все, как один, неясных блеклых тонов.

«Великан» взял флейту и, глядя в окно, на луну, заливавшую светом деревья вокруг дома и бескрайнюю снежную равнину, тихо заиграл. Это была пронзительная Casta diva[19], торжественное пение, обращенное к друидской богине, смиренное моление с просьбой умерить человеческие страсти и гордыню, помочь найти в себе силы безропотно принять сущее и дождаться благодатного времени, когда на земле воцарятся мир и спокойствие. Так вот, что он взял с собой — почти в вечность… Не так уж он и прост…

Закончив играть, он обернулся ко мне, обвел рукой стены комнаты, увешанные живописными полотнами, и сказал:

— Это мои работы.

Я прошел вдоль ряда картин и остановился у самой маленькой, изображавшей нечто неясное, напоминающее луну над снежной равниной, и таившей в себе, как показалось, что-то недосказанное и многозначительное, напоминавшее о бесконечном.

— Тебе понравилась эта… Поздравляю, выбор неплохой — очень похоже на пейзаж из окна моего дома. Возьми на память о друге, который для тебя еще не родился, — предложил он.

Я поблагодарил, но мой взгляд привлекли и другие работы, казавшиеся почти белыми.

— Они написаны красками, цвета и оттенки которых древние глаза твоего поколения не могут еще воспринимать в полном объеме, — объяснил он, — также, впрочем, как и вот эта, теперь уже твоя картина. Но дело не только в диапазоне цветов. Мы во многом отличаемся от людей прошлого: у нас в голове объединены зрительные центры и каналы восприятия звуков. А на этих картинах использованы специальные краски, воздействующие на оба центра восприятия — в результате получаются картины цветомузыки, о которых мечтал, но которых так и не дождался Скрябин — надеюсь, ты слышал об этом неординарном композиторе? Цвет, свет, музыка плюс поэзия оперных арий образуют великий континуум жизни человеческой души.

— Чья-то цитата? — спросил я.

— Можешь и не сомневаться. Нам с тобой остались одни лишь цитаты. Все уже в этом мире было когда-то сказано, и не единожды. Да и сам по себе язык — просто система цитат. Как и музыка.

Его пальцы коснулись струн гуслей — прислушавшись, я различил тихие звуки той же арии Нормы.

— Когда-нибудь ты или твои потомки сможете не только увидеть, но и услышать эту картину.

В дверь постучали.

На пороге стояла высокая костистая женщина, ее сопровождали трое мужчин, тоже куда как рослых. Все четверо казались родственниками, а может, просто с годами люди, живущие рядом, становятся похожими друг на друга. Хозяин обратился к гостье:

— И все-таки я был прав, ожидая тебя именно сегодня ночью. А что с Сережкой, соседом? Ну, тем чудаком… влюбленным в старину и назло нам и традициям нашего времени сохранившим свое имя. Что-то давно я его не видел…

— Заходила к нему пару недель назад, — ответила женщина. — Он был весь в литературных планах. Писал о французских просветителях восемнадцатого века. Этим, кстати, занимался некогда и его отец.

— Надеюсь, ему удалось добиться большего, чем отцу. Да-да, оба они были изрядными чудаками. Искать по развалинам древние книги, забытые справочники, чтобы написать о том, что уже никому не интересно… А с другой стороны, мне ли их судить? Я ведь и сам почти всю жизнь перечитывал книгу о некоем выдуманном Кандиде из чужого тысячелетия. Да еще на всеми забытом французском, который взялся выучить на спор с Сережкой, когда нам и сорока не было — как же мы были молоды и глупы! Но я не жалею…

Они долго собирали все, что было в доме: рукописи, музыкальные инструменты, картины, мебель, белье, еду, утварь. Женщина трудилась наравне с мужчинами. Хотелось оказаться полезным и поучаствовать в столь непростом деле, но как низкорослому и слабому помочь этим бесподобным великанам? Тем не менее, кое-что я все же смог собрать и взялся унести. Каждый со своей ношей, мы покинули дом. Дверь осталась открытой. Немного постояли перед уходом. Мой «Баскетболист» хотел было отломить ветку клена, чтобы с ее помощью поджечь дом, но спутники женщины отговорили его: «Дом крепкий — вполне может еще кому-то пригодиться».

Шли молча, это продолжалось минут пятнадцать. Увидели неподалеку перелесок, в его глубине при свете луны можно было рассмотреть что-то вроде приземистой толстой башни с низким, расплющенным куполом.

Dormiens area[20], — пояснил кто-то. — Уставший от жизни получает здесь отдельную комнату, в которой сможет уснуть, чтобы навсегда покинуть нашу планету. Его тело быстро истлеет, и недели после смерти не пройдет, рассыплется на составляющие — в прах, который развеют по ветру. А утварь сожгут. Родственники могут при желании получить урну с остатками усопшего, но обычно этого не требуется.

У двери нас встретил привратник, рост которого меня уже не удивил. «Баскетболист» наклонился к нему и шепнул что-то на ухо. Перед тем, как войти, помахал мне. Женщина и ее спутники тоже попрощались с уходящим. Все были очень спокойны.

— Похоже, скоро вновь пойдет снег, — грустно произнесла женщина.

У меня в кабинете на Мичуринской улице в Санкт-Петербурге хранится картина, которую когда-нибудь, через тысячи лет, напишут неизвестными мне красками, сегодня еще развеянными по всей планете.

Однажды вечером я сидел у окна, разглядывая луну, ярко осветившую зимний городской пейзаж. О чем хочет поведать нам ночное светило в свое очередное полнолуние? Повинуясь неясному предчувствию, я взял картину «Баскетболиста», чтобы сравнить ее с пейзажем за окном. Лунный свет упал на живописное полотно — картина вздрогнула, словно от удара, и довольно отчетливо зазвенела. Звуки, похоже, каким-то образом извлекались из красочного слоя под воздействием лунного света — или мне казалось? — и превращались в торжественную музыку, молитву, обращенную к Луне, несравненной богине ночного неба. Я узнал глубокий баритон и удивился огромному диапазону голоса «великана», повстречавшегося мне когда-то в далекой Чуйской степи. У него, знать, были не только искусные руки…

О, пречистая богиня!
Ты, заливающая серебряным светом
Эту древнюю священную рощу!
Обрати к нам свой прекрасный лик
Без единого облачка и дымки тумана.
О, пречистая богиня…
Воцари на этой земле мир,
Подобный тому, что создан
Твоей волею на небесах.

Это был его подарок мне — величественная Casta diva.

 

[1] Карл Миллес (1875—1955) — шведский скульптор, знаменитый своими фонтанами.

[2] Государственный художественный музей и парк скульптур в Швеции, созданный Карлом Миллесом и его супругой — художницей Ольгой Миллес. 

[3] Нимфа ручьев, дочь речного бога Пермесса.

[4] Петербургский университет.

[5] Шведский ученый-естествоиспытатель, христианский мистик, теософ, изобретатель.

[6] 64-пушечный корабль XVII века, затонувший в 1628 году во время своего первого выхода в море.

[7] Действительная история. Их встрече помогла передача «Жди меня».

[8] «Сага о Вёльсунгах», ее герои — Сигурд и Бругильда.

[9] Кирилл имел в виду строчки: «Он берет меч Грам и кладет его обнаженным между собой и ею» из «Саги о Вёльсунгах».

[10] Норвежский живописец и график, один из первых представителей экспрессионизма.

[11] А. Шопенгауэр

[12] Мы всегда собираемся жить, но не живем никогда (лат.).

[13] Приветствия на казахском и арабском.

[14] «Баскетболист», скорее всего, говорит о книге Э. Ренана «Жизнь Иисуса», в которой автор предпринял попытку художественной реконструкции жизни Иисуса Христа.

[15] Скорее всего, встретивший меня хозяин не знает латыни, знает лишь несколько ходовых латинских слов и выражений.

[16] Фигс — инжир (серб.).

[17] Принцип Esse est percipi, лат. — основа философии Беркли, согласно которой объекты не имеют независимых качеств вне восприятия.

[18] Перевод устойчивого латинского выражения «Esse quam videri!» (антиберклианского по своему существу).

[19] Каватина Нормы из оперы «Норма» Беллини.

[20] Место усыпновения (лат.).

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2025

Выпуск: 

1