Валерий ЖУКОВ. Старое небо.

п о э м а

Детям,
внукам,
правнукам
посвящаю.

 

… Si tamen a memori posteritate legar.

Ovidius P.*

Временами мне пишется сносно,
чаще - вяло, и часто - мало.
Только трав луговиною росной
вдоволь кашивал я, бывало.
Там всё просто, как шрифт по ГОСТу:
наточил себе косу-бритву,
поразмялся шагов этак со ста -
разрешилась проблема ритма.
Впору всё: и коса, и рубаха.
За укосы не беспокоясь,
мне казалось, учёного Маха
оселочком заткну за пояс.
Мир единый, без тайн многоточий,
луг зелёный - трава и трава -
чёрно-белою стайкой сорочьей
вновь разбился нежданно на два.
Там, где раньше не ведал мороки,
выгнул стан вопрошающий злак,
в разнотравьи запутались строки,
лезет в рифму ползучий сорняк.
Мне в копну чемерицы не надо:
яд коровий. И в толк не возьму,
кто суёт нам три осени кряду
вместо родины «эту страну».
Пусть рассудит высокое небо,
перепутья тележного следа
той поры, что почти не застал,
и едва ли вполне разгадал.
 
Глава первая
 
Р А Д У Н И Ц А
 
Часть 1. Б А Б К А
 
I
Сухое ненастье -
свежо и прозрачно,
почти осязанье простора
и детское счастье
и хвойное море.
 
А с крыши
окрестных селений строенья
марь обнажает.
Бабка Устинья,
внуков задоря,
полёт касатки сравнила
с подоблачным Илом,
а старшенький Юрик
спорил
до хрипоты и боли.
Бабка Устинья
пятнышко сини,
мгновенье слепящей лазури
тепло называла: «Старое небо»...
Старое небо -
оконце вчерашней лазури,
в июле, без солнца,
в слоистой завесе,
летящих к востоку,
в осоку, в болото,
с кувырками и перебродами,
над полями и огородами,
облаков, высоких и низких;
близко,
могу зацепиться
для мига полёта
хотя бы до леса,
хотя б до навеса,
до крыши, где не был.
Старое небо...
Хоть сколько беги -
не жарко.
Марко,
зачем за русалкой?
Ведь сказка и небыль.
Старое небо...
В упругий орешник -
с разбегу,
лицо заслонив пальтушкой.
Игрушки -
колёса от старой телеги
и прятки.
Зачем у деда припадки?
Тот - чёрный,
а тот - конопатый -
загадка.
Зачем лопата,
когда есть трактор
и плуг сохатый?
Яблоко упало,
душистое и сладкое,
а червь зачем?
Сухого ненастья
глазищи большие -
сухие.
Не сыщешь
удобнее играм соседства.
Свежо и прозрачно
лето на даче
в детстве.
 
II
 
Очи наш
вижу неси на небесах
да сместится имя твое
да привидит царствие твое
забудет доля твоя
маки на небеси
и на земли
хлеб наш растущий
дашь нам весь
и оставь и нам долги наши
на коже и мы оставляем
дождиком нашим
и не веди нас во иссушение
но изба и нас от лукавого
аминь.
...Потом бабушка понизила голос, и ее шёпот
стал совсем непонятным.
 
III
 
Когда распинали Христа
на Голгофе,
он плакал,
смиренно, не в голос.
Единою каплей
слезинка в орбите застыла.
Как невыносимо
Христово мученье -
так свято терпенье.
В долу, где дубрава
с подлеском лещины
и редкой осины,
есть ключ неприметный.
При боге поветном,
древнейшем Велесе,
под пологом леса
стада отдыхали
и пили прохладную воду.
Не годы - столетья
с тех пор прошумели,
и сотни деревьев
упавших истлели,
и ключ обессилел.
Лишь влажные мхи
да особая зелень
растений
остались, как вехи.
Тянусь за орехом:
хоть ясно и сухо -
но скользко.
Тот ключик названье имел:
Божья Слёзка.
Поодаль, внизу,
там, где сыростью тянет
и дягиль царит,
валериана дурманит и тина -
просела плотина.
Коней тут купали.
Я слышу
протяжные песни русалий,
когда на Купалу
костры полыхали,
и пляски ночные
колёса Ярилы
катили по росам
с горы на покосы,
и зелень берёзы,
живительной силы,
в дома уносили.
Одни только слёзы
Иисуса остались
от капищ-святилищ,
забытых столетий,
эпох и наречий,
племён и народов
всесильного Рода,
скупые терпения слёзы.
 
IV
 
Вести от кошки
с задушенной лаской,
за ковшиком квасу -
от косцов, грибников,
прохожих;
каждая - редкость,
каждая - новость,
на прежнюю не похожа.
Иван, прадед,
лапти ладил,
случалось, малярил,
но пил
за всех правнуков вместе.
От бабушки вести:
намедни цыплёнка,
наверное, ястреб унёс;
корова-назола,
гляди-ка, с телёнком
опять навострили в овёс.
Бегу с хворостиной -
и полное вымя
заходит мешком ходуном.
Такая большая,
а не различает
границы с колхозным добром.
 
«Пусть правда, сыночек,
и хуже - да лучше» -
не очень понятная весть;
ведь было «сыночку» -
раз помню тот случай -
годочков, наверное, шесть.
Спокойно жила
с этой правдой старуха,
всерьёз никого не боясь,
единственно, разве,
что за полночь в ухо
залезет «кака-нето» мразь.
 
V
 
На углу, где бочка с квасом,
кирпича воздушной массой -
церковь Спаса.
Ни священника, ни рясы
нет у каменных балясин
возле Спаса.
Хлебный запах, тёплый, резкий
(на троих - кило с довеском) -
ближе Спаса.
В лавочку «У инвалидов»,
где подушечки с повидлом -
мимо Спаса.
В баню, где как в школе классы,
пахнут вениками кассы -
дальше Спаса.
И на многие кварталы
церковь выше всех стояла.
Фриц бомбить пытался дважды -
знает каждый.
Оба раза не попало -
устояла.
В ювелирной кладке - сколы
от осколков.
Дяхон, прямо на кушетке,
пролетел в подвал к соседке -
случай редкий.
Но бывали и обманки,
как болванки
без тротиловой начинки,
лишь опилки
(немцу пакостил отменно
русский пленный);
у соседей на дворе
в каждой крыше по дыре.
Запряжём трамвай в салазки -
мимо Спасской,
и отцепимся моментом,
если менты.
А язык на рельс - опасно,
даже на спор:
оторваться невозможно,
только с кожей.
Под вагоном - не до брёха -
очень плохо.
Если бы не крик истошный, -
вовсе тошно.
Я побрёл как простынь белый,
очумелый,
у подножки мой спаситель
чистит китель.
Шустрые мои погодки...
кто - совсем, кто - без походки.
Спас стоит, как будто влитый.
И родного динамита
миновал его фугас;
сверху - галки, снизу - квас.
В переулке - знак дорожный
стрелкой тычет в церковь: «Можно» -
как укол в поддых, по нерву
раздобревшему неверью.
К храму повернуть легко,
но до Бога далеко.
Пацаны, крутя педали,
знаков вовсе не видали.
 
VI
 
Счёт годам - морщинкой новой
возле глаз и рта.
А горели Воробьёвы
трижды. И дотла.
В сушь - ветра обычно с юга,
в мокрядь - поперёк.
Избы ставили друг к другу
цепью на восток;
и тянулися порядки
длинной чередой.
Ветер в окна - всё в порядке,
но бывало - вдоль.
Как пойдёт... за хатой хата,
бед страшнее нет.
Не умолкнет стон набата -
занялся сосед.
От пожара до пожара
сколько ни копи...
И за что такая кара -
бабам печь топить?
Каждый день, зимой и летом,
очагу - огня.
Впрочем, женщины об этом
знают без меня.
Мой рассказ о том, как Устя
до последних дней
самой бросовой капусты
не брала с полей.
Вороха подножных сучьев
перетюкал дед;
ни ольхи, ни что получше -
бабушкин запрет.
Говорят, наш век - полётов,
лазера, авто.
Я добавлю: век налётов
и больших замков;
наискуснейшей охраны
собственных квартир
и державного кармана
безотчётных дыр.
Да простят меня за крайность,
но неужто впредь
нас спасёт такая «малость» -
раз дотла сгореть?
 
VII
 
Если под вечер тихо
и заря огнём -
не нагваздает дождём.
Передвижка - по частям,
с передышкой, с антрактом,
стрекочущая и мелькающая.
Знающие толк
в четырехтактном движке,
тарахтящем в акациях -
кто без рубля в кошельке -
непременно напакостят
 
«на самом интересном месте».
Тогда всем вместе
можно свистеть и топать,
пока не стрекочет
и в темноте хлопочут.
Ночью обратно топать
те же четыре версты.
В приливах смешинок,
в стайке девчачьей
шагаешь ты - и всё иначе:
собственный голос
басистей и глуше,
плечи шире, ревнивые уши,
реплики, мнения
посылаются ей,
под её настроение -
тайный диалог через друзей,
только двоим понятный.
Пятна стогов невнятные,
на взгорке -
крайней избы кокошник.
Звёзды - по плошке.
Киношник, поди, матюгается:
кто-то сумел в потёмках
всучить пятёрку
с двуглавым орлом,
тоже голубенькую,
как наша. Теплом
опахнёт, и тут же волною -
ольшаников сырость,
и снова - сосною.
Пересчитаем герцы
в кузнечиковом скерцо
и покажем соседу,
где Андромеду
везёт Пегас.
Луна - таз для варенья,
медный и тусклый.
По стланям узким
сырыми местами -
визги и ойки,
кеды, ковбойки,
ботики, блузки,
локти и талии
Тольки, Натальи,
Юльки и Сани.
Тревога касаний
плеча иль ладони.
Не помню, какая ты,
но первая - помню.
 
VIII
 
Ты знаешь,
как пахнут письма любимой?
Ты плавал с любимой
по гротам созвучий
и дебрям пахучим?
А голос её тебе снился?
Ты бился
о камни столиких сомнений?
К тебе приходили
тревожные ночи,
желанные очи,
виденья немые?
Ты видел
когда-нибудь окна любимой?
А радугу в поле
вы вместе искали?
Да ты утопал ли
в глазах искромётных?
Не лжёт ли
твоё отрешённое сердце,
и ты не мечтаешь
плутать бесконечно
по тропам столетий,
по судьбам и сказкам?
Напрасно
твердишь, что прошло озаренье,
мечты пересохли,
горенье иссякло,
что пробовал всяко -
нигде её нету.
Рассветом
ищи её в сонном тумане,
трамвае последнем;
пройди все музеи,
сады, галереи,
вокзалы и пляжи.
Однажды
ты тронешь цветущую вишню
и вдруг убедишься,
что, юная вечно,
весной бесконечной
сама тебя ищет.
11
Часть 2. Д Е Д
I
На стерне - снопов стада
и погонщик - цеп.
Словом, у людей страда
основная: хлеб.
По гумну молодка мечется.
То ль проделки тёмной нечисти,
то ли шуточки жестокие:
нет сыночка синеокого.
Давеча кормила, тискала,
пеленала в плат батистовый,
песней тихою баюкала,
прятала от солнца лютого.
Пёс спросонья сделал круг,
замер и скулит.
Под мякиной на ветру
мальчик, сытый, спит.
Понемногу стихнет гам,
смех и пёсий лай.
Синеглазый мальчуган -
дед мой, Николай.
II
Припорошенный сединами,
под часами, под старинными,
что давно молчат,
лапти для внучат,
не забавы зимней ради,
дед плетёт, в колени глядя.
Кочедык, на кузне кованый,
в лыки нос суёт шлифованный,
по колодке бьёт.
- Вот зима пройдёт -
будет чем топтать чернику,
круплянику-землянику.
Босиком нельзя:
а случись - змея?..
III
Посуди, с какой бы стати
снова лапти?
Годы катят,
и крестьянский старый быт
основательно забыт.
Той неправедной нужде
(при живом царе-вожде),
если и пристало свойство
самобытности, геройства, -
так оно не от лаптей,
а чего-то... половчей.
Я далёк от умиленья
стариной. Но восхищенье
всем, в чём суть её уклад -
это в самый аккурат.
И ещё, совсем пустяк:
автор этих строк, вахлак,
грубых пары две бахил
сам с лаптями износил.
Лапоточек ты мой летний,
в шашечку мотоциклетный
путаный следок
на крестах дорог.
IV
 
Толстой -
это старик с сохой
на пашне с белой лошадкой.
На шаткий
взобравшись стул,
увидишь на картинке детали.
Только за это ругали,
пугая забинтованной головой,
как летась
после кордебалета с печи.
Голову трудно лечить.
Всё до случая.
У деда была падучая,
не то чтоб жестокая,
но тётки, над нами охая,
боялись: а ну как
во внуках аукнется?
И не приведи господи,
кому головой стукнуться.
Толстой и толстые книги,
одетые в кожу, -
одно и то же.
Это проще простого.
Труднее: наш дед - толстовец.
И почему с достоинством,
но будто с оглядкой,
вполголоса?..
Мяса и рыбы не ел. Почти.
Говорят, запретили врачи.
Каша и простокваша -
панацея доктора Мечникова.
Да больше и нечего.
Вперекор бедолаге-отцу,
даже лёгонькому винцу
не позволял куражу
в домашних нечастых застолицах…
Кто-то слышал:
тайком, за околицей,
дед, один на один с косогорами,
пел, и мощно гудел его бас.
Он всё лето корову пас.
А когда-то певал в хоре.
Принадлежность к тому собору
до сих пор обитает во мне
(хоть в вокале ни бе ни ме).
Окромя «Чуют правду...» Глинки,
не припомню такой картинки,
чтобы дед уступил и спел.
Работу любил и умел,
ломовую и нудную,
пустяковую, буднюю.
Летом - лапти,
зимой - сапоги, то есть валенки,
до первой проталинки.
Так в делах и пропал, исчез.
За три дня прочесали лес...
Крест дубовый я сам мастерил.
Ничего, что он лба не крестил.
Писал - залюбуешься,
говорил - не пересказать.
И как знать,
что помогло
этому плетению слогов,
ритмов разнокалиберной ячее
в перебинтованной
моей голове.
V
Далеко, где в дымке гать
обогнул просёлок,
с крыши мельницу видать
сквозь макушки ёлок.
Если машет, значит - в путь.
Дед несёт два пуда,
у меня - не как-нибудь -
с полведра покуда.
Мельница верстах в пяти,
больше мне не донести.
Белый ветер.
Белый день.
Небо синее.
Мельник - шапка набекрень,
будто в инее.
Самокруточка во рту
на беседу.
У меня спина в поту,
как у деда.
VI
На дороге лошадь пала.
Девка с флягами пропала,
да еще и с молоком...
К деду, в самый крайний дом,
тихо стукнули. С гвоздя
снял чапан, видавший виды,
и, минуту погодя,
вышел в ночь. Ни зги не видно.
Пообвыкнув в темноте,
на горе у перелеска,
что без малого в версте,
отыскали это место.
Ладный был когда-то конь.
Рухнул и почти не бился.
Лишь ослабили супонь -
будто кто с дороги сбился
и к себе во тьму зовёт,
где ни конный и ни пеший
в эту пору не пойдёт,
разве что чужой, не здешний.
- Дядя Коль, собака... Слышь?
Ни мороз ей, ни потёмки.
- Чья собака, говоришь?
Не собака, дочка, - волки.
Взад-вперёд поклажу фляг,
волоком по мёрзлой пашне
подтащили кое-как -
и на двор. Конечно, страшно.
В половине изб темно,
мужиков война уносит.
Конь - не конь, а всё ж добро;
как смотреть, а то и спросят...
Утро ночи мудреней.
Скоро бегает девчонка.
Из порожних лошадей
дали тощую клячонку.
Что сначала, что потом,
я выдумывать не стану:
то ль слетевшихся ворон,
то ль объедки волчьей стаи
обнаружили они -
всё едино. Много позже,
как пойдут на убыль дни,
на блокадные похожи,
да зайдёт с ружьём сосед,
бабка, хороня улыбку,
заведёт про то, как дед
волка ободрал как липку
и полуденный удой
(волк от страху так и трясся)
выменял за тушу мяса.
- Конь был, видишь ли, худой!
А без шуток, той зимой,
вздумай дед на студень ножку -
прогнала бы с кочергой:
проживём, мол, на картошке.
 
VII
Глаза у Лушки,
что дали ветлужские -
бездонные и синие...
В бокалде осина
рукав замочила.
В колках вальдшнепиных
дрожат паутины,
и крик парохода
о будку ОСВОДа
разбился с размаху.
Где паводок плаху
заякорил в сучьях,
над глинистой кручей
и язевым плёсом
вертелись колёса
на срубах колодцев,
и Лушка водицы
 
«катила» напиться.
В бадье запотелой
купаются ели,
а Лушкины косы
тоскуют о росах,
рассветных туманах
и шорохах странных,
какие в романах.
Солнце скатилось
в вечернюю сырость;
девчонка смеётся,
что пью, а не пьётся.
В черничных борах,
в вересковых глазах
утонуло лукошко.
И душно немножко,
и грустно немножко,
что рядышком где-то,
в плодах бересклета
кончается лето.
Подстрижены долы,
в ольховых подолах
пожухли очёсы.
Припрятаны косы
в шипиге дремучей.
И если б не тучи
голодного гнуса,
не зуд бы укусов -
я, может, остался
ещё ненадолго;
когда бы не Волга
и волжские дали,
намного бездонней,
намного синее,
не будь бы глаза
у волжаночки Вали
намного бедовей,
хоть чуть голубее.
VIII
Дом степенный, пятистенный,
две трубы - шестерики...
В год лихой, послевоенный,
зачастили мужики.
Время было для курящих -
не расскажешь - сущий ад:
без газетки завалящей
ни к чему и самосад.
Никакой тебе бумажки,
кроме школьной промокашки
да трухи мышиных гнёзд,
не сыскать на много вёрст.
Книжки, у кого и были,
все давно пересмолили,
а у деда в двух шкафах -
настоящая лафа.
 
«Где взял?» - «Видел давеча
Николай Иваныча».
Знал ли ты, товарищ Сталин,
что осталось от читален?
Избачи позапропали,
полегли, и книги стали
в суматохе разных дел
только избранных удел.
 
«Лучше уж курильщикам,
чем жукам-точильщикам» -
дед был прав: что уцелело,
потихоньку устарело.
На моей особой полке -
прежней роскоши осколки,
частный книжкин пансион.
Дом без книг - сарай, не дом...
В зимней половине - горка,
не с посудой: Пушкин, Горький,
и Некрасов, и Толстой.
Книг особый дух, настой
княжил за стеклянной дверцей:
Зощенко, неполный Герцен,
и лечебник от простуд,
и невесть откуда - «Жгут».
В летней - поновее горка,
с книжками внабивку, горкой,
тонкими, всего в тетрадь,
с дореформенною ять.
Все они - по пересылке
от Рубакина... С коптилкой,
в бездорожьи, по селеньям,
с лампою семилинейной,
не чума и не напасть,
завелась в России страсть.
Было страсти той названье
гордое: образованье
с кратким префиксом само.
Всё перезабыл давно,
или время больше просит,
несмотря на годы, проседь
в поумневшей голове -
вот тебе брошюрки две.
Как выделывать цигейку,
ботничок пролить смолой -
книжки стоили копейки
или вовсе ни одной.
Кто нежданную свободу
от помещичьего рода
не понёс тогда в кабак,
не сменял на «абы как» -
тот сумел подняться выше
приходских училищ крыши.
Так что царь-Освободитель
был ещё и Просветитель.
В годе пятом - больше слушай,
сколько было революций -
но задаром Петербург
многотомнейший гроссбух
издавал и слал посылки
про гипноз и молотилки,
мимикрию, витализм,
Карфаген и атавизм;
да ещё считал за честь,
коль соседу дашь прочесть.
Книг подобной мощи вала
до тех пор страна не знала.
По числу торговых лавок
трёх царей стараниям
вышел кой-какой добавок
только при Булганине...
Так, с полезною утехой
целую библиотеку
дед собрал. И без натуги
слыл учёным по округе.
Знатоком, ей-ей, не станешь,
если вскользь перелистаешь
гору кубометров в пять.
Надобно ещё - читать.
Говорить легко: само.
И гулянки, и вино
отменил Рубакин-«ректор».
Сам себе студент и лектор,
сам - вершитель экспертиз,
а семестр - длиною в жизнь,
шириною - в белый свет.
Вряд бы университет
позаканчивали внуки
без рубакинской науки.
Путнику свеча во мраке,
 
«лоцман в море книг», Рубакин
был кумир. Я верно знаю:
тёзки, оба - Николаи,
состояли в переписке.
Из Швейцарии неблизкой
ученик прилежный, дед
много дней хранил пакет.
Нынче и ежу понятно:
книги вовсе не бесплатны.
А Россия, по Гайдару,
спину гнёт почти задаром,
супер-шопы, по Чубайсу,
знай нахлёстывают прайсы -
так сказать, творения
гения безвременья.
С песней, что скорее - плач,
едут шагом, а не вскачь.
На теперешних развалах,
в наглянцованных обложках
порнография - навалом.
Ладно б титьки или ножки...
Где вы, Гейне и Есенин?
Тут приличней на «офене»:
похотливые герои
чуть ли не с тугой елдою
пресловутого Луки.
Куда едем, мужики?
В этот раз свою свободу,
по живучей старой моде,
загоняем на панель,
в клуб ночной, читай, - бордель...
Пожалей, однако, краски.
Этой дикой свистопляске
место в следующей главе -
там, на Ведьминой горе.
Книг теперь почти не ищут:
всё - в компьютерном умище.
Не садится пыль совсем
в паутину микросхем;
знай себе - дави на кнопки.
Друг мой, дело не в походке,
но куда с креста дорог
твой потянется следок,
на какой ещё тусовке
остановятся кроссовки.
Клавиши не пахнут краской,
духовитой, типографской,
коленкором, ледерином
и бумагою старинной,
а живой язык помет -
вне ума сухих дискет.
Диск - сама пародия
на «Кирилл-Мефодия»;
поиграл - и выбросил,
если кто не выпросил.
Впрочем, было бы всё просто,
если на людских погостах
не встречался бы гранит,
всей вселенною забыт.
Всё уходит... безвозвратно.
Только книге - рановато.
Пролетели сорок лет
с той поры, как вышел дед
в свой последний путь из дому.
И не только мне - любому
лестно слышать, что молва
о родных ещё жива.
Долгой памяти причина,
может быть, наполовину,
спрятана между страниц
книжек в тоненьких обложках,
в доме чистых половиц
и уютной дрёмы кошки.
Остальное - по листам,
по моим черновикам
затерялось после правки...
Пусть домыслит каждый сам,
до конца осилив главки.
 
IX
Туда, где дед мой лапти плёл
под вьюг февральских вой,
я привожу на диво сёл
 
«масковский» говор свой.
Я вспомню, как обочиной
гонял велосипед,
с засученной порточиной
ждал в очередь сосед.
С тех пор тропою ломкою
себя в себе ищу,
чего не надо - комкаю,
кого нельзя - прощу.
Прости и ты, не сетуя,
в сирени не таись.
Мне надо - и уеду я
в асфальтовую жизнь.
Вернусь в кварталы шумные
затем, чтобы дошло,
откуда всё разумное
на свет произошло.
Крылечки вдоль по улице,
притихшие, стоят.
Двухсестный мой как курица
кудахчет самокат.
 
X
 
Не каждый, даже и старик,
расскажет про пароль особый,
семейный. Гласный долгий крик
словами передай попробуй.
С ним и встречали в темноте,
к обеду звали или просто
обозначали: «тут мы все,
сюда иди, черники - вдосталь».
Чужому зов не повторить:
он больше пелся, чем кричался.
В нём и мелодия, и ритм,
и путь к своим, коль заплутался.
А заблудиться было где:
Озерцы, Вошинский, Кокуи;
в названьях музыку простую
мальчишки слышали везде.
В туманах Воздеманка мокла
и в родниках - гора Гремячья,
на Ишинской дороге, около -
овраг Вершиною Телячьей.
Ручей заросший Вергилейка -
смородины совсем маленько.
Сосною знойной Калениха -
вся в землянике.
В тени загадочной
был ключик Кадочка,
а под берёзкой -
ключ Божья Слёзка.
С дороги Ишинской -
на гору в Вошинский.
Кричать по-нашему
дано не каждому.
Под синим куполом,
под тучей низкою -
ладошки рупором,
в четыре дисканта:
 
«Де-ду-шкаа - а-аа - а-аа - а-а»...
И слушать, как растёт трава.
Нам эхо радостно,
иль близко, рядышком:
 
«Ой-йоо - о-оо - о-оо - о-ёй».
И восемь ног бегут домой.
За ними вслед придёт и дед,
а значит, скоро и обед.
В тех местах бывать -
мне в радость,
разве что чинить ограду -
повод скорбный, долг внучат.
К лесу выйди, где стоят
две сосны годов по двести
и на том же самом месте
ты... по-нашенски... как прежде...
Но наведываюсь реже,
всё какие-то помехи...
А в ответ тебе - лишь эхо,
хриплое и куцее -
в лучшем случае.
 
Глава вторая
Т Р Е Б Ы
I
Расскажу-ка, внуки, вам
про Семёна Жукова.
Жил он одновременно
с написавшим «Демона»,
а отец его, как знать,
мог с французом воевать.
Жаль, что о корнях его
неизвестно ничего.
Наша родословная
далеко не полная:
пращуры как следует
грамоты не ведали;
слово скоротечное
и молва - не вечные.
Прапрадед Семён (Семашка),
единственная рубашка,
спознался с купчиком-рожей...
Какой-то товар под рогожей,
каурая лошадёнка,
краюха да соль в котомке
и адрес-головоломка
аж в Нижнем, губернском городе.
- Свезём, мы народ не гордый.
И всё. И Семёна не стало.
У городской заставы
чины приподняли рогожу:
- Негоже, паря, негоже.
Потом разложили крады
высокой тюремной ограды:
товар, оказалось, краден.
Где бы взять мужику в опорках
воз конфект шоколадных
в обёртках?
 
 
II
 
Кони оставили сбрую
и не вернулись
в конюшню. Ночуем
под крышей амбара зубатой
мы с братом.
Слипаются веки.
В сусеке, где лыжи,
возятся мыши.
Чуть слышно
далёкие тихие грозы,
как мамкины слёзы.
 
«Папа» сказать не умеем
треугольным письмам
в портфеле...
Как налетели
мессеры фрицев
и на границе
чужие залаяли мины -
почтарка наш дом забыла,
всё мимо, мимо...
Сахарина сладкая пудра -
не каждое утро.
Крапива - в супе,
конский щавель
в деревянной ступе,
пополам с отрубями.
Днями - заморского лярда
ватная масса -
и снова без масла.
Прясло упало - встанет,
наше время настанет,
и пригодится сбруя.
Только в годину лихую
в окнах не видно света.
Уже которое лето
 
«папа» сказать не умеем
письмам в чёрном портфеле.
В отцовой тужурке,
почти что новой,
тонет брат Юрка,
я же - совсем нелеп.
А всё остальное
давно обменяли
на хлеб.
III
Вершина - овраг полудикий,
безликий,
их много стекает в долину,
водою размытых,
в корягах и норах.
Одни только лисы
щенят своих прячут,
и ворон
потомство выводит -
никто в них не ходит.
Когда немчуру
повернули обратно,
сначало невнятно,
потом всё слышнее
молва полетела:
как будто в овражных
звериных квартирах
живут дезертиры.
Открытый осинник
не любит вершинник.
Он полувоенный
и полугражданский,
он вроде бы пленный
по собственной воле
и в собственном доме.
Яриться бы злобе
на свет весь постылый;
застыла
душа при голодной утробе
в окоченелых костях,
и страх отступил:
жги, воруй, сколько хочешь.
Так ум развращённый
сегодня пророчит
и ночью
выводит тропой из оврага
с ножом и дубиной бродягу.
А было не так.
Всё пристойнее было.
Никто не поверит теперь.
Лишь зверь -
слепой со своею
природною волей
(и тот не всегда и не всяк),
но для человека
обычное поле -
совсем не пустяк.
Сарай ли тесовый,
сосновый
на калде обшарпанный пень
да курпажина вишен,
ивишень белёсый,
рябая берёзой
поленница дров,
чегеня городьба -
чужой, но ведь кров,
чья-то пристань, судьба.
Всё чудом каким-то
немыслимым слито:
ухваты и кринки,
божницы, калитки,
улитки некошеных трав -
в магический сплав.
Вломиться к старухе,
калеке-солдату,
сиротскую тронуть избу -
невиданно, страшно,
как брату на брата,
последнее дело, табу.
Так что ж, дезертиру
хвалебные оды,
по моде
на взгляд милосердный?
Неверно.
Отступник окопов,
где копоть и сеча,
своё получил.
Но мне, право же, нечем
его записать в душегубы.
То грубо
отымет в лесу землянику,
то с гиком
девчат напугает,
топор пропадет да ведёрко.
И только?
И погреб не взломан?
И пухом подушек
не сдобрены стены
в разводах варенья?
Никто не украден,
не бит сапогами,
не заперт в дому,
чтоб ошарить кладовку?
Ей-ей, мне неловко
на чистой странице,
в ряду со святою избою,
писать камуфляжно-чулочные лица
новейших циничных разбоев.
Куда Кудеярам?!
Их злые проделки -
поделки.
IV
 
Шлагбаум - вверх. Иди,
в порядке пропуск твой,
смотри, запоминай истерзанную землю.
У моря Чёрного, на бухте Голубой -
граница. И матросский штык не дремлет.
На вздыбленный бетон
давно трава вползла,
и ветер иссушил останки павших.
Металл с землёй, полки добра и зла
перемешались в свалке рукопашной.
Сначала немец нас,
потом крошили мы.
Здесь кровью каждый бугорок пропитан.
В бессоннице тогдашней кутерьмы,
случалось, не до похорон убитых.
Пустынно тут теперь.
Следа живого нет.
Но что за сатанинская ирония?
Какой-то умник выложил скелет,
как будто в атласе по анатомии.
И все фалангочки
смирнёхонько лежат,
случайные, но каждая на месте -
чудовищный, пустой конгломерат
без имени, без родины, без чести.
И кости по одной -
назад, в кусты, в траву,
и слышу - падают и бьются друг о друга;
пытаюсь, но никак не разберу,
какие с Рейна, с Дона иль Ветлуги.
Все одинаковы:
баварец, азиат.
Как ни кичился истинный ариец -
измотанный, к земле чужой прижат,
подняться не даёт какой-то там мариец...
На бухте Голубой
к закату - тишина.
Две гильзы, сувенир - в коробку из-под спичек.
Под Севастополем, где лязгала война,
считает вёсны новый пограничник.
Лопату бы, земляк.
Непримирим и прах,
давай-ка закопаем их отдельно...
Мы руки мыли с ним уже впотьмах.
К земле прижаты - он уверен - с Рейна.
V
 
Как мамонты, исчезли ветряки...
Напомнили мне ветхие руины,
как много на веку своём муки
смололи деревянные машины.
Мы старое отбрасываем яро,
как тусклый дореформенный пятак.
Но вот моя новёхонькая «Ява»
телегой встала в очередь зевак.
Ты, кажется, совсем не изменился;
Прибавилось лишаистых плешин
да ржавый флюгер больше накренился
в осиновую шёлковость тесин.
Но не гудят у твоего подножья
в картузах без износу мужики,
нет мельника, и конь стреноженный
уж не полощет гривы у реки.
Шкивы застыли, кованые ленты.
Я, в технике не слишком искушён,
вдруг вспомнил и крутящие моменты,
и передаточные числа шестерён.
Коней меняют, пьют в одном трактире
то славные, то подлые дела.
А я жалею все твои четыре
размашистых трудящихся крыла.
И позы нету в этом сожаленьи,
и не тащу квашню я в каждый дом.
Трёхфазное бездушное гуденье
аукнулось хиреющим снопом.
Я всё приму, и хлебный долг постылый,
вот только бы опомнилась земля,
с потухшими глазницами пустыми
не растеряли избы по полям,
как наши деды с мудростью исконной,
от пота обтерев чело,
по неоткрытому ещё закону
в согласьи с ветром сыпали зерно.
VI
Весна в овраги утекла.
И как-то поутру
соседи вывели телка
на новую траву.
Ни на кого он не похож -
забава детворе.
И долго не стихал галдёж,
 
«на чьём бычок дворе».
Хозяин покрутил усы,
спор повернул на мир:
 
«Из армии вернётся сын -
устроим общий пир».
За днями проходили дни,
бычок жевал молчком,
лизал ладошки ребятни
шершавым языком.
Придёт солдат, наступит срок,
остался только год.
Никто не думал, что бычок
заложником живёт.
На той неправедной войне,
где ветер, пыль и зной
среди камней, в чужой стране -
солдат вдвойне чужой.
Осенний серенький денёк
несмело снег трусит,
и в ноздри бьёт палёный рог,
и баба голосит,
и горем сгорбленный сосед,
кровавый фартук сжёг…
Напротив не тушили свет,
и я заснуть не мог.
Слезами сердце изнури,
не получился пир…
А где-то глубоко внутри
пал свергнутый кумир.
VII
Был чай и на двоих калач.
Вокзал зашаркал к электричке -
и время побежало вскачь
колёс и стыков перекличкой.
Твердили мне: «Всё будет прозой».
Нет! Ты подаришь ей стихи
о песнях вьюг в ветвях берёзы.
Возьми упругий мастихин,
размажь детали, обобщи
глазищи фонарей в пунктиры;
пристанционные трактиры,
где тараканы да борщи,
в пикник у моря преврати;
вагона нервное дрожанье -
в сердечный трепет, срыв дыханья,
в неделю - сто минут пути...
А утром встанут петухи
и прокричат в тиши морозной.
Ей шли мечтательная поза,
едва заметные духи.
Но боже мой, какая проза -
и ветра вой в ветвях берёзы,
и эти зряшные стихи.
VIII
В стеклянной банке с крышкой из капрона,
все силы бегству тщетному отдав,
в ногах, под лавкой общего вагона
грустят лягушки, лапки подобрав.
Я их ловлю по керженской дубраве,
познал повадки, вышколил бросок.
Базарова наследная орава
с годами не уменьшила сачок.
Не избежать мне темноты Тартара
за пытки самописцев и реле,
за происки ланцета и кураре
по каплям на безжалостной игле.
Прыгунья стихнет, видя всё и помня, -
не мешкая, полезу напролом,
мозг обнажу и под четверохолмье
войду едва заметным волоском.
И стану слушать древний говор клеток
о том, как резво пролетает шмель,
как жук застрял в переплетеньи веток
и кто-то долго уползает в щель.
В купе напротив местные старушки
судачат меж собой о том о сём,
и слово за слово пришли к моей лягушке,
сначала спутав с жабой, но потом -
наперебой и про стрелу в осоке,
и косточки лебяжьи в рукавах;
казалось, будто в юности далёкой
всё так и было в керженских лесах.
Болотный мой народец пучеглазый,
как с ремеслом своим я одичал:
в сачке одни амфибии, ни разу
Премудрой Василисы не встречал.
Бетонных стрел-опор - шпалеры в ряске,
и тетива гудит, и мчимся во весь дух,
старинную затаптывая сказку
и тайну - как Царевна… ловит мух.
IX
Гуси длинные шеи
повернули на юг…
Мы продлить не умеем
лето наших подруг.
Пусть морозы не скоро -
грустно мне замечать
на берёзе укором
рыжей осени прядь.
Незаметно остынут
и земля, и вода,
лету быстрому в спину
заспешат холода.
Сколько я ни пытаюсь,
сколько ты ни таи...
Как гусиные стаи
мне седины твои.
 
X
Самим собой - какое счастье -
побыть с самим собой.
Благодарю тебя, ненастье,
за то, что я нагой,
в тиши, у тёплого порога,
в шуршании теней,
в гостях у младшего Сварога,
подальше от людей.
Ни радио, ни телефона.
На даче - прошлый век,
как будто время полусонно
притормозило бег.
Сейчас надену всё сухое,
согрею самовар.
Вон на окошке коланхое:
весь в детях - и не стар.
И мы, поди, ещё сгодимся.
Без надоевших шор
так непривычно, и стыдимся
чего-то до сих пор.
Ноябрь швыряет галок тряпкой.
Предзимний птичий гам.
Пусть в колее проезжий дядька
уродует кардан,
пусть семенит межою дождик
в раскисшие поля.
Побудь подольше, бездорожье,
и успокой меня.
Метнусь в овраг пугливой сойкой
и обомру, дивясь:
каток могучий новостройки
асфальтом кроет грязь.
А там, где воду шили крачки,
пил звёзды тихий лось -
слепит металлом водокачка.
И, может, началось?
Тихонько, медленно, помалу
из чуждых городов
вернутся в сёла маргиналы
под обветшалый кров...
Но нет. Грядёт иное племя,
не знавших никогда,
какой ногой - в какое стремя,
где стог, омёт, скирда.
И леса прель, и нерв грибницы
протектор изомнёт,
исчезнет лось и даже птицы,
что для забавы - влёт.
И я мечусь под серой тучей,
хоть выбор сделал сам,
солярку лью в мотор могучий
и слёзы - по грибам.
XI
Давай поговорим.
Пусть всё перегорело.
На угли поглядим -
уютнейшее дело.
Закат сгорит дотла
за крайнею избой,
где старая ветла,
в пруду одной ногой;
и никому нет дела,
о чём мы говорим.
О том, что наболело,
давай поговорим.
Но только не жалеть,
что покосился дом
и разучились петь
на много вёрст кругом.
Иным стал дедов край:
ружьишко заржавело,
и старенький барклай
прозеленел без дела,
пруд заморочил ил -
и топи уж не те,
и стон нагих стропил
до жути в темноте.
Ты вспыхнешь - вот те на -
и прохрипишь подолу
уставшую стенать
свою мольбу-крамолу
тем, кто понудил лгать
уста юнцов невинных.
И не пересчитать
сокрытые могилы,
расстрельных лет раззор,
дивизии расплаты.
Не выйдет разговор
о кровельных заплатах,
про неукупный тёс.
И нам обоим стыдно
до инея волос
молчать безгласным быдлом
и тихо предавать
святую десятину.
Ветле не устоять
одной ногою в тине.
Крамола по углам,
бесплодная, протухла,
судьбу России нам
не повернуть на кухне...
Мне завтра в путь обратный.
Под тремоло цикад,
тихонько - мимо хаты,
где причесал закат
ветлы седые патлы,
и страшно одному:
людей по одному,
как в тот последний голод,
утаскивает город...
Ты тихо проворчал,
что маскарад не вечен,
две скатки одеял
сволок с прогретой печи,
звал запросто пожить
хотя бы две недели;
сказал, что надо жить,
не зря же уцелели
в том дьявольском котле.
И лампу потушил.
Всю ночь я шёл к ветле,
проваливаясь в ил.
 
Глава третья
 
Л Ы С А Я Г О Р А
I
Чёрный ворон,
фар белый свет.
Человек брил бороду -
человека нет.
Жене и сыну
теперь не спать...
Толкнули в спину -
и негде встать.
И полночь минет,
кто слаб, присел -
уж не раздвинет
сомкнутых тел.
Всю ночь за дверью
гремел запор.
Никто не верил
в свой приговор.
- Скажите, братцы,
что за напасть?
Всё те же святцы,
всё та же власть.
Запомнил ясно
старик седой
околыш красный,
и со звездой.
К углу кладбища
примёрз сарай.
Лишь ветер рыщет
собачий лай.
Во тьме сарая -
траншея в рост.
И ночь глухая,
ни луны ни звёзд.
Упёрлись в стену
глазищи фар:
- Чья нынче смена?
Прими товар.
Ворон чёрный
махнул крылом -
крестом на дёрне
кирка да лом.
Мы не узнаем
вины отцов:
сарай сараем
среди крестов.
 
Что ты посеял,
трусливый царь?
До Енисея -
сплошной алтарь.
Лукошко страха
отдал полям,
гнилая плаха
и всходы - нам.
Под танком латы,
мозоли жниц -
не вся расплата
за чёрных птиц.
На горле шрамы
от хищных лап,
держава - в яме,
и в глотке - кляп.
 
II
Нет, право, не затем,
что зрелости пристало
век нынешний хулить,
в этюднике моём
ни тюбика не стало
чем небо голубить.
Сиена жжёная
да ламповая копоть,
ни капельки белил.
Я думал, пригожусь -
прорех не перештопать -
никто не пригласил.
Я землю зеленил
отавною травою -
лишь осень накликал.
Я небо голубил
прозрачной синевою,
да кисточку сломал.
В терпении хранил
всё самое святое
и ненавидел страх.
Мы пили молоко,
не зная, что снятое,
в невидимых цепях.
Мы маскам верили
и в призрак соучастья
в параде шатких вех;
как повелось у нас,
замысливали счастье
единое на всех.
Чистейшие тона -
все в тридевятом небе,
но в тридесятый раз
остановлю себя:
 
«Куда ты... на телеге?»
И в саламандрах - в грязь.
 
III
Палочка зелёная -
помнишь, у Толстого? -
неба приземлённого
истинное слово
и рецепты верные,
как всё зло повымести,
к счастию безмерному
путь-дорогу вымостить.
Там избранник благостный
будет править душами,
ко всеобщей радости,
с Богом и радушием.
Только вот оказия:
палочка схоронена,
и её наказами
лишь червяк скоромится.
С той мечтой заветною
всё у нас по-старому:
дело беспросветное,
хромое, корявое.
Палицу истлевшую
водяного-лешего
отыскали, помнится,
в рамадан на Троицу.
Что на ней написано,
никому не ведомо:
лабиринт иписовый -
тайна короедова.
Мы теперь коряжину,
лаком напомажену, -
в капсулу титановую,
чтоб в веках не канула.
Получите, нате-ка,
муравейные братики,
что мы по колдобинам
вымыслить сподобили.
Кто мы и откуда мы?
Роком злым помечены,
столько напрокудили,
набесчеловечили.
Дельты рек с истоками
развернули токами,
точно с Переплутами,
всё перезапутали.
В божии обители -
солидол с соляркою,
к югу укопытили
стужу заполярную;
средиземноморские
пни оранжереют
в нашей Беломорской
Гипероборее.
Не хотите ль
сбитень-рашен
из порубленной лозы
и кефир от перебравшей
чернобыльника козы?
И вообще,
у нас стагнация нации,
индульгенция Лютеции,
терция Лукреция,
облигация прострации
под овации коронации.
 
IV
Бетонный столб
на прошлой неделе
искал собаку
в белом носке
на задней лапе,
и все глядели
на его обклеенный живот.
Вот.
А сегодня столб
диван продаёт.
Не пройдёт и дня -
он купит старый рояль,
телевизор
с цветным экраном
и будет давать уроки…
на фортепиано.
V
По грудь в воде ветла
теперь всё реже снится,
и юная весна
зелёной колесницей,
и шквальный шелест крыл
над шалашом в осинах.
Я тот шалаш спалил
в краю моём утином.
Всё было, как всегда:
задолго до восхода
забросил чучела
на дремлющую воду.
Как высветлит восток,
из тьмы проступят кочи -
ударит мой манок
в хвост уходящей ночи
и станет тишину
царапать в тальнике.
Теперь я не засну,
и палец - на курке.
Ты всё предусмотрел,
и в мастерстве везучем
неотразимых стрел
колчан - на всякий случай.
Но что же это? что?
Ни покрика, ни всплеска.
Бесформенным ничто
висит у перелеска
туман. Уж рассвело,
манок охрип, и спину
назойливым сверлом
буравит сук осины.
Оплёванный, чужой,
с несбыточною сказкой,
как выродок, изгой
ненашенской закваски,
скукожился и сник.
А селезень на крик
тем временем летел
и, сделав круг, подсел
к бесстрастным чучелам.
Я выцелил - осечка!
Охота вся - к чертям:
трофей взмывает свечкой.
Судьба под челюсть бьёт -
то полбеды, терпимо,
но запрещённый ход -
совсем невыносимо:
за селезнем снялись
резиновые куклы,
муляж уходит ввысь,
что в магазине куплен,
подделка, инвентарь
с дырой на месте мозга.
Не мастер ты - звонарь,
бросай берданку - поздно.
Плеск, пеною вода,
миг прозевал - и дудки -
всё было, как всегда,
когда взлетают утки,
что кряквы, что чирки...
Всё, как всегда, лишь тина,
как ведьмины плевки,
повисла на осинах.
VI
О жизнь моя, как ты горька,
как быстротечна, мимолётна,
скатилась резвою пролёткой
сама собою с бугорка.
О жизнь моя, как ты тиха,
полудерзка, полустыдлива.
Как жмутся рифмы боязливо
тайком рождённого стиха.
О жизнь моя, как ты горда,
как неподступна и спесива,
как ты преступно колесила,
коней меняя, города.
Судьба моя, как ты светла.
Ты выжила во мне невежду
и беспредельную надежду
божественно преподнесла.
Судьбы моей прекрасный лик...
Довольно. Слог высокий ныне
не в масть, и в царственной личине
нашлёпки грима и парик.
Как чучельник, который год
с тебя сдираю маски кожу -
и отвратительная рожа
перед глазами предстаёт.
Увы, притворства доставало…
Но оттого, что слишком мало
желаний, гордость - с полвершка,
и била ты исподтишка.
Ну, вдарь ещё, не больно мне:
я чучело уже сварганил,
вон - в огурцах - торчит за баней
и глазки строит сорочне.
Глава четвёртая
О Б Е Р Е Г И
I
Зачем мне нужен этот дом?
Но как растает снег,
мы с сыном топаем вдвоём
в нетопленый ночлег.
Верчу ненужный никому,
испорченный замок,
и, сам не зная почему,
смолкает мой сынок.
Мы с ним садимся у огня
и слушаем в тиши,
как разгораясь и дымя
сухой ивняк трещит.
Зачем нам нужен этот дом,
где не блестит паркет?
И как-то непривычно в нём,
соседа даже нет.
Признайся, брошен этот дом,
усталый и больной,
и дико вьюги под окном
бесчинствуют зимой.
Пусть деревенька умерла,
воды в колодце нет,
но дом мой - чистых три окна -
ещё глядит на свет.
Зачем мне нужен этот дом?
Чтоб знала ребятня,
какая здесь трава кругом,
колючая стерня;
как сушат сено и дрова,
чем пахнет огород,
как в небе кружат ястреба,
как таволга цветёт.
И чтоб деревья принялись,
сад не порос быльём, -
сто раз в поту к земле склонись
под солнцем и дождём.
Зачем же, спросишь, этот дом?
Затем, чтоб помнил ты -
всё от земли, чем мы живём:
сад, дом и даже ты.
Совсем один наш старый дом.
В округе только снег…
И мы торопимся вдвоём
в нетопленый ночлег.
II
Мы паримся. Невыносимо.
Лень растекается в мозгу.
Приятель мой, профессор Тима,
силён, я сестоль не могу.
У Тимы, точно псы цепные,
на кафедре доцента рвут…
шипят булыги… нет, иные
картины в голову идут:
на речке - снежная попона,
ведро пристыло в полынье…
Профессор, ас по Парфенону,
хитонит в белой простыне.
К себе в закут мешок бутылок
весёлый банщик поволок…
В снегу петляет меж батылок
тропинка. В копоти полок,
клубами пар над постирушкой
в тазу пузатом, и сама,
с косой, завитой на макушке,
плывёт степенно вдоль села
Устинья, бабка… Слышь, Тимоша,
я без тебя не разберусь:
и меркантильная пороша,
и псы твои цепные - Русь?
И неожиданные мели?
пустые избы на ветру?
Как будто не предусмотрели
за летом вьюг, зимой - жару.
Все жития - в одном окладе:
царей, генсеков и святых,
искателей прорех в ограде
и воинов, уже седых,
и павших, и никем не ставших,
оболганных, во тьме пропавших
за нас с тобой и этих псов;
нуждою изнурённых вдов
и краснобаев на котурнах,
родства не помнящих рвачей,
старух, дежурящих по урнам,
и воротил слепых ночей…
Твой дом в дыму, и толку мало
гадать, кто петуха пустил.
Ты наспех - в узел, что попало…
Дай, боже, погорельцу сил.
Молоденький апрельский ветер
на гнёзда сгонит вороньё…
Нет, Тима, не за всё в ответе,
но там, в дыму, там всё - твоё.
III
В сорок пятом кто-то вспомнил,
что как раз перед войной
тонны три картошки в поле
закопали семенной.
К яме чёрной, перерытой
из окрестных деревень,
кто с тазами, кто с корытом,
шли соседи целый день.
От картошки той ничейной,
что нужда заставит есть,
дух стоял первостатейный.
Но крахмал, какой ни есть.
Устоявший под бомбёжкой,
не сгоревший на броне,
полусгнившую картошку
человек несёт семье.
Нету хлеба ни буханки,
ни стаканчика пшена…
Эту жижу подыханкой
тётка с сердцем назвала.
Процедили, просушили,
притрусили отрубей, -
и пекли блины на жире
не припомню сколько дней.
Кто же дни считает в детстве?
И не видеть было мне,
как солдат, придя с немецкой,
дрался на своей земле.
Не с оружием стрелковым,
но всё так же мёрз и мок;
коль не с песней -
с крепким словом,
но и голод перемог.
Я же воевал с осотом,
клевер помогал толочь,
но какая шла работа
по стране и день и ночь,
и с какой надеждой светлой
землю тракторист пахал, -
я не много знал об этом
и едва ли понимал.
Но родившийся в России,
поздно, рано ли - поймёт:
обмануть - да, пересилить -
невозможно наш народ.
И чтоб в памяти не меркла
быль просёлочной глуши,
я сказал себе: «Валерка,
всё как было - запиши».
IV
Не нам ли знать, что стылые снега
и камни гор придумала разлука?..
В прогале вётел жухлые стога,
как память о зелёном буйстве луга.
Кленовый плащ опал. Колю дрова.
И новый снег понаследил у двери.
Сосновый бор на гриве вековал,
обновы примерял и в лето верил.
V
Забытый всеми старый колокол -
вот чудо! - снова зазвонил.
По грязи время тащит волоком
тех, кто грешил.
Ведут в наручниках чиновника,
иных - в чулан манит петля.
Мы яблок ждали, а садовника
сжирала тля.
В потёмках настоявшись за зиму,
как рвущийся на волю зверь,
Бурёнка наша - вот оказия -
ломает дверь.
Куда? Ещё снега не стаяли,
кой-где проталины да лед,
лишь первые грачи, усталые,
пошли в облёт.
Среди людей - так было исстари -
неверный шаг - и обсмеют.
На звоннице такие чистые
ветра поют,
и видно всё, до боли близкое:
дымы, осинники и гать,
поля, высотки с обелисками,
соломы кладь.
Смотри, сосед, какое вёдрышко,
по склонам вытаяла рожь.
Оглох иль задремал на брёвнышке -
не разберёшь.
Прости нас, грешных, мать-кормилица;
ни летом травным, ни зимой
не разгадать нам, как ни силиться,
характер твой.
Что станется с небесным пологом,
чем отзовётся новый ход?
Звонарь раскачивает колокол,
зовёт на сход.
Смешалось всё, бегут, торопятся,
наручники, набатный зов,
мычит Бурёнка, печи топятся -
судьба и кров.
Открыл ворота. Весь взъерошенный,
в глазу коровьем мой портрет.
А с краю, будто перекошенный,
молчит сосед.
Моя раздольная Бурёнушка,
куда, родимая, зовёшь?..
Ты что же, брат, прирос на брёвнышке?
Аль не пойдёшь?
VI
Изморщинилась текстурой
старая резьба.
В кисее дождя понуро
хохлится изба.
Солнце выглянет - и ныне,
как в былые дни,
улыбнётся берегиня -
рот русалочий изгибом -
женщине сродни.
От язычества остались
сказки про богов,
по застрехам затерялись
духи рек, лесов.
Говорили мне: «Русалки -
первобытный страх.
Лучше верь в свои скакалки,
в родничок за домом в балке,
васильки в хлебах».
Жил в углу Иисус распятый,
в таинстве свечей,
всемогущий, непонятный,
общий и ничей.
Говорили мне: «Распятье -
выдумка господ.
Лучше верь в дыру на платье,
в батьку - в рамке над кроватью -
в солнышка восход».
Я не стал Ему молиться,
и в заботах дней
ни Туринской плащаницы,
ни карающей десницы
нет в душе моей.
Под литавры аскетизма
из овсяных каш
новый рай грядущих измов
вырос, как мираж.
Кто удумал - неизвестно,
но велик искус
мессу путать с Манифестом,
Маркса - в деисус.
Нуте-ка, подвиньтесь, боги,
потеснись Олимп:
у вождя с великой Волги -
светозарный нимб.
И пошли десятилетья
ломаной чредой;
что ни год - то лихолетье,
только свист кровавой плети,
что ни дело - бой.
Буква в букву, по завету,
в мыслях и делах…
В коридорах по Советам -
первобытный страх.
Россияне, люд мой кроткий,
как без веры нам?
Чертовщины в срок короткий -
заваль по углам.
В липких путах паутины
под бесовский вой
стала русская равнина
Лысою горой.
Шабаш сам собой не сгинет -
оборись петух.
Мне улыбка берегини,
лобовой доски богини,
поднимает дух;
незапятнана, исконна,
камелёк в буран,
никакая не икона,
просто - талисман.
Чтоб поверили другие
василькам во ржи -
сбереги нас, берегиня,
упаси нас, берегиня,
от последней лжи.
Э П И Л О Г
Не думает дерево,
куда упадут листья,
когда жёлтый пигмент
вытеснит из жил
зелёные соки.
Моя борода начала седеть.
Живу и не знаю,
куда же деть
всё, что умею:
отковать косы,
чтобы не повело волной,
не прозевать росы,
а ранней весной -
прививок сроки,
чтобы сад не дичал
и пчелою гудел.
Да мало ли других
всевозможных дел…
Кое-что пристроил в сыне,
что-то - в девчонках,
обменял на сертификат
(купил «варёнку» -
и тому рад ),
что-то другу
подарил в дорогу.
Ну и довольно,
и слава Богу.
Лишь бы пригодилось им,
не седым.

Нижний Новгород, 1998 г.

 

 

*… Если только будет читать меня памятливое потомство. Овидий П. (лат.)

 

ДИАЛЕКТНЫЕ, УСТАРЕВШИЕ, НАУЧНЫЕ, РЕДКО УПОТРЕБЛЯЕМЫЕ СЛОВА И ТЕРМИНЫ

А т а в и з м - проявление у организмов признаков, характерных для далёких предков.

Б а р к л а й - (охотн.); принадлежность для снаряжения гильзы капсюлем.

Б а т ы л к а - высокая прошлогодняя трава, например, полынь, пижма, чернобыльник.

Б а х и л ы - чулки из грубой ткани, надеваемые поверх портянок или носков.

Б е р е г и н я - (языч.); славянское божество, русалка, один из элементов декора т. н. глухой

резьбы изб.

Б о к а л д а - пойменное озерцо, яма с водой на заливных лугах.

Б о т н и к - маленькая самодельная плоскодонная лодка; от б о т а т ь - шлёпать по воде,

пугая рыбу и загоняя её в сеть, бредень и т.п.

В е д ь м и н ы п л е в к и - букв.: пенообразные выделения насекомого, обычно на траве.

В е л е с - см. Род.

В ё д р о - ясная солнечная погода.

В и т а л и з м - (биол.); учение, объясняющее сущность жизни наличием нематериального

начала, т. н. жизненной силы и т.п.

Г а т ь - низина, болотистое место, а также настил по топи, стлань (см.).

Г и п е р б о р е я - древнейшая земля, согласно гипотезе, располагавшаяся в р-не Северного

Ледовитого Океана (ок. 20 - 15 вв. до н.э.) - прародительница всех народов планеты.

Г у м н о - здесь: площадка для молотьбы, ток.

Д е с я т и н а - русская земельная мера, приблизительно равная 1 га.

Д я х о н - дядька, мужчина.

И в и ш е н ь - съедобный гриб, то же, что подвишень.

И з б а ч --- работник избы-читальни.

И п и с о в ы й - от лат. названия жука-короеда рода Ips, личинка которого прогрызает под

корой причудливые узоры.

К а л д а - огороженный загон для скота.

К о л а н х о е - комнатное растение сем. толстянковых, размножается путём образования по

краям листьев маленьких сеянцев, с двумя листочками и с корешками.

К а м е л ё к - небольшой очаг для обогревания.

К а п и щ е - (языч.); место совершения молитв, обрядов.

К а р т у з - неформенная фуражка с жёстким козырьком.

К а т и т ь (воду) - на высоком берегу Ветлуги колодцы глубоки; двухведёрную бадью

поднимают с помощью большого барабана-ворота, переступая внутри него по настилу.

К в а ш н я - деревянная кадка под тесто для выпечки хлеба.

К и р и л л - М е ф о д и й - имеется в виду компакт-диск «Большая энциклопедия

Кирилла и Мефодия » (USA&Canada, 1996).

К л а д ь - см. скирда.

К о л о к - здесь: небольшой лесок, кустарник среди поля.

К о ч е д ы к - кривое толстое шило для плетения лаптей. Лапти плели для лета и

зимние, более плотные.

К р а д а - (языч.); огонь, костёр вокруг капища (см.).

К р у п л я н и к а - клубника (дикорастущая).

К у р п а ж и н а - группа деревьев, кустов.

Л а м п о в а я к о п о т ь - черная масляная краска для живописи.

Л а с к а - мелкий хищник из семейства куньих.

Л е д е р и н - род искусственной кожи для переплёта книг.

Л е т а с ь - прошлым летом.

Л ы с а я г о р а - букв.: гора под Киевом; здесь, по преданию, совершаются шабаши (см.)

ведьм.

Л я р д - животный жир, поставляемый в СССР странами-союзницами в войне с гитлеровской

Германией, наиболее вероятно - из США.

М а р г и н а л ы - переселенцы (вынужденные) из сельской местности; обычно селились

вблизи заводов по окраинам городов (от лат. margo - граница, край).

М е с с е р - в просторечии - немецкий самолёт кострукции Мессершмитта.

М и м и к р и я - (биол.); явления сходства по цвету, форме с другими животными,

растениями или с предметами мест обитания.

М о к р я д ь - дождливая погода, сырость.

М у р а в е й н ы е - см. муравейные братья у Л.Н. Толстого: «Воспоминания детства»,

«Зелёная палочка».

М я к и н а - остатки от снопа колосьев при молотьбе.

Н а г в а з д а т ь - намочить, чаще - о коротком крупными каплями ливне.

Н а з о л а - порицание назойливости, упрямства, настырности.

Н а м е д н и - недавно, на днях, вчера.

Н а п р о к у д и т ь - напроказить, напакостить, нагадить и т.п

Н е о т к р ы т ы й з а к о н - имеется в виду кибернетический принцип обратной связи. Здесь:

чем сильнее ветер, тем больше подача зерна к жерновам.

О б е р е г - (языч.); оберегающий человека, его жилище символ в виде солярного

(солнечного) знака, берегини (см.) и проч.

О м ё т - сложенная большой кучей солома.

О п о р к и - стоптанная рваная обувь.

О с е л о к - мелкозернистый брусок для правки режущего инструмента.

О т а в а - трава второго укоса.

О ф е н с к и й - букв.: жаргонный язык офеней - торговцев наподобие коробейников (19

в.). Здесь: иносказательно, понятно не каждому.

О ч ё с ы - клочья сена, зацепившиеся за придорожные кусты.

П а д у ч а я - (мед.); эпилепсия. Приступы болезни в тяжёлой форме сопровождаются потерей

сознания и падением больного.

П е р е п л у т - см. Род.

П о в е т н ы й (от п о в е т ь) - помещение под навесом на крестьянском дворе.

П о г о с т - сельское кладбище.

П р я с л о - забор из горизонтально положенных между двумя стойками жердей.

Р а д у н и ц а, или р о д о н и ц а - (языч.); дни памяти предков.

Р о д, В е л е с, П е р е п л у т, С в а р о г, Я р и л а - персонажи «пантеона» русских языческих

богов.

Р у н ы - здесь: знаки древнейшего германского алфавита (2 в. н.э.).

С а л а м а н д р ы - от Salamandar - название немецкой обувной фирмы.

С а х а р и н - суррогат сахарозы - сахара.

С б и т е н ь - старинный горячий напиток из мёда с пряностями.

С в а р о г - см. Род.

С е с т о л ь - столько.

С к и р д а - большой продолговатый стог соломы, сена, снопов.

С к о р о м и т ь с я - букв.: есть в дни поста скоромное, т. е. мясное и молочное.

С т е р н я - сжатое поле, жнивьё.

С т л а н и - простейший настил из одного толстого или двух тонких брёвен.

С у п о н ь - элемент упряжи, ремень хомута.

С у с е к - отделение, ячейка для хранения зерна в амбаре.

Т а р т а р - в др. греч. мифологии: преисподняя, ад.

Т р е б а - (языч.); жертва богам.

Ц е п - ручное орудие для молотьбы; например, из двух палок разной длины, соединённых

примитивным шарниром из кожи.

Ч а п а н - верхняя одежда из грубой шерсти с капюшоном.

Ч е г е н ь - забор, то же, что и плетень.

Ч е м е р и ц а - луговая трава, вызывающая отравление у скота; из сена её тщательно

выбирают.

Ч е т в е р о х о л м и е - отдел мозга.

Ш а б а ш - ночное сборище ведьм, согласно поверьям.

Ш е с т е р и к - кладка печных дымоходов, имеющая в ряду шесть кирпичей; бывают также

пятерики, четверики.

Ш и п и г а - шиповник.

Я р и л а - см. Род.

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2002

Выпуск: 

10