Александр Айзенберг. Огненный царь. — СПб.: Алетейя, 2022
…И вот ведь что интересно, ребятки, как говаривал на лекциях в Литинституте чернобородый преподаватель зарубежной литературы. Весь Серебряный век бредил этими героями и персонажами — Агамемноном и Цирцеей, всей этой древнеримской литературой, и выходит зря? «— Чушь собачья! — восклицает автор. — Здесь все не так. Какая древнеримская литература? Что это такое вообще? Начнем с сестры Клеопатры. Да, Арсиноя впуталась в борьбу за трон, но Цезарь уже выбрал Клеопатру. Тогда зачем? И тут появляется «рыцарь Ганимед». Почему в кавычках? Потому что, ясное дело, тогда не было рыцарей. Никаких. Однако же, этот — Ганимед. Рыцарь — Ганимед. В птолемеевском Египте! Никаких комментариев. А, один: вот тётушка Ганимед в «Трех толстяках» Олеши — чудесно!»
А ведь почему все так, спросим мы, упомянув того же Олешу. «Наша культурность — это «Викторина», — пояснял он. — Мы возвращаемся с прогулки и говорим женам за вечерним чаем: А знаешь, Сервантес был каторжником на галерах. — И жены нас уважают». Впрочем, «Огненный царь» Александра Айзенберга — эпохальный, полифонический, грандиозный роман не для праздного времяпровождения. Работа мысли, фейерверк событий, кони, люди и даже боги античности в нем — это настоящий симбиоз художественного слова и несомненной исследовательской работы И Айзенбергу пестрому дивлюсь, сказал бы классик. Поскольку автору такого романа впору дивиться, поверьте. Умен, остроумен, и во всем этом неумолим. Например, в родном Фейсбуке, где порой рождается его проза. Здесь достается и мушкетерам, и Ричарду Третьему, и всем царям по серьгам. «И, в частности, вот читаем у Томаса Мора: «Властью парламента (в 1565 добавлено: «чья власть в Англии является безусловной и окончательной»). Страшно напоминает написанное в 1936 году про полную и окончательную победу социализма». И в этом, заметим, основной метод автора: видеть в прошлом — актуальное, в истории — притчу, в сказке — намек всем нам.
Кстати, об упомянутом Сервантесе. «Вот я бы обратил внимание на то, что имя главного героя Кихот…как-то очень рядом… еврейское «кешот» — «истина», «праведность». Слово «манча» в переводе означает «пятно», и таким образом Сервантес показывает «пятно» в своей биографии — его еврейское происхождение. Сервантес мог быть потомком семьи евреев, насильно обращенных в христианство в конце 15 века… многие такие семьи продолжали тайно следовать традициям». Иногда очень напоминает Галковского, тот тоже любит ерничанье в серьезных местах. Например, в самом «Огненном царе», где, само собой, не только про античные времена. Поскольку все устроено таким удобным образом, что напоминает ненавязчивый (порой) комментарий к происходящему. Как будто беседуют два приятеля, наблюдающие за развитием сюжета. «— Я вот думаю... мы говорим об Арсиное, дочери Птолемея Сотера и Береники, жене царя Лисимаха и ее истории. — И гениальная картина Тинторетто «Спасение Арсинои»... О чем она, никто не знает. Вернее, точно, не знает. Вроде бы... Какое-то позднеантичное стихотворение... или французское... — И то, и другое? — Возможно... доставив пленённой возлюбленной и её подруге верёвочную лестницу, рыцарь спасает их обеих из тюремной башни, расположенной у моря; поскольку окно тюремной башни было слишком узким, дамы должны были раздеться, чтобы пролезть в него. Но тут все неясно... Кто эта Арсиноя? читал ли, слышал ли вообще Тинторетто про это... эти... это... творение — неизвестно».
И действительно, так ли важно, за сколько там крикливых попугаев я Айзенбергу пестрому дивлюсь — перефразируя того же классика, спросим мы при этом. Не растеряв, правда, уважения — ни к нему, ни к истории, в которой «человеческий фактор» воспринимается как «расходный материал» лишь ради стилистической удали, оправданной спецификой тех времен. «Говорят, что ее детей убил я. Говорят. Говорят, что ее детей убил Птолемей Керавн. Говорят. — Самое интересное не это». Самое интересное, что в подобном стиле, играючи, рассказана великая история о царе Эллады, которого поначалу не любили и даже презирали — как же, полукровка — и который покорил весь мир. «Когда, наконец, почти все царское достояние было распределено и роздано, Пердикка спросил его: «Что же, царь, оставляешь ты себе?» «Надежды!» — ответил Александр. «В таком случае, — сказал Пердикка, — и мы, выступающие вместе с тобой, хотим иметь в них долю».
И как раз этот самый «человеческий фактор» важен у автора при подобном разговоре. О величии, наследственности, героизме, наконец. «Огненный царь» отличается именно этим — разговором о главном в истории полководца, сотканной из множества фактов его жизни, порой не замечаемых. Из жизни Александра Македонского знают, безусловно, многое. Но роман Айзенберга о более «мелком», частном, не важном с высоты мировых подвигов знаменитого полководца. Здесь даже его легендарный конь Буцефал (Букефал) не так часто упоминается, как того требует наше «лотерейное» образование. Впрочем, есть и о нем, конечно. Какие-то варвары похитили царского коня Букефала, неожиданно напав на конюхов. Александр пришел в ярость и объявил через вестника, что если ему не возвратят коня, он перебьет всех местных жителей с их детьми и женами. Но когда ему привели коня и города добровольно покорились ему, Александр обошелся со всеми милостиво и даже заплатил похитителям выкуп за Букефала.
Но более всего в романе — об окружении героя, его создавшего. Как, действительно, «создавался» Александр Македонский? В учебниках — только вехи героического пути, историки — все больше о героизме. «Живая» жизнь остается за скобками, тогда как в «Огненном царе» только о ней и речь. Например, один из приближенных (Гагнон) носил башмаки с серебряными гвоздями, другому (Леоннату) для гимнастики привозили на верблюдах песок из Египта, у третьего (Филота) скопилось так много сетей для охоты, что их можно было растянуть на двадцать километров (то есть, сто стадиев, конечно). При этом сам царь подобную роскошь не приветствовал, удивляясь, как это они, побывавшие в стольких жестоких боях, не помнят о том, что потрудившиеся и победившие спят слаще побежденных. Мол, нет ничего более рабского, чем роскошь и нега, и ничего более царственного, чем труд.
Пунктирная проза, бреющий стиль, не отменяющий профессиональную дотошность. Про таких знатоков говорил Остап Бендер, но без них мы бы не разобрались в этих греко-римских хитросплетениях. Ведь что мы помним из чужого гимназического курса? Какой-то вольноотпущенный Спор, которому отдавался Калигула, наследуя крики насилуемых им девушек. А что еще можно помнить из того влажного периода? Одиссеи во мгле пароходных контор, Агамемноны между трактирных маркеров. Комиссары, наконец, в пыльных шлемах. Недаром подзаголовок романа гласит, что это голографические ассоциации. На самом деле, подобной «интертекстуальности» в романе Айзенберга — на каждом шагу, так он сшибает лбами времена и судьбы, и небо становится ближе, а античные сюжеты напоминают то ли вестерн, то ли коммунальную драму. Так и надо с нами, любителями упомянутых викторин, разговоров с почтальоном и продавцом раков, господами, еще верящими, что они не дураки покушать (и послушать), а на самом деле — случайными, двоюродными людьми на этом пиру исторической памяти. Спасибо за это унижение, то есть, уничтожение «белых пятен» и черной зависти к тому, кто знает и умеет препарировать античность. Теперь и нам будет что рассказать жене за вечерним чаем.