Алексей КУРГАНОВ. Шевиотовая жилетка

Когда-то давно, уже много лет тому назад, судьба свела меня с замечательным человеком, Николаем Пафнутьевичем Собакко. Познакомились мы дождливой осенью 19… года в Москве, познакомились совершенно случайно, в распивочной, располагавшейся рядом с Казанским вокзалом. Заведение пользовалось дурной славой, редкий день обходился здесь без драк, зачастую с поножовщиной. Тем не менее, оно имело давнишнюю устойчивую популярность, людей здесь всегда бывало много, причём совершенно разных по возрасту, профессии, образованию и социальному статусу. Поэтому и разговоры здесь велись самые разные — от неспешных глубокомысленно-философических до коротких и острых, порой откровенно скотских, выражавшихся в односложных предложениях и сопровождавшихся противно-рыгающими звуками, издаваемыми при насыщении утроб.

Николай Пафнутьевич сложения был худосочного, рост имел чуть выше среднего, а контуры лица подчёркивались глубокими рельефными морщинами, которые, как это ни странно, само лицо не портили, скорее наоборот, придавали ему некую элегантно-утончённую печаль.

В день нашего знакомства мы стояли в очереди к буфету, а находящийся впереди нас расхристанный мужичонка с всколоченной и давно не стриженой бородой, выдававшей в нём приезжего из сельской глубинки, громко возмущался московской ценой на ливерную колбасу.

— Семьдесят пять копеек! — кричал он, брызгая по сторонам жёлтыми никотиновыми слюнями. — Режут без ножа! Что ж это деется-то, а? — и для усиления патетичности и пафоса совершенно по-бабьи хлопал себя по бокам удивительно длинными руками, заканчивавшимися широкими лопатообразными ладонями. Ладони выдавали в мужике человека ежедневого физического труда — и весьма нелёгкого. Может, это был даже сельский пролетарий. Чувствовалось в нём что-то исконное, домовитое, хамоватое и, несмотря на истеричность, располагающее к пониманию и сочувствию.

— А кто тебя покупать заставляет? — совершенно равнодушно спрашивала его буфетчица, коренастая молодуха с раскосыми глазами, наливавшая очередному клиенту очередные сто пятьдесят. Звали её Нинель, она уже дважды побывала под следствием за растрату казённых денег, но ни разу не присела ввиду отсутствия конкретных обличительных улик.

— Да-а-а-а! — взвивался бородатый страдалец. — А чем я тогда закусывать буду? Я, может, с детства своего озорного имею склонность водку закусывать только ливерной колбасой! Чего ж мне теперь, не закусывать, что ли, совсем?

— Рукавом занюхаешь, — простодушно предложила Нинель. В дальнем углу прокуренного зала глумливо заржали. Лиц весельчаков видно не было. Это были нехорошие люди. Их следовало сторониться.

— А ты ОнОнасом попробуй, — ухмыляясь, предложил мужику здоровенный детина по кличке Простепома. Простепома был местным рядовым уголовником и прославился тем, что однажды прямо на перроне утащил из корзинки одной из приехавших гражданок живого гуся, которого в этот же день обменял на Даниловском рынке на шевиотовую жилетку. Та жилетка подходила ему, как слону веер, но это несоответствие Простепому нисколько не смущало. Его вообще было трудно чем-либо смутить. Такой человек. Достойный представитель местного дна.

История с жилеткой имела продолжение: Николай Пафнутьевич скоро перекупил её у Простепомы за килограмм пряников. Вор обожал пряники, что хотя бы слегка облагораживало его в глазах окружающих и своих собственных. Николай же Пафнутьевич постоянно носил жилетку под пиджаком. В ней он поразительно походил на артиста Зиновия Гердта в роли Паниковского в культовом фильме Михаила Щвейцера «Золотой телёнок».

— Их в «Елисеевском» запросто продают, — продолжил Простепома соблазнение несчастного любителя ливершуки. — Шесть рублей — штука. Хавай — не хочу. Может прямо с кужурою.

Мужик то ли от его участливого тона, то ли от откровенно хамского предложения замер, дико завращал глазами и вдруг разразился оглушительным, выворачивающим внутренности кашлем.

— Эй ты, козёл! — встревожилась Нинель. — Ты случаем не чахотошный? — и погрозила ему кулаком. Кулак был крепкий, и на нём крупными буквами было наколото слово «НИНА».

— Если чахотошный, то не кашляй здеся. И слюнями не брызгай. И вообще, шлёпай отседова на хер. Здесь культурное учреждение, а не туберкулёзовый санаторий.

Я и Николай Пафнутьевич (к тому времени мы ещё не были знакомы) с интересом наблюдали за происходящим.

— Занятый гражданин, — сказал Николай Пафнутьевич, и это были первые слова, адресованные именно мне. — А знаете, как его фамилия?

Я пожал плечами: откуда же?

— Шульберт, — сказал Николай Пафнутьевич.

— Как? — удивился я. Экзотическая фамилия, произнесённая в этой конкретной обстановке московского шалмана, буквально резала слух.

— Шульберт, — повторил мой нечаянный собеседник мечтательно-смачно. — Шульберт Кузьма Назарович. Крестьянин скотоводческого совхоза «За сплошную». Я его здесь часто встречаю.

— «За сплошную»? — удивился я снова. — Что это за название такое?

— Сокращённое от «За сплошную коллективизацию!». Это официальное название. Но крестьяне — народ практичный, на словесных премудростях не зацикленный и поэтому их в ежедневной разговорной речи отторгающий. Слово «коллективизация» вообще инородно русскому языку. Вы не находите?

Я кивнул: нахожу. Ещё как.

— …поэтому в разговорной речи, так сказать, на бытовом уровне оно само собою сократилось. Осталось «За сплошную». Коротко и понятно.

Я опять кивнул: согласен, коротко. Насчёт же понятности — можно спорить.

— Шульберт — довольно странная для наших краёв фамилия, — сказал я.

— Вероятно, — не стал спорить мой неожиданный собеседник. — У него папаша — румын. Из пленённых в войну под Сталинградом. Отбывал здесь, здесь же и остался, женился. Супруга взяла его фамилию, вот и…

— Понятно, — согласился я. — И занятно. А вы, похоже, славянофил?

— Да, занятно. А вот насчёт славянофильства, — и мой собеседник задумался.

— Пожалуй! — неожиданно оживился он. — Хотя друзья характеризуют меня воинствующим эстетом.

… вот так и познакомились.

Жил Николай Пафнутьевич недалеко от Таганской площади, в старом, флигельной архитектуры, двухэтажном доме. Дом затерялся за мрачной громадой «девятиэтажки», выстроенной в первые послевоенные годы для высшего комсостава Советской армии. Полководческая громадина подавлял соседние строения своими унылым величием, мрачной монументальностью и зловещей угрюмостью. Я был уверен, что и его полководческие жильцы — люди тоже монументальные и совершенно не склонные к легкомысленности. Или ошибался?

Мой интересный знакомец занимал дальнюю комнату в конце длинного кишкообразного коридора, намертво пропахшего щами, кошками и закостенелым девичеством. Насчёт девичества — не просто красивая фраза: большинство обитателей здешней квартиры составляли одинокие женщины, и больше половины их них за всю свою жизнь ни разу не испытали сладострастного разврата плотской любви. Единственным исключением была Эльвира Марковна Казарян. В молодости и зрелом возрасте она была валютной проституткой, а значит, тайным агентом соответствующей службы, отвечавшей за безопасность Родины. Телом Эльвира Марковна торговала легко и самозабвенно, потому что за такое не очень обременительное занятие клиенты платили хорошие деньги. К тому же она ощущала свою причастность к большому и государственно важному, потому что помогала службе изобличать коварных внешних врагов. Единственное, чего её не нравилось, это занятие сексом с представителями одной тогда дружественной нам азиатской страны, потому что эти представители требовали от неё сексуальных извращений, а Эльвира Марковна, как истинная комсомолка, ко всем этим извратительским штучкам—дрючкам относилась с истинно комсомольским презрением, потому что искренне считала, что секс должен быть здоровым и правильным. Без всяких этих камасутр.

— Должно быть весело вам, Николай Пафнутьевич, живётся в этаком малиннике! — поддел я его однажды. Он неожиданно обиделся.

— Вы, мой юный друг, ещё не испытывали в своей жизни тягостей и горестей, — отчеканил он, самим тоном давая понять, что шутить на эту тему не намерен. — Поэтому не вам этих несчастных женщин судить!

Служил Николай Пафнутьевич счетоводом облпотребсоюза, организации склочной и изначально вороватой. Соответственно чину жалование имел смехотворное, отчего периодически злобился, громко и неумело ругался матом и грозился перейти к неведомому мне гражданину Кузяеву, занимавшему какой-то средней паршивости, но все же руководящий пост в хозотделе ЦСКА.

— Вы любите спорт? — спросил я во время одной из наших первых встреч.

— Спорт? — переспросил Николай Пафнутьевич и задумался. — Я его ненавижу. Спорт погубил мою семейную жизнь. Супруга была видной спортсменкой, мастером плавания в положении лёжа на спине, и во время одних крупных соревнований отдалась тренеру их сборной команды — жгучему красавцу грузинской национальности.

— А чем изволите заниматься вы? — поинтересовался он.

Я в то время учился на четвёртом курсе медицинского института и по ночам подрабатывал медбратом в клинике имени Ганнушкина (москвичам не нужно объяснять специфическую серьёзность этого учреждения). Работа там имела лично для меня серьёзные основания, поскольку я собирался специализироваться именно по психиатрии.

— Медбратом в Ганнушкина, — ответил я. Говорить, что я — студент, почему—то постеснялся. Почему? До сих пор не понимаю.

— Ганнушкина, Ганнушкина, — пробормотал Николай Пафнутьевич и, вспомнив, понимающе кивнул. — Дом скорби и печали. Да! Имел возможность познакомиться.

Я молча посмотрел на него, не решаясь словами нарушить деликатность этого неожиданного откровенного признания.

— Летом тысяча девятьсот… года находился там на госпитализации, — продолжил он совершенно спокойно, словно речь шла о чём-то рядовом и будничном. — Излечивался от алкогольного психоза.

Я по-прежнему молчал, сознавая, что такое признание — нелёгкий поступок для самого признавателя.

— Но не будем о грустном! — вдруг улыбнулся он, и улыбка эта была по-детски беззащитной и трогательно доброй. — Нужно быть выше суеты. В том числе и больничной.

— Я в молодости был ужасно непоседливым, — признался он во время одной из наших прогулок по набережной Москва-реки, между таганским мостом и «высоткой» на Котельнической. — Искал смысл жизни.

— Нашли?

— Понимаю вашу иронию. Представьте себе — нашёл. Оказалось, что самое сложное находится в самом простом. Смысл жизни — в самой жизни. Жизни как форме существования.

— Ну, это и не смысл вовсе, — возразил я. — Это данность. Родили тебя папа с мамой — начал жить. Идёшь по улице, кирпич тебе на голову свалился или хулиган ножиком зарезал — жить прекратил. Цепь случайностей, которая от нас самих совершенно не зависит.

— Не зависит, — согласился мой собеседник, разглядывая галку, сидевшую на гранитном парапете. — От нас по сути ничего не зависит. Поэтому и жить надо смиренно и благостно. Вот как это летающее животное.

—Толстовщина какая-то, — поморщился я, — Честно говоря, слабо в ней разбираюсь.

— А я вообще, — признался Николай Пафнутьевич ( была у него такая характерная черта: охотно признаваться в своих промахах, ошибках, просчётах, неграмотностях и тому подобное. Мазохизм какой—то. Имеет право. Кстати, во время этих признаний он внешне удивительно походил на однажды увиденного мною по телевизору эстрадного исполнителя, который прижимая пухленькие ручки к своей пухленькой грудке, скорее мычал, чем пел: «Ах, какая женщина,какая женщина! МнеП такуя». Очень смешно и тем боле удивительно, что никакой пухлости, ни даже намёка на пухлость в теле у Николая Пафнутьевича не наблюдалось.).

— А вы писательствовать не пробовали? — спросил я. Вопрос был неожиданным даже для самого меня. Зачем спросил? С какой стати? Парадокс.

— Пробовал, — кивнул Николай Пафнутьевич. — Я даже роман написал.

— Роман?

—Да, роман, — он не понял моего удивления, поэтому в свою очередь вопросительно посмотрел на меня.

— А чему вы удивились? Считаете, что я, как несостоявшаяся индивидуальность, не смог бы написать романа?

— Ну, почему же несостоявшаяся, — пробормотал я смущённо, в очередной раз поражаясь его умению совершенно конкретно угадывать чужие мысли. — Вполне состоявшаяся… Но сразу роман!

— А чего мелочиться? — засмеялся он довольно. — Написал! И назвал очень оригинально — «В бурю».

— Да уж, — съязвил я. — Действительно оригинально! Оригинальней не бывает!

— В каждом штампе важно разглядеть неповторимость, — философически отметил Николай Пафнутьевич. — Сиречь, оригинальность. Тем и отличается творческий человек от простого смертного.

— Резонно. И о чём же ваш роман?

— О петрашевцах.

(Час от часу не легче! Бунтари-интеллигенты! Социалисты-утописты! Да, чуть не забыл — Достоевский! Он же из них был, из их компании! Ай, да, Николай Пафнутьевич! Вот уж действительно «герой нашего времени»!)

— И чем вас именно они заинтересовали?

— Тем, что много говорили о свободе, равенстве и братстве — и для достижения этих свободы, равенства и братства совершенно ничего не делали. Ну, совершенно! Обычное классическое российское ля-ля. Сотрясание воздуха.

— Да таких всегда было и есть полным-полно! — загорячился я, совершенно не думая защищать петрашевцев, а единственно из защиты исторической справедливости.

— А они — первые!

— Первыми были, насколько мне помнится, были декабристы, — блеснул я знаниями истории.

— Те принадлежали к знатным фамилиям, — ловко ушёл от ответа Николай Пафнутьевич. — Белая кость. А эти — из простонародья. Вот что принципиально. Белая кость всегда могла себе позволить рассуждения. Простонародье — нет. Не положено, согласно табели о рангах. А они себе позволили.

— И расплатились за это. Пошли на каторгу. Так что с романом-то? Напечатали?

— Конечно, нет, — улыбнулся мой собеседник. — Для опубликования связи нужны. Знакомства. Ни того, ни другого у меня не было и нет.

— А в какое издательство предлагали?

— Никуда я его не предлагал. Я же вам объяснил.

— А для чего же тогда писали? — окончательно запутался я.

— Для самовыражения. Для чего ж ещё писатели пишут?

— Но писателей печатают.

— Если есть связи и знакомства.

— Да, Николай Пафнутьевич, — покачал я головой. — Видел я оригиналов, но вы… Почитать—то дадите?

— Что?

— Роман.

— А его больше нет. Я его уничтожил.

— Зачем?

— Как вы не поймёте, — Николай Пафнутьевич даже расстроился моей непонятливостью — Написал. Самовыразился. Всё. Этот этап пройден. Я его утопил.

— Роман?

— Роман. Вот здесь, недалеко.

— Браво! — я полопал в ладоши. — Гоголь! Тот, правда, сжёг. А вы — утопили. Хоть в этом приблизились к классику.

— Гордыня! — и Николай Пафнутьевич устремил вверх указательный палец. — Гоголь сжёг второй том «Мёртвых душ» вовсе не по причине психического расстройства. Ерунда всё это! Он таким способом обуял в себе гордыню. Вот главное! А его поступок до сих пор не понимают!

— Всё правильно, — согласился. — Значит, я всё-таки угадал. Толстовщина чистейшей воды. Вот о ком вам надо было написать. О Льве Николаевиче.

— Нет. Не поклонник. Опять же он над Софьей Андреевной издевался. Тяжёлый человек.

… договорить мы не успели: подошли к пивной, что располагалась у Яузской больницы. А вести разговоры в пивной о Толстом и социал-утопистах — это уже моветон. Да и сама пивная к толстовству не располагала. Там котировались другие… любимые авторы. Само же заведение было примечательно тем, что круглогодично располагалось на открытой веранде, рядом то ли с клубом, то ли с музыкальным училищем, то ли с хоровой студией. Каждый раз, когда мы с Николаем Пафнутьевичем угощались здесь пивом и очередными ста пятидесятью, из окон первого этажа слышался громкий мужской голос: «Адажи! Говорю же вам — адажи! Нет, я с вами, плидями, с ума сойду!». Голос был преисполнен негодованием и желанием приобщить людей к прекрасному и вечному. Принадлежал он, вне всякого сомнения, благороднейшему человеку. Что интересно, окно было открыто круглый год, даже зимой. Думаю, что благороднейшему человеку не хватало свежего творческого воздуха. Он же так страдал!

Да, замечательное это было место (имею в виду и пивную, и храм музыки)! Интересно, сохранилось ли оно до сих пор?

Подобных встреч и таких разговоров было не так уж и много (учёба, работа — всё это поглощало!), но мне наши встречи всегда были интересны. Николай Пафнутьевич удивлял, а порой и поражал сочетанием несочетаемого — добродушности с душевной чёрствостью, искренности с цинизмом, наивности с энциклопедизмом и, одновременно, полнейшим отсутствием представления о элементарных вещах и понятиях. Московский интеллигент — есть в этом определении что-то трогательное и вместе с тем грустное и обречённое на исчезновение. Впрочем, про исчезновения я понял уже потом, через много лет, когда пришли новые времена, новые люди, и общество наше стало именно что демонстративно прагматичным и бездушно-расчётливым.

Общались мы более пяти лет, а расстались так же неожиданно, как и познакомились. Летом 19… года он уехал жить к своей знакомой, Апполинарии Гурьевне Болдыревой, в один из совхозов в районе города Ржев. Апполинария Гурьевна имела возрасту сорок восемь лет, проживала в собственном доме-пятистенке, нраву была переменчивого — то смиренного, то взрывного — и работала в совхозе телятницей. Сложения она была богатырского, взращённого на неразбавленном совхозном молоке и свежем деревенском воздухе. Именно своими народными мощью и статью она и пленила субтильного Николая Пафнутьевича.

Занятна история их знакомства. Таковое состоялось всё на уже упомянутом в этом тексте Даниловском рынке. Хотите верьте хотите — нет, но именно Аполинария Гурьевна продала казанско—вокзальному вору Простепоме ту шевиотовую жилетку, которая осталась у неё от супруга, скромного совхозного бухгалтера, скоропостижно скончавшегося в результате трагической нелепости — забодания тамошним местным быком—производителем. Бухгалтер ввиду слабого зрения совершенно случайно забрёл на пастбище, неосторожно близко приблизился к бугаю — и, как говорится, был таков. Когда подбежали скотники, он уже валялся на траве совершенно бездыханный, а над ним грозной тучей возвышался беспощадный рогатый убийца.

— Вы мне пишите, — сказал Николай Пафнутьевич мне на прощание, но по тому, каким тоном это было произнесено, я понял, что писать необязательно, поскольку у него теперь начиналась совершенно новая жизнь, и её желательно было начать, что говорится, с чистого листа.

— Что же вы там будете делать? — спросил я. — Такая глушь! Как станете реализовывать свои эстетические мысли и энциклопедические познания?

— Глушь — естественная среда обитания для русского человека, — не согласился он. — Потому что русский человек хотя изначально добр, но нравственно наивен, а потому глух. Душевно щедр, но щедрость эта непродуктивна! Она у него на уровне животного инстинкта!

— Парадокс, — возразил я. — Так не бывает. Впрочем, я не об этом. Человек вы гордый и самолюбивый, поэтому наверняка не станете альфонсничать и сидеть на шее у достопочтенной Апполинарии Гурьевны.

— В совхозе свободна вакансия бухгалтера, — ответил он, почему—то смутившись. Я посмотрел ему в глаза и вдруг совершенно отчётливо понял: круг замкнулся. Ему там не выжить.

— В дискуссию вступать не намерен, — обиделся Николай Пафнутьевич, то ли угадав моё смятенное состояние, то ли его предположив. — Вы прагматичны, и как всякий прагматик, ехидны и циничны. Надеюсь, что со временем перемените своё мнение.

Я проводил его до Ленинградского вокзала, усадил в тверскую (тогда ещё калининскую) электричку и, выйдя на перрон, помахал в вагонное окошко рукой. Жизнь продолжалась, и нужно было ей соответствовать. Или хотя бы стараться это делать.

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2021

Выпуск: 

10